Выпуск: №46 2002
Вступление
КомиксБез рубрики
Почём рубашка?Леонид ТишковБеседы
Евгений Сабуров: синтетическое искусство в игровом обществеЕкатерина ЛазареваОпросы
«Кто потенциальный клиент вашего искусства?»Владимир АрхиповКонцепции
Купи меня, как я тебяДмитрий ПриговКруглый стол
Художник и РынокЮрий АльбертОпросы
Какова стратегия вашей галереи?Айдан СалаховаКонцепции
Искусство на рынке или — рынок искусства?Евгений БарабановЭкскурсы
Рассказ о том, как были связаны художественные принципы и деньги в советском искусствеВладимир СальниковПисьма
Цена — 1 ру.Анна и Михаил РазуваевыКниги
Делай революцию в искусстве знания!Дмитрий Голынко-ВольфсонИсследования
«Всё» и «Ничто» в творчестве Тимура Новикова и Ильи КабаковаЕкатерина АндрееваСобытия
Опыт Манифесты 4Дмитрий ВиленскийСобытия
Германия: год 2002Виктор МизианоСобытия
К вопросу о пятилетках в современном искусствеГеоргий ЛитичевскийСобытия
Документа без МанифестыВладимир СальниковСобытия
Дом на пуховой опушкеИрина БазилеваСобытия
Высадка союзников: нью-йоркский звуковой авангардСергей ДубинСобытия
«У нас героем становится любой»Алексей БобриковСобытия
Цып-цып, миграция, кис-кис, идентификацияАнна МатвееваСобытия
Миражи иногоСергей СерегинСобытия
Медиафест в движенииОльга ШишкоВыставки
Выставки. ХЖ №46Богдан МамоновДмитрий Голынко-Вольфсон. Родился в 1969 году в Ленинграде. Эссеист, поэт и историк культуры. Научный сотрудник Российского Института истории искусств. Живет в Санкт-Петербурге.
Революция языковая, финансовая, консервативная
Непереносимый, травматический кризис, тем более череда безостановочных кризисов, далеко не всегда приводит к раскату революционного грома, к преображению и амортизации социального недовольства. Когда «критические дни» уже не обнадеживающе эпизодичны, а нервирующе перманентны, когда вереница разочарований и бедствий приобретает эпидемический масштаб — чем и прославился русский социокультурный ландшафт 90-х, — то самая напористая революция с ее деструктивно-преобразовательным пафосом может пройти огульно незамеченной, замаскировавшись под один из стихийных кризисных витков. Книга Андрея Ковалева «Критические дни», изданная под эгидой серии «Труды и дни» (задуманной и реализованной Модестом Колеровым), — не только коллекция культовых образцов газетно-журнального лоббирования и растолкования актуального русского искусства. Публицистика Ковалева — также и бдительная хронография, летописный свод стремительного каскада «революций» (главным образом «сверху»), в 90-е захлестнувшего (и заново регламентировавшего или подкосившего) политику/поэтику постсоветской повседневности и, прибегая к терминологии Пьера Бурдье, социальное поле функционирования искусства.
Фигурирующие в книге Ковалева «революции» — события кардинально переломные, буквальные метаморфозы старого советского символического порядка; но в общепринятом смысле они так и не приобрели зафиксированной в учебниках новейшей истории статусной этикетки «революция». Ведь в полной мере они затрагивали преимущественно элитарно-кастовые, обособленные социальные группы, в том числе и представляемую Ковалевым мобильно-деятельную прослойку медиатизированных интеллектуалов. Большинство из этих паракультурных революций так и остались апогеем бархатного, латентного реформаторства, но в начале-середине 90-х риторика критического письма нередко была инспирирована и пронизана их героизированным пылом. Так, по мнению Ковалева, именно художественный критик, кропотливо и эрудированно корпящий в кабинетном комфорте, и является энергичным агентом революционной «герильи»: «Очень хочется устроить революцию. <...> Скрипеть кожанкой и пить матэ; беседовать с крестьянами в горах и выкрикивать зажигательные речи перед бородатыми казаками. Но сначала надо заняться кабинетной работой — точно определить источники и движущие силы, досконально осознать, могут ли все еще верхи и хотят ли низы». Не правда ли, сопоставление успешного, тиражированного газетного критика (приспособленного к медиальным запросам усредненного читателя и стереотипам печатной «фельетонистики») с тренированным бойцом революционной фронды довольно парадоксально. Но именно декада постсоветского лихолетья трактуется Ковалевым как требующий боевитой вовлеченности критика период интенсивнейшей революционной работы, где пригодится все: и ленинекая сектантская казуистика, и хитроумная партизанщина сапатистов, и тактика прямого боевого действия Красных бригад.
