Выпуск: №88 2012
Вступление
КомиксБез рубрики
Не правда ли это забавно двигаться двигаться двигаться вместе?Яков КажданКомментарии
Три родовые травмы новоевропейского музеяСергей РомашкоПубликации
Музей Валери-ПрустаТеодор АдорноЭссе
Темный МузейВиктор Агамов-ТупицынАнализы
Почему — музей?Борис ГройсТенденции
Институциональные обычаиАлекс ФаркухарсонПубликации
От критики институций к институту критикиАндреа ФрэзерСитуации
Воскрешая мертвых, возвращаясь в историю. К вопросу о постсоветском музееНикита КаданПозиции
Когда музеи дают сдачиИлья БудрайтскисТекст художника
Места историиАрсений ЖиляевПубликации
Введение в общую теорию местаВислав БоровскийАнализы
Короткая прогулка по четырем комнатам Младена СтилиновичаИгорь ЗабелIn memoriam
Территории инсинуационизмаГеоргий ЛитичевскийВыставки
Глаз бури в Персидском заливеСергей ГуськовВыставки
Новый локализм и «Оккупай»Ольга КопенкинаВыставки
Утопичность утопическогоКонстантин БохоровИлья Будрайтскис. Родился в 1981 году в Москве. Историк, художник. Член редакционного совета «ХЖ». Живет в Москве.
Осенью 2012 года, после завершения совместного с Арсением Жиляевым проекта «Педагогическая поэма» в московском музее «Пресня», я решил развить этот опыт взаимодействия с музейным пространством, став штатным научным сотрудником «Пресни». Полгода этого совершенно нового для меня рода деятельности оказались продуктивными как для оживления самого музея, так и для осмысления его потенциальной общественной позиции.
***
Сегодняшние дискуссии о новых институциональных подходах и «оживлении» музейного пространства предлагают множество рецептов по спасению места, теряющего свое социальное измерение. Более того, любой разговор о музее сейчас начинается с обязательной констатации текущего состояния государства, породившего современный музей и предоставившего в его распоряжение внимательное к вопросам культуры общество. Способы репрезентации истории, новые технологии, включающие модели отношений с посетителем, активация пространства посредством длительных образовательных проектов, исследование, приходящее на смену традиционной выставке — весь этот набор рецептов, равно как и свобода в их выборе — указывают на высокую степень автономии музея, его возрастающую потребность в собственной политике. Однако вряд ли кто-то будет отрицать вынужденный характер подобной политизации — ведь в ее основании лежит стремление государства снять с себя экономическую и политическую ответственность за культурную сферу, предоставив ей право на самоопределение в условиях жесткого рынка и постоянного сокращения бюджета.
Самым простым и очевидным ответом на этот политический вызов оказывается коммерциализация музея, поглощение креативной индустрией, когда само его пространство теряет специфику музейной атмосферы, вступая в конкурентную борьбу наравне с любыми другими рыночными агентами. Музей борется за зрителя любой ценой, и в первую очередь посредством того, что отказывается от своей первейшей задачи: отличаться от окружающей жизни; наоборот, он сливается с ней до предела. Это может касаться как частных музеев, так и государственных.
За исчезновением особой роли музейного пространства следует и фактическая самоликвидация музейного сообщества — каждого отдельного коллектива, который под воздействием внешних обстоятельств неизбежно трансформируется в обычную команду более или менее изобретательных менеджеров. Для такой команды отношения с обществом выстраиваются исключительно в виде классического контракта двух свободных рыночных субъектов, продавца и покупателя, каждый из которых идет на сделку на выгодных для него условиях. Музеи и их коллективы принимают новые правила игры — принципиально направленные против правил старых, для которых и ради которых они когда-то создавались, — и отказываются от любых претензий на особую роль в строительстве культурной гегемонии и, таким образом, в развитии и воспроизводстве общества.
Другим вариантом ответа на вызов неолиберализма может быть обреченный, но не теряющий достоинства консерватизм культурной сферы, которая продолжает настаивать на своей неизменной ценности. В этом случае действовать должен не сам музей, но общество вокруг него. Защита культурного наследия становится в первую очередь актуальной политической задачей для публики за пределами институтов. То есть речь идет о более-менее традиционной социал-демократической программе, которая в условиях постоянно возрастающего внешнего давления постоянно радикализируется на уровне и риторики, и практики, надежно предохраняя хрупкое пространство культуры, так нуждающееся в защите, от решительных изменений.
