Выпуск: №9 1996
Вступление
КомиксБез рубрики
Как избежать говорения: разъясненияЭндрю РентонПозиции
Зачем сегодня нужны художники?Юлия КристеваЭссе
Русский лес, или искусство выживания в условиях пост-коммунизмаАлександр ЯкимовичЭссе
Ложные улики, или искусство умиратьАлександр БалашовИнтервью
Интервью. Жан БодрийярИрина КуликКонцепции
БункерПоль ВирилиоЭксцессы
ПосадскиеЮрий ЛейдерманИсследования
Исследование экстремального опытаВадим РудневСтраница художника
Страница художника. Никита АлексеевНикита АлексеевПубликации
УжасБорис ГройсМедитации
Апология антидепрессантовПавел ПепперштейнСтраница художника
Страница художника. Елена Елагина, Игорь МакаревичИгорь МакаревичПубликации
Фарфор и вулкан (из книги «Логика смысла», 1969)Жиль ДелезСимптоматика
Буду пагибать малодым!Сергей КузнецовСитуации
Новые приключения неуловимых, невыразимых и ненужныхЕкатерина ДеготьКонфронтации
Человек в оболочке или собака в костюме «нового русского»Олег КуликИнтервью
Логоцентризм и русское искусствоЖан-Кристоф АмманДефиниции
Дефиниции. Зачем сейчас нужны художники?Анатолий ОсмоловскийМонографии
Крис Бёрден: чувство властиДональд КаспитКонцепции
Искусство как продукт природыПол ФейерабендТекст художника
Психология профессора ШниткеАндрей ЯхнинМонографии
Мэтью Барни: Блуд с простанствомНэвилл УэйкфилдКонцепции
Существование с негативомСлавой ЖижекМанифесты
Манифест. Анатолий ОсмоловскийАнатолий ОсмоловскийПубликации
Репрезентации интеллектуалаЭдвард СаидПамфлеты
Пшик интеллигенцииАлександр БренерПерсоналии
Персоналии. Секта абсолютной любвиСекта абсолютной любвиПерсоналии
Другая жизнь (по поводу серии фоторабот Владислава Ефимова)Елена ПетровскаяПерсоналии
На смерть Мареева. 1990–1993Александр БалашовПутешествия
Некоторые впечатления от повторного посещения Нью-Йорка по прошествии пяти летСемен ФайбисовичКниги
Конец поствыживанияВадим РудневВыставки
The LabrisВладислав СофроновВыставки
Осенняя выставкаБогдан МамоновВыставки
Культура КемеДмитрий СилинВыставки
Выставки. ХЖ №9Богдан МамоновЮлия Кристева. Родилась в 1941 году. Философ, лингвист, литератор. Автор радикальных концепций интерпретации текстов культуры, в том числе концепции интертекста. В первых своих труда к придерживалась жесткого структуралистского анализа, в последнее время обращается к психоаналитическим методам, к проблематике феминизма. В 1993 году входила в жюри Венецианской биеннале. Живет в Париже.
Утраченные основы
В настоящее время мы переживаем чрезвычайно сложный и, быть может, как никогда болезненный момент нашей истории — истории вообще и истории искусства в частности. Разумеется, те, кто причастен к искусству и художественной критике (не только искусствоведы, но и любители искусства, музейная и галерейная публика), могут считаться привилегированными. Мы живы, на наших улицах не идет война, мы разговариваем, мы спорим, одни любят, другие ненавидят. А между тем совсем рядом, в нескольких часах путешествия на самолете, — растерзанные Балканы, Германия, в которую возвращаются её демоны, Россия в хаосе, Алжир и другие страны, вновь поднимающие знамена исламского интегризма, не говоря уже о голоде в Третьем мире, СПИДе и прочем. Но быть может, именно здесь преимущество современного искусства, состоящее в том, чтобы шокировать своими непривычными, пугающими, подчас брутальными, несовершенными до уродливости вещами, приводить к потрясению, способному, быть может, пробудить нас от нашего оцепенения, жажды забвения или простых удовольствий. Шок этот может быть тем более значимым, что происходит он изнутри самой истории западного искусства, в точке апофеоза, кристаллизации Прекрасного и Возвышенного, великолепия и чуда, на протяжении многих веков создаваемых Западом. Для начала — вопрос: возможно ли еще Прекрасное, существует ли еще Красота? Если ответ «да», как я и полагаю, — ибо какое иное противоядие от крушения дивных идеологий и даже от самой смерти, как не красота? — то какого рода красота присутствует в произведениях современного искусства? В 1993 году я имела возможность принять участие в работе жюри Венецианской биеннале. Сошлюсь на увиденные там работы в качестве примера.
