Выпуск: №109 2019
Вступление
КомиксБез рубрики
БосжираАндрей ФоменкоИсследования
Истина мифа?Степан ВанеянАнализы
Глобальное Новое время и современность: две категории философии исторического времениПитер ОсборнЭкспертизы
Великая ТартарияНиколай СмирновТекст художника
Прошлое как религияХаим СоколТеории
Что-то есть, или: Народ после истиныАртемий МагунИнтерпретации
Коэффициент вовлеченности в реальное. О фильме «Одна ночь в соцсетях» рабочей платформы «Что делать»Павел ХайлоДиалоги
Постправда — истина на рынкеИлья БудрайтскисПерсоналии
Вечно под запретом: феминистская «правда» и «фикшн» в работах Элизы ШварцОльга КопенкинаТекст художника
Политика и поэтика «постправды»: трансимитацияЗейгам АзизовПозиции
Мистика низкого сорта. Искусство и ситуация постправдыНаталья СерковаТекст художника
Политика прокси: сигнал и шумХито ШтайерльИсследования
Фейкт — единица цифрового опытаКонстантин ОчеретяныйАнализы
Искусство больших данных: невежество, мифы и фантазия прогрессаРената СалецлКонцепции
Цифровой горизонт искусстваВалерий СавчукТеории
Недетское детское: цифровая культура, постправда и биополитикаДмитрий ГалкинВыставки
Американская мечтаВиктор Агамов-ТупицынВыставки
Когнитивная картография в эпоху пост-док: «Flower Power. Архив»Лера КонончукАртемий Магун. Родился в 1974 году в Ленинграде. Профессор политической теории демократии Европейского университета в Санкт-Петербурге. Доктор политологии (Мичиганский университет), доктор философии (Страсбургский университет). Живет в Санкт-Петербурге.
Разговоры о «постистине» возникли в США и Великобритании в период драм 2016 года: поражение либеральных сил произошло, по их мнению, потому, что массы поверили раскрученным в СМИ демагогам, а не скучноватым, но эффективным бюрократам неолиберального и/или социал-демократического толка. Тут можно, с одной стороны, возразить, что политика в демократическом государстве всегда включает в себя риторику, а партии побеждают не на основе истин, а скорее, на основе «интересов». Если же мы говорим в марксистском смысле о ложном сознании, то выходим за рамки собственно либеральной демократии: либо тут нужен государственный орган типа Министерства Правды, снимающий идеологические очки, либо активистская левая партия ленинского типа, тоже срывающая со всех очки и призывающая к бунту.
Поэтому защитники собственно демократических ценностей, сторонники «левого популизма» вроде Шанталь Муфф и Славоя Жижека, отвергают само понятие «постистины» как глубоко антидемократическое, идущее от зазнавшихся партийных элит, которые путают свой собственный интерес с национальным.
В то же время мы, находясь в России, можем согласиться, что за этим термином что-то стоит: фактически, в англо-американский мир постепенно импортируется информационная политика, характерная еще с 1990-х годов для российских СМИ. Свободный поток националистического воображения (в духе Жириновского), специальный отбор негативных фактов (новостная лента Яндекса каждый день помещает в топ что-то неприятное, случившееся в Украине), пропаганда теорий заговора (приписываемых оппоненту), отрицание очевидного («нас там нет»), иногда и просто фабрикация фактов (как в случае с «распятым мальчиком на Украине», хотя это все-таки, скорее, редкость) — это не совсем традиционная для современности медийная политика. Она, конечно, логично вытекает из самой идеи электронных СМИ, демократической конкуренции, частной собственности на СМИ, слияния рекламы и политической пропаганды: всего, что Россия позаимствовала в начале 1990-х годов у Запада. Но это был эксцесс, основанный на излишне буквальном понимании демократии, капитализма и национального государства: российским политическим архитекторам забыли сразу объяснить, что все эти институты надо понимать понарошку, а главное — это моралистический порядок, консенсус элит и университетский академизм бюрократии, предполагающие некоторую вальяжную нейтральность. У россиян же на энтузиазм политической конкуренции наложилась институциональная память о пропагандистском использовании СМИ в СССР, обычно против внешних врагов.