Наконец, последним и наиболее привлекательно и перспективно выглядящим типом стратегии является деятельный ответ самого музейного сообщества, выраженный в «новых институциональных проектах». Разрушаемое общество не просто должно вставать на защиту музея, но, наоборот, само может получить укрытие в его стенах. Музей фактически становится местом, где создается возможность репрезентации старой социалдемократии, вытесняемой из политической сферы. Коллектив такого учреждения приобретает все необходимые черты партизанской политической единицы, с помощью хитрости и риторической гибкости удерживающей свои позиции во враждебном окружении. Музей формулирует собственную повестку, основанную на постоянном выходе за свои пределы, что призвано вернуть обществу потерянные ценности солидарности и взаимодействия. В новых, все более враждебных по отношению к культуре условиях он переосмысливает собственную классическую просвещенческую миссию через активизм и социальную критику. Целью работы с историческим наследием в этом случае становится, по выражению Алекса Фаркухарсона, «протест против забвения», который «ставит под вопрос нормативность консенсуса в настоящем, выявляя его историческую случайность»[1].
Принимая на себя подобные обязательства, музей должен сочетать постоянное повышение градуса радикализма с повышением маневренности перед лицом государственной политики. По сути, реализация действенного «протеста против забвения» требует гораздо большей виртуозности и компетентности, чем куда более распространенная тенденция к «сентиментализации, присвоению и коммодификации туристическим сектором»[2]. «Политизация» институций, обозначающая их как новые точки критики и сопротивления, одновременно делает их заложниками отношений с двумя типами господствующей политики — со старым «социальным государством», сторонниками которого они обречены оставаться, и с новым неолиберальным порядком, с которым они вынуждены играть по его правилам. Собственно, такое положение, заставляющее музей постоянно находиться в состоянии рискованного взаимодействия с окружающей многомерной реальностью, в полной мере соответствует классическому понятию политического. Однако именно в этом понятии на самом деле заключаются те глубокие основания консенсуса, которые «новый институционализм» пытается поставить под сомнение.
Обретая политическую автономию, музей удивительным образом переживает все сложности политического выбора, перед которым вставали музеефицированные в наши дни освободительные движения прошлого. История рабочего движения или социалистических партий наполнена постоянно воспроизводимыми и в то же время всякий раз уникальными обстоятельствами тактических компромиссов, коалиционных соглашений и уступок настоящему во имя будущих успехов. От «казуса Мильерана» 1899 года до электоральных европейских «новых левых партий» нулевых социалисты действовали политически, совершая выбор в пределах возможного. В этих пределах всегда было необходимо взвешивать все наличные обстоятельства, предпочитая в каждой конкретной ситуации прогрессивное реакционному, а более достижимое менее достижимому. Горизонт социалистической политики постоянно балансировал между максимально приближенной к полевым условиям тактикой и все более расплывчатыми очертаниями конечной утопии.
Все эти известные родовые черты социалистической европейской политики вполне сопоставимы с «политизацией» современного прогрессивного музея, однако почти никак в нем не отражены. Главным объектом музейной репрезентации редко становилась собственно динамическая, постоянно меняющая очертания и не приводящая к радикальным переменам политика, но куда чаще — точки разрыва с этой политикой. Моменты, когда нормализующая сила государства, гражданский мир и правила политической жизни оказывались под ударом, представляют несомненный приоритет исторического музея. Почетное место, отведенное в музеях для артефактов революций и восстаний, становилось самым верным свидетельством их завершения, трансформации уникального события в эпизод последовательного исторического повествования. Зачастую иерархия государственной значимости музеев выстраивалась пропорционально их роли в репрезентации насилия, взрывающего любые иерархии.