Тогда мне показалось — мне так кажется и сейчас, — что выставленные на биеннале образцы современного искусства не имели ничего общего с той историей Прекрасного, которую нам представляют музеи, в том числе и музеи современного искусства, за вычетом собраний последних 20 — 30 лет. Эта Венецианская биеннале не принадлежит той же истории Прекрасного. Разумеется, там можно было увидеть мастерство и совершенную технику Луиз Буржуа, обращающей травматическую ситуацию в фетиш; но там были также и черепа Рейно; и еще там было нечто, что показалось мне как бы символом этой биеннале и, быть может, всего современного искусства: два объекта, которые меня особенно потрясли и к которым я настойчиво обращаюсь. Мне кажется, что эти вещи имеют некое символическое измерение, возможно, неведомое их авторам. Речь идет о двух объемах — или, если угодно, скульптурах, — одна Ханса Хааке, другая — Боба Уилсона, которые представляют, совершенно по-разному, крушение основания. Необычный объект Хааке, его развороченный пол невероятно потряс меня. Пол исчезает, разрушается, на этом основании ничто уже не может устоять. Второй объект — пол Боба Уилсона, который не разрушается, но проваливается, разверзается. Итак, с одной стороны — руины, а с другой — зыбкая, уходящая из-под ног почва. Здесь действительно ставится некий вопрос, так как эти объемы, эти инсталляции невероятно сильно воздействуют на зрителей, завораживают и потрясают их, как если бы нечто волнующее и тревожное происходило в двух этих опытах. Утрата некой уверенности, утрата памяти. Утрата политическая, моральная, эстетическая.
Они отдаются очень дальним эхом в памяти нашей культуры, через Библию, а именно псалом 118, где говорится, что камень, отвергнутый строителями, сделался главою угла, краеугольным камнем, и это от Господа, и это чудо в глазах наших. Затем следует песнь восславления и радости, exultate, jubilate, «возрадуемся и возвеселимся». Вы знаете все это в католических и некоторых других обрядах, восславляющих основание, и также — у Моцарта.
Так вот, мы утратили это. Мы больше не можем возвеселиться и возрадоваться на наших основах. Художники утратили свое основание, цоколь, на котором они стояли. Искусство потеряло уверенность в том, что оно — этот краеугольный камень. Почва уходит из-под ног, основы больше нет. Великий писатель, почти современный нам, Марсель Пруст, мог прославлять краеугольный камень, говоря о брусчатке венецианской площади Сан-Марко, — в ее камнях он видел метафору искусства, вновь воздвигаемого на развалинах традиций. Когда-нибудь мы вновь обретем этот краеугольный камень, но сегодня мы его утратили. Нас одолевают тревога, неуверенность. Мы не знаем, куда идти. И можем ли мы еще идти? И вот мы переживаем разрушение наших основ. Наш цоколь, наше основание — в руинах.
Тем не менее я настаиваю на некоей утонченной неоднозначности этого момента, несомненно тревожного, как уже было сказано, но тревога эта порождает новые вопросы. Тревога эта не только негативна: когда некая конструкция предлагает себя на место разрушенного основания, к тревоге примешивается вопрошание. Именно в этом — смысл инсталляций Хааке и Уилсона: вопрошание, восстание, переворот — subversion, revolt в этимологическом смысле слова (обращение к невидимому, отказ и смещение). Вопрошание — уже признак жизни, разумеется, еще слабо развитой, скудной, примитивной, но это уже некая истина, и она потрясает нас. Конечно, еще далеко до того, чтобы возрадоваться и возвеселиться, ответ еще далек, но все же это признаки жизни, обещание некой радости, тревожной и стесняющейся себя, но тем не менее существующей.