Что же такого произошло в англо-американском мире в 2016 году, что телевизионный формат CNN и NBC вплотную приблизился к стандартам ОРТ и РТР 1999 и 2014 годов, а Нью-Йорк Таймс — к газете «Правда» 1990-х, если не 1930-х? Почему и правые, и левые обвиняют друг друга в политике постистины как фабрикации фактов или практике «альтернативных фактов»?
Тут два вопроса.
Первый поверхностный: каковы действующие причины? Дело в том, что электронные СМИ и особенно интернет 2.0 сами по себе создают все возможности как для виртуализации своего пространства и отрыва от реальности, так и для манипуляции выдуманными мирами в пропагандистских целях. Сдерживал их от этого консенсус элит, и когда он распался, то российский пример цинично-игрового промывания мозгов ни во что не верящей прожженной аудитории оказался заразительным.
Второй вопрос более глубинный — в чем сущностные (формальные) причины, и что вообще случилось у нас с субъективной стороной истины — доверием к базовым фактам и критическими навыками отбора прочих фактов? Что это значит, когда мы готовы поверить уже всему: может, так, а может, эдак, может, в Украине победил фашизм, а может — президент США — русский шпион? Соглашусь с диалектическими выводами Жижека[1] о том, что подобная виртуализация опыта и головокружительная потеря реальности — в коллективном, культурном поле — это знак не потери истины, а наоборот, на другом уровне, ее появления. «Что-то есть, а что — неясно». Что-то вдруг прорывается. В данном случае даже более или менее ясно, что демократическую процедуру используют и массы, и элиты нового типа: те, что не до конца были социализированы реставрационной моральной «демократией» и взывают к более плебейским образцам политики, как низового толка, типа погромов «желтых жилетов» (вспомним городские бунты чернокожих в Америке 1960-х: тоже время плебейского бунта), так и системного: плебейская демократия подразумевает лидера, который постоянно говорит с народом на «его» языке крепких словечек и периодически раздает деньги. Она также означает национализм: так как в мире национальных государств это реально-прозаический субстрат политической солидарности. Поэтому «постистина» на самом деле означает истину: как в смысле большого исторического сдвига, так и в смысле обнажения бессознательных основ капиталистической государственной демократии. Выявление этих новых реалий происходит в провокационной, пародийной форме, движение как бы не доверяет самому себе, а старые реалии и ритуалы буржуазной рассудочности предстают как дереализуемые картонные декорации.
Значит ли это, что политика истины есть всегда революционная политика и что мы поэтому должны ее поддерживать, даже на дальних подступах? Примерно так полагает Ален Бадью, для которого истина выявляется в революционном событии и требует верности себе. Но так считали не все. Если понимать политику как демократическую или республиканскую, то, вслед за Ханной Арендт, надо признать, что истина вообще не очень к ней подходит. Политическая борьба — сфера мнений. И, тем не менее, подчеркивает Арендт, есть такой минимальный вид истины, как отдельные эмпирические факты. Вот их она готова отстаивать в качестве твердой основы общего мира. В рамках этой парадигмы как раз посягательство на минимальный характер фактов, например, цифр выплат Британии Евросоюзу, посещаемости инаугурации Трампа или присутствия российских солдат на Донбассе, и составляет скандальность «постистины». Но здесь лежит и обратная опасность перепутать истину с фактом. Единичный факт не несет в себе никакого обобщения, он значим разве что как опровержение идеологии или как символ события, а в концепции Арендт он выступает лишь как фетишистский барьер, отделяющий предполагаемую сферу политического действия от истины.
Вообще, вопреки ложному представлению, что с 1970-х годов мы живем в период скептического постмодернизма (в духе Рорти), политика истин фактически не переставала провозглашаться интеллектуалами и приводить к серьезным политически сдвигам.
Так, на идеале истины было построено диссидентское движение в Восточной Европе и СССР. Этот идеал объединял как левого Вацлава Гавела, так и правого Александра Солженицына. Но что это была за истина? Это была опять истина факта, но не в смысле цифр и процедур, а — конкретного экзистенциального переживания.
