Выпуск: №43-44 2002
Вступление
КомиксБез рубрики
В защиту живописиДмитрий ГутовКруглый стол
Живопись: жизнь после смерти?Сергей ШутовОпыты
Удовольствие от живописиВладимир СальниковРефлексии
Картина умерла! Да здравствует картина!Эрик БулатовДефиниции
Почему я занимаюсь живописьюСтанислав ШурипаЭкскурсы
От эстетики изображения к этике изображенияДмитрий Голынко-ВольфсонПисьма
Сцена фантазмаАлександр СоловьевПерсоналии
Валерий Кошляков: архив культуры как живописьВиталий ПацюковТекст художника
Рагимов оправдывает живопись — живопись оправдывает РагимоваКерим РагимовИсследования
Смерть живописи в девяностыхЕвгений БарабановБеседы
Беседа о живописи, или семь лет спустяДмитрий ГутовРеакции
«Золотое сечение», или Апология живописиЕкатерина АндрееваЭссе
Воспоминания о современной живописиИосиф БакштейнСитуации
Живопись из Калькутты или Как улучшить ЛуккуВалерий СавчукЭкскурсы
Умные или красивые?Марина КолдобскаяРефлексии
Соцреализм: высокое низкое искусствоЕлена ПетровскаяМонографии
Гелий Коржев и власть землиАлексей БобриковМонографии
Зрелищность искусства в дигитальную эпохуОлеся ТуркинаМанифесты
Несколько тезисов нонспектакулярного искусстваАнатолий ОсмоловскийДискуссии
Нонспектактакулярность: доктрина или созерцание?Анатолий ОсмоловскийПубликации
АссоциацииДитмар КамперБез рубрики
Отцы и дети казахского Contemporary ArtВалерия ИбраеваПисьма
Музей детородного творчестваАнна и Михаил РазуваевыБез рубрики
Философ как художникНиколай ГрякаловСобытия
Социально-эстетическая утопия Герхарда РихтераОльга КопенкинаСобытия
Опиум для искусстваВладимир СальниковСобытия
Удача видимая и невидимаяВладислав СофроновСобытия
Инсценировка потери памятиНаталья ЧибиреваСобытия
Жан Бодрийар: фотография как способ указать границы мираИрина ОкуневаГастроли
Американская торговля паранджойВладимир СальниковВыставки
Выставки. ХЖ № 43/44Георгий ЛитичевскийФилософ как художник
Николай Грякалов. Философ, художественный критик. Автор исследований в области искусства новых технологий и аналитики террора. Живет в С.-Петербурге.
Искренность требует крови, траты, раны. И «Конверсия искусства» — это, конечно, книга-рана, но не ужасающая рана «Сельского врача» Кафки, на которую невозможно смотреть, поражающая слепотой всякого, кто пытается взглянуть на нее, а скорее рана из «Тараканьего моря» Ландольфи: «Меж бледных краев виднелась кровавая мякоть, в которой застряла всякая всячина: сапожный гвоздик, охотничьи дробинки, рисовые зернышки». Просто — в третий раздел «Конверсии». Такую рану можно разглядывать.
Эта ироническая конверсия искреннего — «новый тупизм»? — в первую очередь подкупает. По крайней мере, не может не импонировать: в виде ли наезда на семидесятников с их кочегарным рессантиментом, в виде ли подчеркнуто спокойной, чуть ли не грифельной стилистики — батайский удар по питерскому маньеризму. Текст Савчука не выстраивает систему ложных саркофагов, по которым принужден долго — и, как правило, безнадежно — блуждать читатель.
При этом текст подкидывает пару упаковок дискурсивных концептов типа топологической рефлексии, тактильного реагирования или новой архаики, несколько фишек, которые просто хочется украсть. Не их ли присутствие — признак хорошо темперированной дискурсии, высказывания одновременно оформленного и ответственного?
Присутствует и чисто «просветительский» полюс текста (если его все-таки следует искать), написанного одновременно публичным профессором и арт-системщиком: академическая публика получила возможность ознакомиться со стратегиями актуального искусства, его саморефлексией, а художники — с не знаю уж какой актуальности продуктом «специалиста по словам». Так что — опять-таки не знаю — лучше ли мы стали слышать друг друга, но надеяться на это хочется.
И в этом тоже заслуга книги, не превращающейся от этого ни в политкорректную технологию коммуникативного действия (по принципу: один раз — не Хабермас), ни в унылый «конфликт интерпретаций». Все сделано с драйвом, весело и риторично: Савчук с изрядной долей кинизма описывает, например, как в американских общественных уборных не расслабляются сфинктеры («Компьютерная ритурнель»), а сфинксы, напротив, выступают машиной релаксации собранных четвертой властью тел («Говорящие Сфинксы»).