Многие молодые художники делают не просто объекты, но инсталляции. Что такое инсталляция? Всего лишь неспособность создать простую и насыщенную вещь, сконцентрировать метафизическую и эстетическую энергию в раме, в куске дерева, бронзы или мрамора? Возможно. Но, как мне кажется, есть еще что-то другое. В инсталляции призвано участвовать тело во всей своей полноте, со всеми своими ощущениями — разумеется, зрением, но также и слухом, осязанием, а подчас и запахом, обонянием. Как если бы художники вместо «объекта» помещали нас в почти сакральное пространство и призывали нас не созерцать образы, а приобщаться к сущностям. Причащение Сущему, конечно же довольно смутному, примитивному, а подчас и пугающе грубому; но призыв явственно слышен. Эти инсталляции молодых художников, все эти тюки и узлы, переплетения труб, вся эта машинерия, — преодолевая мучительность утраченного основания, они несут иное сообщение: открытие того, что быть может, высшая цель искусства — это воплощение. То есть желание заставить нас испытать, посредством абстракций, форм, цветов и объемов, некое переживание, некий реальный опыт. Воплощение, но также и повествование. За этими инсталляциями прочитывается история: история Германии, история первобытного человека, история России, а может, и ничем не примечательные личные истории. Инсталляция предлагает нам рассказать наш собственный маленький роман. И — через наши ощущения, через наши истории — приобщиться к Сущему. И, хотя и несколько смутно, эти инсталляции — сообщники нашего упадка. Так как перед этими обломками, этими всполохами ощущений, этими разрозненными предметами вы больше не знаете, кто вы такие. Вы — на грани головокружения, быть может черной дыры, на грани дробления психики, которое обычно именуют психозом или аутизмом. И в этом — устрашающая привилегия современного искусства: привилегия сопровождать нас в этих новых болезнях души.
Я отношу себя к тем, кто полагает, что мы живем в низкую эпоху. В моем романе «Старик и волки» я попыталась сопоставить сегодняшнюю ситуацию с закатом Римской империи. С той лишь разницей, что в те времена уже заявила о себе новая религия, еще не обретшая своего грядущего блеска, но уже потрясающая умы и ниспровергающая существующие представления. Конечно, я не уверена, что грядет новая религия ни даже что ее появление было бы желанно. Но я думаю, что мы все нуждаемся в некоем опыте. Я говорю о неизведанном, о неожиданности и изумлении; боль или восхищение — и лишь потом понимание этого потрясения. Возможно ли это? Быть может, и нет. Может быть, шарлатанство стало слишком легким в нашу эпоху, превращающую все в зрелище или товар, и нет никакой «полосы отчуждения». И в таком контексте, разумеется, надлежит быть очень требовательными, то есть разочарованными. Я лично предпочитаю сохранить некую долю бдительного любопытства, внимания и открытости.
Нормализующий и извращаемый порядок
Современное искусство существует в самой гуще спекуляций и меркантилизма, в сердцевине «общества спектакля» и того, что теперь, после падения Берлинской стены, называют «новым мировым порядком».
Постиндустриальные и посткоммунистические демократии разделяют некоторые характеристики, с которыми человечество до сих пор не сталкивалось. Я отмечу два аспекта (также присущие «обществу спектакля»): статус власти и статус человеческой личности.
А. Власти находятся словно в бессрочном отпуске, нет более единого проекта власти; беспорядок — о нем часто говорят, его ощущают и политические партии, и граждане. Тем не менее новый мировой порядок прекрасным образом существует, но это порядок, который я бы назвала нормализующим и одновременно — фальсифицируемым. Обратимся к статусу права, юриспруденции: теперь говорят не о виновности, но об опасности; не о вине (если речь идет, скажем, о несчастном случае), но о возмещении убытков, то есть об ответственности и соучастии. Приемлемой становится идея ответственности без вины. Право карать стирается перед административным взысканием. Театральность процесса исчезает в бесконечных отсрочках. Преступление и одновременно запрет становятся неуловимыми (напротив, тем больше возбуждает ощущение, что оно обнаружено: медиатизированное преступление). Я не оспариваю преимущества этой ситуации для демократии: никто не надзирает, никто не наказывает. Из чего следует: раз нас не наказывают, значит, мы нормализовались: на место неуловимого запрета (власти) приходят бесчисленные дисциплинарные и административные наказания, которые и призваны подавлять — что я говорю? — нормализовать всех и вся.