Это значение музея как места, напоминающего о насилии и его укрощении, может обогатить наши представления о возможных культурных стратегиях эпохи неолиберализма. Еще в «Размышлениях о насилии» Жорж Сорель полагал, что история капитализма является своего рода антиисторией, развивающейся в обратном направлении: от героики первоначального накопления и буржуазных революций к бюрократическому консенсусу, при котором государство укрощает органический антагонизм угнетенных и угнетателей, рабочих и капиталистов. Классовое насилие в форме всеобщей забастовки, апологетом которой был Сорель, призвано взорвать эту нормализацию, возвращая скрытое противоречие системы в его естественное состояние. Открытая насильственная борьба классов, которую при помощи всеобщей забастовки начинает пролетариат, объединенный в революционные синдикаты, сводит на нет монополию государства на насилие — как в виде прямых репрессий, так и в формах мягкой, но оттого не менее опасной и поглощающей повседневности. Насилие возвращает обратно «классовое сознание» и спасает от вырождения и деградации оба противостоящих друг другу класса. Критика Сореля была направлена против реформизма с его постоянными апелляциями к государству и надеждой на институциональные изменения. Реформисты отравляют и рабочих, и буржуа самыми опасными ядами — вежливостью и культурой, которые вытесняют главный и принципиальный конфликт на периферию общественного сознания. Именно поэтому следует «отвечать черной неблагодарностью на расположение тех, кто хочет защитить трудящихся, грубостью — на назидания защитников всеобщего братства и кулаками — на заигрывания пропагандистов социального мира»[3].
Сегодня мифы пролетарского синдикалистского наступления на нормализующее капиталистическое государство, терпеливо приучающее подданных к гуманности и неизбежности прогресса, воспринимаются как часть прошлого. Так же как частью прошлого стало основополагающее и для догматиков II Интернационала, и для их синдикалистских оппонентов положение о том, что «к моменту революции рабочий класс будет организован, дисциплинирован и объединен благодаря самому механизму производства»[4]. Но если время организованного пролетарского наступления осталось в 10-х — 30-х, то золотой век ненавидимого Сорелем реформизма так же безвозвратно прошел к концу 80-х. Можно сказать, что мы живем в мире и после Сореля, и после Жореса.
Свободное, порвавшее путы государственной регламентации классовое насилие снова становится частью реальности. Но теперь это насилие с другой стороны. Жертвуя строившимися в течение десятилетий институтами: отлаженной системой парламентского консенсуса, демократической гегемонией в обществе, общественной безопасностью, обволакивающей культурой — неолиберальный капитализм снова получает возможность пережить ренессанс воинственного духа правящего класса. Ключевые фигуры этого поворота, Тэтчер и Рейган, являются исключительно яркой демонстрацией такого нравственного возрождения буржуазии и вновь пробудившегося в ней агрессивного рыцарского начала. С момента неолиберального реванша, на протяжении последних трех десятилетий можно наблюдать, как устанавливаются все новые и новые рекорды доблести в этой все еще односторонней классовой войне. Последние из них относятся к текущему экономическому кризису с его невиданной по смелости политикой жесткой экономии, никем не избранными «техническими правительствами» и принудительным изъятием сотен миллионов долларов с частных вкладов из кипрских банков для спасения евро. Усиление произвола неолиберальных государств и международных финансовых институтов, связанное с «накоплением через изъятие», по определению Дэвида Харви[5], как нельзя лучше характеризует перемены, произошедшие с правящим классом, вступившим на путь обретения забытого «адекватного классового сознания».
Однако буржуазный ренессанс на Западе не идет ни в какое сравнение с разрушительной энергией нового российского капитализма. Первое поколение новой буржуазии с ее культурой, политическим сознанием, повадками и представлением о собственном месте в истории непосредственно связано с прямым физическим насилием. Ее героический дух рождается не из возвращения вытесненных воспоминаний о классовой власти в прошлом, но из собственного живого опыта. Ее особенностью является полное отсутствие каких-либо внутренних механизмов самоограничения, основанных на естественных границах прошлого и будущего. У российского правящего класса есть только сегодняшний день, за горизонтом которого нет явных объектов для инвестиций. Такой образ жизни создает исключительные возможности для реализации собственной свободы.