Очень точно прочерчиваются линии водораздела между «классической» эстетической рефлексией и современными гибридными стратегиями апроприации художественных практик, модифицирующими как эстетический дискурс, так и реальную работу художника. Эти гибридные стратегии ведут к появлению новых персонажей, пока еще диковинных на отечественной интеллектуальной сцене: все эти культур алы, кураторы, арт-системщики... те, кто указывают направление финансовым и масс-медиальным инвестициям в искусство — «фоунд-рэйзинг от постмортального пейзажа».
Кто он такой: культурал? Одновременно гриб и шаман, осваивающий фрагмент горизонтально раскинувшейся грибницы мира, осваивающий потоки — информационные, финансовые, либидинальные. Возможно — четвертое философское животное (после орла Платона, крота досократиков и блохи стоиков): какое-то протозоа, простейший организм вроде плесени, гриба, планктона...
Действительно, для философа речь идет не столько о том, чтобы отождествить произведение с традицией (неважно — с традицией истории искусств или с инерцией собственной речи), сколько о том, чтобы изобрести язык, на котором можно сегодня говорить — в том числе об актуальном искусстве, выступающем в качестве дискурсивного и перцептивного протеза.
В тексте с характерным названием «Философ как художник» привлек внимание следующий пассаж: «Сегодня актуален не столько вопрос «что есть прекрасное?» и даже не «что делает искусство искусством (а литературу литературой)?», сколько «почему еще искусство остается искусством, почему оно по-прежнему привлекает?» Может быть, оттого, что оно, объявив себя самой жизнью, искусством жизни, сблизившись до неразличимости с перформативным жестом мыслителя, политика, художника, в очередной раз обнаружилось там, где его не предполагали. Художественный акт без произведения, без цели последующей продажи и музеификации демонстрирует, что в самом отказе от предметности можно увидеть цель».
Акция выступает как протокол «точки жизни», продуктивных машин боли и радости. Микширует, синтезирует мир визуальных образов и мир моторных проектов, разложением, разлаживанием которых занимаются масс-медиальные окна. Невозможность разведения события и его описания оказывается своего рода алиби акционизма. В такого рода частичности (заявленной автором в качестве «на том стою») действительно заключена «точность попадания», близкодействие «моментального реагирования». Акция художника направлена на коммуникацию постольку, поскольку пустая форма масс-медиа выступает как устройство антикоммуникативное и антитранзитивное, блокирующее свободную циркуляцию смыслов, финансов, волевых инвестиций и политических акций. Блокирует «символический обмен», реанимацией которого и занят современный художник. Савчук пытается дать протокол этой реанимации: постутопической реанимации утопического. С этими протоколом интересно знакомиться.
Что еще? Ну, уже понятно, что «Конверсия» содержит солидную вытяжку из медиа-теории, десяток портативных неософизмов и несколько теоретических демаршей: взять хотя бы очень интересное отслеживание траекторий рассеяния в отечественном интеллектуальном и социальном теле таких проектов, как деконструкция, политическая семиология или шизоанализ. Так что и любитель «серьезной» литературы в любом случае не будет разочарован. Но что же все-таки очаровывает? Чем симпатичен текст, который словно и не гонится сознательно за пресловутым «плезиром»? Почему его просто нравится читать?
Пребывание (вернее, постоянная его попытка) на чреватой голосом границе между окостеневшей самотождественностью институций и суггестивной демагогией культур ала, изначально ставящей себе целью инфильтрацию в культурный архив и масс-медиальные сети. Эта блуждающая зона понимания оказывается возможной только в зазоре — постоянно меняющем свои конфигурации — между зонами непонимания: «просто новым» «цинического разума» и «лишь классическим» паразитарной эрудиции историографа.
«Моя книга — правая». Так говорит Савчук, и это верно. «Конверсия» — это такой правый кибер-панк, реабилитирующий художественную волю, локальные пространства и партикулярные доблести. В таком опыте фигуры философа и художника сближаются, совпадая в точке сопричастности жизни, в скорости реагирования и аутопоэзиса.
Понятно, что возникают и вопросы, которые хочется обсудить: насколько, например, неустранима архаика из совокупного массива человеческого, а если неустранима, то какова региональная конфигурация ее заклинаний и заклинателей? Способна ли художественная практика воспроизводить океаническое время, тем самым гальванизируя социальное тело в топосах сопричастия? — или это очередной тусовочный промоушн проходит сквозь решетки критического мейнстрима? Вопросы возникают — и это нормально.