Влиятельный и представительный апологет «новой журналистики'' (вот несколько вынесенных на суперобложку фактов его биографии: «В 1988-1992 годах работал в Институте искусствознания. В 1991 году сменил академическую карьеру на художественно-критическую деятельность: обозреватель «Независимой газеты» (1991-1993), газеты «Сегодня» (с 1993-го по январь 1997-го), журнала «Вечерняя Москва» (1998), ведущий рубрики «Органайзер» на сайте Центра современного искусства Сороса (1999)»)» Ковалев отважился изобрести и протестировать ее стилистические приемы и трафареты под бойцовским лозунгом «Делай революцию в искусстве знания!». Знания о расшатанности современной политики репрезентации, о ее пораженчестве и капитулянтстве, о неуловимости скользящих идентичностей, о новых зонах (медиа, реклама, порно, комиксы и т. д.) приложения критического любопытства, а заодно интеллекта, капитала, либидо. При этом сам Ковалев оказывается очевидцем и соучастником серии бескровных, социопроективных «революций»: лингвистической — на рубеже 80-90-х, коммерческой — в первой половине десятилетия и консервативной, заново узаконивающей обязательные тарификации и ценностные ориентиры, — на его излете.
Языковая революция, ратующая за введение транснациональных средств культурного общения, обогатила русского интеллектуала терминологической понятийной экипировкой, якобы гарантировавшей ему безвизовое принятие в глоба-лизованное рыночное сообщество. Латинизированный и временами неуклюжий воляпюк русского интеллектуализма (результат восторженной ретрансляции узкокланового жаргона постструктурализма) мгновенно сделался вышучиваемой притчей во языцех. Инерционный потенциал заимствованного щеголеватого арго (смешивающего словник деконструктивизма с лексиконом нынешней критики идеологии) в статьях Ковалева предусмотрительно преодолен живой разговорной интонацией. Диагностическая точность и рациональная выверенность его критических суждений подкреплены искрометными каламбурами, игровыми идиомами или иронично переделанными цитатами. Рафинированный, дендистский сленг, изобретенный Ковалевым и сотоварищами по медиальной пропаганде актуального искусства, предназначался снабдить широчайшую целевую аудиторию модернизированной критической азбукой. Но лингвистическая революция захлебнулась в своих неуемных языковых играх, и мировое интеллектуальное сообщество так и не акцептировало язык русского гуманитария, так и не разглядело в нем ценностную терминологическую лепту. Хуже того — пристрастие к узкокелейному жаргону в самой России оттеснило критиков актуального искусства в компанейское профессиональное гетто, нередко третируемое невосприимчивой публикой и недоброжелательно замалчиваемой цеховой средой.
Детально продумав предпосылки, движущие силы и причины фиаско революции языковой, Ковалев не щадит и пережившую столь же закономерный крах коммерческую революцию середины 90-х; наиболее безжалостен он к своим и коллегиальным иллюзиям построения свободного рынка искусств в язвительной ламентации по 90-м «Послесловие к Прекрасной Эпохе»: «В области символического обмена нельзя не вспомнить, что вся риторика о необходимости соответствовать международным стандартам возникла в тот момент, когда большинство проповедников такой линии занимались вовсе не конвенциональным делом — в роли чичероне водили заезжих иностранцев по мастерским. Это занятие даже не относилось к области обмена символическими ценностями, но было всего лишь частью неоколониалистской политики и мало соотносилось с рыночными практиками». Наивные упования на то, что русский интеллектуализм будет подкармливаться не извне, не заметно оскудевающей рентой грантовских подачек, а изнутри, финансовыми заботами и вспомоществованиями неких благодетелей, обеспокоенных маркетинговым продвижением русского искусства, досадно не оправдались. Особенно после дефолта, когда испарились расчеты на продолжительные субсидии просвещенной банковской олигархии. Взыскивать пристойных дотаций из внутренних ресурсов уже не приходится; успешная карьерная стратегия нынешнего интеллектуала или художника сводится к билингвальному существованию «между двух родин» и к состязанию за прочные академические посты в западных университетах или за устойчивые котировки и престижные места в мировом галерейно-выставочном «ралли».
В минорной тональности Ковалев отмечает прислушивание современной критики к требованиям необуржуазного хорошего вкуса и филистерской «золотой середины». Коррумпированность критики непоколебимым «здравым смыслом» является последствием консервативной революции 2000-х, изрядно перечеркнувшей утопические чаяния и завоевания двух предыдущих и прививающей русской культуре синдром неосентиментальной искренности (амбициозно-прагматическим обыгрыванием этого синдрома занят Владимир Сорокин в романе «Лед», недаром «переплюнувшим» тиражи всенародной, ларечно-масскультовой прозы).
Консервативная революция, -что прослеживается в «окольцованной» 90-ми, но и заглядывающей в будущее эссеистике Ковалева, — незаметно вводит цензуру респектабельности, чьи фильтры пропускают и легитимируют фешенебельные «изделия» (иногда с душком благопристойного радикализма) и отсеивают другие, еретически оскверняющие неприкосновенность национально-буржуазных святынь. «Первые дуновения» консервативной революции Ковалев видит в уголовном преследовании заигравшегося с религиозными симулякрами «иконоборца» Авдея Тер-Оганьяна: «...никто теперь не хочет конфликтовать со всесильными, но почти невидимыми силами. Девяностые кончились, мы оказались в совершенно ином мире». Вместо безусловных кредитов доверия, щедро выделяемых актуальному искусству в 90-е, ныне консервативная культурная страта пытается либо взять его под отеческую опеку и надежный контроль, либо превентивно ошельмовать, — и неутешительность ковалевской оптики происходит от отсутствия панацеи против этой прогрессирующей ханжеской корректности.