Гавел приводит в пример условного «зеленщика», который должен убрать из лавки социалистический лозунг:
«[C]воим протестом зеленщик выйдет из ”жизни во лжи”, отвергнет ритуал и нарушит “правила игры”: он снова обретет утраченные было индивидуальность и достоинство; он станет свободным. Его протест будет попыткой жить в правде»[2]. Далее Гавел призывает ни много ни мало как к «экзистенциальной революции». В ней «речь идет … о реабилитации таких ценностей, какими являются доверие, открытость, ответственность, солидарность, любовь. Я верю в структуры, ориентированные не на “технический” аспект исполнения власти, а на суть этого исполнения; в структуры, движимые единым чувством глубокой ответственности перед своими сообществами, а не экспансивными амбициями, направленными “наружу”. Эти структуры могут и должны быть открытыми, динамичными и небольшими, то есть такими, за известным пределом которых такие “человеческие связи”, как личное доверие и личная ответственность, уже не могут функционировать. … Структуры эти должны быть оформлены не в виде органов или институтов — никоим образом, — но в виде сообществ. Эти структуры, безусловно, должны утверждать свой авторитет не на давно отживших традициях (как, например, традиционные массовые политические партии), а на своем конкретном подходе к ситуации. Статичному нагромождению заформализованных организаций предпочтительнее организации, возникающие ad hoc, ставящие конкретные цели и сходящие со сцены после их достижения»[3].
Заметьте, говорят диссиденты, мы тут не выдвигаем новых идей, не узнаем никакой новой истины о том, как устроен мир. Ценна субъективная искренность и обнажение жизни «как она есть на самом деле», без идеологий. Мы обнажаем «голого короля», выводим на свет то, что всем очевидно, мы противопоставляем наш личный опыт абстрактной лживой идеологии, действие — ритуалу. Тогда это действие протеста, и оно несет эмансипаторный смысл.
Если же мы обратимся к современности, то речь идет совсем о другом. Факты, которые можно искажать в угоду эмоциям — это скучная объективная статистика, не имеющая личностного смысла. Те либеральные аналитики, бьющие тревогу относительно Брекзита, в один голос утверждают, что публика сегодня отдает предпочтение эмоциям перед солидностью или достоверностью фактов. Авторы когнитивной теории эвристик (Д. Канеман и его последователи) говорят, что сильная эмоция может заменять собой убежденность в объективности того, что ее вызвало[4]. Поэтому в крайних случаях публика может «повестись» на теорию заговора и впасть в массовую панику, а в более типовых — СМИ просто манипулируют нашими представлениями о мире путем отбора и интерпретации реальных фактов, максимально затрагивающих наши эмоции. Эта стратегия стара и зародилась еще в XVIII веке в виде так называемого «сентиментализма»[5]. Но она выходит наружу там, где происходит кризис общих идей мирового устройства, научных картин мира и политических авторитетов, уступающих инициативу хищническим интересам СМИ и рекламодателей, капитализму пиар-отделов, описанному в свое время Пелевиным в «Generation “П”». Этически говоря, как «рассуждает» человек, ведущийся, например, на сентиментальную картинку о страдающей жертве кровавого режима? Например, так: верить все равно никому нельзя, но здесь есть фото и видео, поэтому правдоподобно, а там пойди проверь! Либо: возможно, это и фейк, но если есть хотя бы какая-то вероятность, что нет, то надо действовать, бить в набат. Кроме того, если не запаниковать сейчас, то привыкнешь и не запаникуешь, когда надо (мальчик, кричащий: «волки»). И вся эта наглядная полуистина противопоставляется привычной лжи, которой ожидаешь от контролируемого монополиями телевидения, от политического дискурса о демократии, носящего все более ритуальный характер. То есть на самом деле и сегодня у массовой публики не идет речи об отказе от истины — термин «постистина» обманчив. Речь, скорее, идет о недоверии к истеблишменту и валоризации истины аффекта. Как правильно отмечал Жак Лакан, «тревога никогда не обманывает»[6], в том смысле, что раз ты ее чувствуешь, то она уже есть, и она оправдана, хотя бы как тревога по поводу тревоги. Тем более если ее испытывают многие. Краткое десятилетие иронии и скептицизма довольно быстро вышло на идею «новой искренности»: это был лозунг Пригова в России, новой музыкальной волны в США в 1990-х и новой популярной музыки в России 2000-х. Причем в рамках этой модели ирония не противоречила искренности: важна была не серьезность, а чувство сообщничества с аудиторией. Ирония такого рода способствует задушевности, а не удушает ее, что объясняет и эффективность самопародийного публичного поведения в духе Жириновского и Трампа.