Однако этот порядок предполагает и порождает погрешности и нарушения, отсюда — аферы, спекуляции, мафия. Закона нет, зато есть «меры» — какой прогресс! Утешение и облегчение для демократии; но меры можно бесконечно пересматривать, откладывать, фальсифицировать. Короче, новый мировой порядок — это порядок нормализующий и извращаемый. Примеры тому легко находимы в опыте всех стран. Можно поразмышлять в связи с вышесказанным о том значении, которое обретают биржевые спекуляции по отношению к промышленному производству. Теперь, может быть, моя идея этого нового мирового порядка как порядка нормализующего и фальсифицируемого стала понятней. Это не тоталитаризм и не фашизм — хотя мы часто воскрешаем эти термины, чтобы продолжать мыслить в старых схемах. Но этот нормализующий и фальсифицируемый порядок таит в себе иную опасность: скрытые и обратимые репрессии.
Б. Какова участь личности в этом контексте?
Перед лицом биологических техник человеческая личность как субъект права постепенно исчезает, она становится предметом купли-продажи, поскольку обладает органами, обратимыми в деньги. Мы вступаем в эру личности-«вотчины»: я больше не субъект, а владелец своего генетического или органически-физиологического родового имущества, и весь вопрос заключается в том, должна ли эта моя «вотчина» быть оплачиваемой, или она дается даром. Даже в положениях ЕЭС развитию рынка человеческих органов отдается приоритет, так как благодаря биотехнологиям «личность-вотчина» может способствовать европейскому экономическому развитию. Следовательно, возникает примат рынка над телом.
Еще раз хочу подчеркнуть: я не оспариваю преимуществ, которые дает этот новый мировой порядок, и думаю, что они весьма значительны. Мне только кажется, что один из основных аспектов европейских культуры и искусства находится под угрозой: это культура и искусство как бунт, как восстание. Нас захлестнула культура-представление, культура-увеселение.
Искусство-бунт
Но европейской традиции — будем говорить только о ней, так как здесь феномен наиболее очевиден, — ведом опыт культуры, неотделимой от социальной реальности, культуры как критического разума. Европейские народы являются народами культуры именно в том смысле, что культура осознается ими как критический разум. Картезианское сомнение, свободомыслие Просвещения, гегельянское отрицание, борьба Маркса, бессознательное Фрейда, и, не говоря уже о «Я обвиняю» Золя, вспомним бунтарство формы, Баухаус и сюрреализм, Арто и Штокхаузена, Пикассо, Поллока, Фрэнсиса Бэкона. Прекраснейшие моменты искусства — всегда бунт, формотворческий и метафизический. Коммунизм задушил эту культуру бунта, обратил её в террор и бюрократизм. Сможем ли мы вновь обрести этот дух, облечь его в новые формы, невзирая на крах идеологий и торжество рыночной культуры? Да, именно такова проблема, речь идет о самой возможности культуры и, в частности, искусства. Сам факт организации конгресса художественных критиков подразумевает, что культура и искусство все еще возможны, что искусство самодостаточно и существует только одно искусство. Позвольте мне выразить свое беспокойство. Я полагаю, что современный мир подошел к той точке своего развития, когда определенный тип культуры и искусства, если не культура и искусство в целом, находится под угрозой и даже становится невозможным: не искусство-шоу или искусство-информация, конвенционные, сервильные и поощряемые масс-медиа, но именно искусство-бунт. И когда оно все же создается, оно облекается в столь необычные и устрашающие формы, что утрачивает всякий смысл для зрителя. Поэтому задача художественной критики заключается в том, чтобы сообщать этот смысл, давать толкование. Критическая работа включается в современный эстетический опыт: мы, как никогда ранее, находимся перед необходимым и неизбежным взаимопроникновением осуществления и толкования, и это обязывает пересмотреть определения критик/художник. Вовсе не очевидно, что культура и искусство-бунт могут твориться, когда власть и закон становятся фальсифицируемой нормализацией, а личность — комплектом родового имущества, которое можно распродать по частям. Но кто может взбунтоваться и против чего? Некая совокупность органов против нормализующего порядка, да еще с помощью мелькающих на телеэкране картинок? Так что определим точку отсчета, сверим наши часы: о каком искусстве и какой культуре можно говорить в данном контексте? Готового ответа