Из вышеизложенного следует, что в последние 50 лет мы наблюдали красивый диалектический разворот. Политика истины, провозглашенная бравыми диссидентами в удушающем сумраке позднего социализма — универсалистского, но несколько бюрократизированного и элитистского режима — победив, создала условия для режима экзистенциальной личностной самодостоверности гражданского общества (воплотившегося в социальных сетях). Но, увы, в ситуации реального исторического слома, когда демократизация и универсализация англо-американской модели смешанного правления достигла своих естественных пределов, и последняя начала сама себя подрывать, именно это общество экзистенциальной открытости и сопереживания предстало самому себе как кризис факта, падение объективности — как постистина. Экзистенциалисты доигрались, — сказал бы недоброжелатель. Доброжелатель бы возразил, как я сам делаю это в начале статьи, что подобная аффективная аутентичность только благотворна, если мы понимаем ее как распад существующих идолов и идеалов: неслучайно доминирующие «истины» сегодня — это паника и депрессия. Если «факты» в виде цифр и графиков противоречат нашим страстям, то тем хуже для фактов, но только для этих фактов. Фактичность все-таки необходима любой страсти, любой личной убежденности, как некий предел, где она сталкивается с препятствиями и осаждается на каких-то внешних для себя телах. Вопрос в том, какие это будут факты: какие события, какие новые институты, какие технические изобретения. Пока подобным фактом фактов являются только «структуры» фейсбука, инстаграма и твиттера, подчиненные непубличным частным игрокам и располагающие ко всякого рода параноидальным химерам. Прообраз истины, как некоего симбиоза идеи и факта, страсти и бюрократии, тем не менее, нужно искать именно в этой области.
Другими словами, если нужна непременно истина, то она имеет двойной характер: вопрос-ответ, феномен-факт. Упомянутые факты «популистского» прорыва имеют смысл только в контексте удивления либерально-демократических элит перед предпочтениями собственных сограждан. Но реальной эта структура становится, только когда приобретает уступительное значение. Легко любить факты, когда они подтверждают твою идеологию, но истинное событие демократии произойдет тогда, когда либеральная общественность будет держаться веры в народ и демократию даже тогда, когда большинство голосует за Брекзит и Трампа.
Итак, обнажается истина. Эта истина — народ, и этот народ любит приврать.
Надо сказать, что за современным искусством всегда маячила идея (простого) народа, потому что ведь именно она занимает место скрытой истины в современной политике. Демократическое государство говорит от лица народа, которого никто никогда не видел, это такой своеобразный скрытый бог или подземный гигант, и тема «истины» поэтому неизбежно с ним связана. Уже конструирование в начале ХХ века «примитивного» наивного искусства, потом арт брют, затем, от лица уже совсем другого слоя «народа» — поп-арта, и простые популистские жесты акционистов — все это осуществляется от лица предполагаемого «простеца» и производит эффект разоблачения одновременно с эффектом демократизма: моя настоящая модель — народ, и она же через меня вещает, я выражаю народное сознание лучше исторической живописи ХIХ века.
В российском искусстве 1990-х именно эта модель берет свое, как момент демократического протеста против элитизма и морализма советской культуры. Отсюда кинические образы Кулика, Бренера и популистский юмор «Синих носов». Это являло пример классической политики экзистенциальной антитоталитарной истины, не несущей никакой идеи, кроме протеста, аффекта и витальности.
Но был и другой, более сложный образ народности, который был реализован в 1990-е на полях современного искусства: это феномен вдохновенного вранья на полном серьезе. Алексей Юрчак[7] назвал его «стебом» и ввел в обиход американской славистики под этим именем (лингвистически говоря, это неоднозначное решение: стеб имеет смысл агрессивного высмеивания, а для фантазий использовались, скорее, слова «пурга» и «прикол», хотя наверняка эти нюансы варьировались в зависимости от сообщества). Известный пример — перформанс Сергея Курехина про Ленина на петербургском телевидении. В похожем жанре работал политик Владимир Жириновский.
По сути дела это и есть эстетика современных медиа: искусство, себя таким не признающее, стирающее грань искусства и серьезного разоблачения. Как и в примитивизме, мы слышим здесь истинный глас народа: поскольку сам по себе народ невидим, от его лица, в логике революционной репрезентации, могут говорить лишь самозванцы. Начиная как минимум с Пугачева и Ревизора, народные массы отождествляются именно с такими самозванцами, с незаконными претензиями на элитарное достоинство. Причем важно, что самозванцы репрезентируют как простонародье, так и аристократию, носительницу вечных истин, которая в этот момент тоже появляется только в переодетом виде.
В статье 2010 года Юрчак и Доминик Бойер[8] верно замечают, что жанр подобного пародийного вранья стал постепенно дрейфовать из России в США и лег в основу нового «американского стеба», характерного, например, для дуэта «The Yes Men», телепередач «Daily Show» Джона Стюарта, «Colbert Report» Стивена Кольбера и других. Авторы объясняют это «сверхформализацией» американской культуры, сближающейся с советским официозом, хотя, на мой взгляд, сходство заключается, скорее, в гиперморализме, приводящем к культуре «серьезности» по Бахтину[9]. Поэтому же американская пародийность пока не вышла на уровень субверсивности по отношению к СССР, достигнутый в свое время Курехиным, так как остается (и возможно, слава богу!) подчиненной общепринятым моральным целям.
Так или иначе, в этом мифологическом вранье — как эстетической практике повседневной жизни, эпическом жанре барона Мюнхгаузена, конкурирующем за оправдание искусства с памятью или медиумическими способностями слушать муз — есть очевидная претензия на высшую истину. Эта истина имеет как объективный смысл вопрошания (нас обманывают, где же тогда истина), так и субъективный смысл гласа народа (простые люди не следуют элитарным критериям верификации, и рассказывание мифов — как раз та зона, где они вырываются из шор, говоря о главном). Истина демократического общества предстает в форме лжи. Олег Аронсон в своей недавней книге[10] говорит в этой связи о специальных «силах ложного», которые высвобождает демократический век. Он, правда, считает эти силы неполитическими — на деле они являются именно политическими, но идут вразрез с официальным, моралистическим пониманием демократической политики. Апелляция к (простому) народу давно вписана в политический диспозитив Нового Времени, и с тех пор как она туда вписана, она периодически доставляет либеральному государству большие неприятности. Единственный способ уйти от этой мистики — строить сверху настоящие институты самоуправления.
Сказать, что истина — это ложь, недостаточно: сама по себе эта формула бессмысленна. Скорее, речь идет о кризисе идеальных структур современного мира (та же демократия, трудовая мораль, прогресс, научная картина мира), которые все хуже обеспечивают себя хоть какой-нибудь повседневной реальностью, содержат все меньше исторической рефлексии, все больше ритуализируются. Постановочные новости — это семечки по отношению к этой масштабной полулжи. Преодоление ее — это не теоретическая задача, а практическая. Эммануэль Аллоа замечает в своей статье про постистины, что единственным спасением от «альтернативных фактов» являются настоящие исторические альтернативы[11]. Добавлю, что совсем не обязательно эти альтернативы являются симпатичными. Но они и не сводятся к апокалипсису (например, климатическому) и спасению от него. Важно, что они могут как затронуть мифологическое воображение масс, так и поддержать негативный критический аффект интеллектуалов.