не существует, можно лишь порассуждать об этом. Я полагаю, что опыт прошлого, память и в особенности память второй мировой войны, холокоста и краха коммунизма делают нас особенно внимательными к нашей культурной традиции, ставящей во главу угла сознание и художественный опыт человеческого субъекта и также — времени, времени личности и времени истории, времени Бытия. Мы — субъекты и существуем во времени. От Бергсона до Хайдеггера, от Пруста до Хааке и Уилсона различные фигуры субъектности были помыслены и облечены в слова или формы нашей современной культурой. И различные модальности времени должны привести нас не к рассуждениям о конце истории (чем мы занимаемся, на взгляд США или Японии), но к попытке обнаружить новые фигуры темпоральности. Надо поддерживать художественный опыт, исследующий драму субъектности и различные подходы к времени. Этот опыт позволит нам постичь и конкретный исторический момент, и эту множественную, раздробленную, взорванную темпоральность, которую проживают современные люди, и которая ставит их перед выбором между интегризмом и национализмом, с одной стороны, и биотехнологиями, с другой. Не надо бояться все более утонченных исследований этого пространства субъекта, его извилин и тупиков, не надо бояться рассуждений и споров об опыте времени. Люди стремятся к самонаблюдению и молитве, искусство отвечает этой потребности. И особенно его странные, смутные, примитивные, «уродливые» формы, предлагаемые художниками. Часто они осознают, что могут быть лишь бунтарями по отношению к этому нормализующему и извращаемому новому порядку. Но столь же часто они не отдают себе в этом отчета и надеются найти удовлетворение в более или менее изысканном минимализме. И роль художественной критики — осветить этот субъективный и исторический опыт, его значение пробуждения и бунта. И вместо того, чтобы позволить новому нормализующему порядку усыпить нас, попробуем вновь возжечь затухающее пламя культуры-бунта.
Почему необходимы культура-бунт, искусство-бунт? Почему не удовлетвориться увеселениями, шоу, учтивыми комментариями? Во-первых — сейчас я говорю как психоаналитик, — за счастье нужно платить: человек не способен испытать наслаждение, не столкнувшись с препятствиями, властью, запретом, законом, которые позволяют ему постичь в полной мере свою независимость и свободу. Принцип удовольствия обязательно включает в себя момент бунта. Во-вторых, нормализующий порядок создает целый класс отверженных, исключенных из социума: молодых людей без постоянной работы, бездомных, инородцев и многих других. А когда отверженные лишаются культуры-бунта, они отправляются грабить банк.
Когда мы говорим о развитии эстетической традиции культуры-бунта, о поисках ее новых версий, речь идет о выживании наших цивилизаций, того, что в них есть самого светлого, самого свободного. Хайдеггер считал, что только религия еще может спасти нас. Но, видя те тупики, в которые зашли сегодня религия и политика, мы можем спросить себя: может быть, нас спасет только опыт? Опыт бунта против роботизации человечества? Этот бунт уже происходит, но он не обрел гармоничности, которая могла бы возвести его в сан Прекрасного; возможно, и не обретет. Но это уже происходит, и потому я не вижу иной роли художественной критики, как освещение ценности этого опыта-бунта — формотворческого и философского, — который один способен, быть может, сохранить нашу внутреннюю жизнь, психическое пространство, называемое душой, — этот скрытый лик Прекрасного.
Наш век обнаружил обвал фундамента, треснувшее и рушащееся основание. Мы стоим перед лицом зла, болезни, смерти. И искусство выставляет напоказ все это. А счастье, спросите вы, этот двойник Прекрасного? А оно возможно? Как ответ на этот вопрос и одновременно заключение я напомню вам одно высказывание госпожи де Сталь, женщины, которую я очень люблю, и которая так любила искусство и Европу. Вот что сказала она о счастье: «Слава — это ослепительный траур счастья». Слава в наше время, возможно, всего лишь продукт маркетинга. А счастье? Я думаю, что счастье, как и Прекрасное, не экономят на горе. Если счастье — Прекрасное существует, оно может быть только трауром по несчастью. И именно такое счастье-Прекрасное видится мне в работах современных художников. Его, возможно, немного, но оно настоящее. Не стоит расстраиваться и чувствовать себя разочарованными. Примем его.
Перевод с французского ИРИНЫ КУЛИК