Это относится и к современному искусству, которое, чтобы больше не метаться между морализмом и враньем, должно преодолеть свой травматический разрыв между массовым и элитарным. Как говорили еще немецкие идеалисты, надо, чтобы «просвещенный протянул руку непросвещенному»[12], то есть чтобы упрощенные, но увлекательные бредовые конструкции массового воображения обрели точки кристаллизации в больших политических и эстетических проектах с участием интеллектуалов.
Нашу проблематику хорошо выражает написанное еще во время перестройки стихотворение малоизвестного петербургского поэта Кирилла Каменева «После Маркса» (1986)[13], которое хотелось бы здесь привести. Написанное, по-видимому, под впечатлением от первых самиздатовских переводов Хайдеггера, оно сочетает философскую тематику истины, начитанность в поэзии Серебряного века с наивным эгоцентризмом экзистенциалиста и «народной» корявостью метра. Мне особенно нравится, как Каменев иронически задевает здесь сентиментальную подоплеку экзистенциалистской постистины:
Что-то есть, а что — неясно.
Может быть, оно опасно,
Или нет — его ж чуть-чуть:
Болтуны раздули жуть.
Что-то есть, а что — пока неясно.
Можно съесть — хотя сырым опасно.
Если же лелеять и беречь,
Может от себя меня отвлечь.
Что-то есть — но вдруг и верно:
Не всесильно то, что верно?
И обидев в детстве маму,
Ты нанес обоим травму?
Что-то есть, но это сами вещи
Или то, что в нас от них трепещет?
Или мы лишь прикрываемся «вещами»,
Вкладкой между демонами и нами?
То, что есть — есть то, что слабо.
Но не то, чего слабо.
Жизнь детеныша забава,
Если близко логово.
Что-то есть, и в нем небезопасно.
Ну а вне его — совсем ужасно.
С кем оно случилось, неизвестно,
Одному ему и интересно.
Что-то есть, а что — неясно.
Вверх торопится, чуть красно.
Вниз же смотрят без тревоги
Голубые полубоги.
Примечания
- ^ Lenin V. Revolution at the Gates, ed. by Slavoj Žiźek. NY-L: Verso, 2011, Introduction, Р. 4–7.
- ^ Гавел В. Сила бессильных / Мораль в политике. М.: МГУ, 2004. С. 235.
- ^ Там же, с. 306.
- ^ Gilovich T., Griffin D., Kahneman D. The Psychology of Intuitive Judgment. (Cambridge University Press, 2002); Finucane M.L.; Alhakami A.; Slovic P.; Johnson S.M. (January 2000). The Affect Heuristic in Judgment of Risks and Benefits / Journal of Behavioral Decision Making. 13 (1). Р.1–17.
- ^ Ср. Магун А. К истокам мрачных чувств//Неприкосновенный Запас, № 3, 2013. С. 195–208.
- ^ Лакан Ж. Семинар 10. Тревога. М.: Логос, 2010. С. 88–106.
- ^ Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. М.: НЛО, 2014. Гл. 7.
- ^ Yurchak А., Boyer D. American stiob: or, what late-socialist aesthetics of Parody Reveal about Contemporary Political Culture / West CULTURAL ANTHROPOLOGY, Vol. 25, Issue 2, Р. 179–221.
- ^ Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья. М.: Художественная литература,1990. О «серьезности» см. Введение и далее везде.
- ^ Аронсон О. Силы ложного. Опыты неполитической демократии. М.: Фаланстер, 2017.
- ^ Alloa Е. Who’s Afraid of the Post-factual? From Alternative Truth to True Alternatives. Доступно по http://www.publicseminar.org/2017/07/whos-afraid-of-the-post-factual/.
- ^ Шеллинг, Гельдерлин, Гегель. (?) Первая программа системы немецкого идеализма / Г.В.Ф. Гегель, Работы разных лет, М.: Мысль, 1972, т.1, С. 211–213.
- ^ Каменев К. Стихи разных лет. СПб: Меркурий, 1993.