Эта негативная свобода, ограниченная лишь сегодняшним днем, нашла свое оригинальное выражение, например, в феномене русского «панк-бизнеса» — уродливой субкультуре высших классов. Нарочитое пренебрежение этикетом, эпатаж и бунт против условностей становятся чертами самовыражения не угнетенных, но угнетателей. Звезды этого жанра, вроде Сергея Полонского или Олега Тинькова, картинно издеваются над своими безвольными сотрудниками и щеголяют вызывающим расизмом и гомофобией[6]. Стоит заметить, что главными «панками» российского бизнеса являются те, кто начал «свое дело» с нуля, практически не участвуя в приватизации бывшей государственной собственности и в наибольшей степени вписываясь в классическую схему капиталистического успеха. «Панк-бизнесмены», как правило, представляют сегмент капитала, занимающий промежуточное положение между корпоративными магнатами и крепким региональным бизнесом. Театральный вызов обществу в этом случае обусловлен наибольшей дистанцией от государственной бюрократии, тесная связь с которой характерна для корпораций и региональных предпринимателей — и, соответственно, наименьшей степенью гарантий в отношении собственного будущего. «Панки» с их символическим насилием превращаются в популярных медиаперсонажей, отражая агрессивную культуру правящего класса в целом.
Эта культура не нуждается в исторических оправданиях, так как опирается исключительно на собственный опыт и упоительное переживание своего классового одиночества. Стремительное обретение новой буржуазией классовой гордости происходило на фоне продолжающегося упадка и деградации угнетенных классов. Насилие стало ее исключительной привилегией и способом поддержания безраздельного господства в настоящем, тогда как опыты ответного насилия принадлежат почти забытой истории.
В такой ситуации советское наследие превращается не только в источник эгалитарной ностальгии, но в единственный и пока почти неиспользованный ресурс напоминания о насилии угнетенных. Метки этого наследия: улицы, названные в честь цареубийц, памятники революционным террористам, мемориалы пролетарских восстаний — усилиями правительства постепенно стираются. Однако ощущение исходящей от них потенциальной угрозы пока не слишком велико, и их статус в сознании правящего класса продолжает оставаться неопределенным, балансируя между скрытым вызовом и неприкосновенностью в качестве части культурной сферы. Эта сфера подвергается регулярным атакам, ее упрекают в «экономической неэффективности» — но она еще не стала объектом политически мотивированного разгрома.
В этой связи особый интерес представляют бывшие «историко-революционные» музеи, разбросанные по всей территории страны. Первый революционный музей был создан в Москве в 1917 году еще Временным правительством. Затем он превратился в Музей революции, крупнейший советский музейный центр, на протяжении десятилетий аккумулировавший в своих фондах тысячи уникальных свидетельств становления и развития русского революционного движения. С середины 20-х годов создание революционных музеев превращается в осмысленную государственную стратегию, которая становится неотъемлемой частью процесса воспитания лояльного советского гражданина.
Советский музей, дававший свою предельно дидактичную версию счастливого разрешения социальных противоречий прошлого, сам превратился в молчаливую витрину неразрешенного противоречия советского государства в целом. Сделав революцию исходной точкой собственной истории и воспитывая на бесконечном уважении к этой истории миллионы граждан, советская бюрократия стремилась утвердить ее в качестве монументального образа навсегда ушедшего. Революционный музей должен был убедить своего посетителя, что величие революции 1917 года состоит не только в ее победе, но и в том, что своей победой и своим величием она навсегда закрыла вопрос о революциях. Этот музей одновременно и возносил творимую массами историю на небывалую высоту, и грозно предостерегал от ее продолжения в любом виде. Подобное сочетание оказалось настолько плотным, герметичным и неразрывно связанным с конкретным государством, породившим его, что странные наследники этого государства лишены всякой возможности использовать Музей революции в собственных интересах.
Такой музей невозможно перекодировать, просто изменив название или поверхностно модернизировав экспозицию в духе «исторической объективности» и «деидеологизации». Несмотря на то, что само место «историко-революционных музеев» было давно официально упразднено, их фактическое содержание мало изменилось. Любая новая выставка, так же как и усовершенствование экспозиции в духе времени, неизбежно упирается в необходимость использовать фонды, годами собиравшиеся для демонстрации итогового торжества угнетенных. Ликвидация революционных музеев — не по отдельности, но как части культурного наследия в принципе — создала бы опасный прецедент вторжения еще недавно спящей неудобной истории в современность, полностью контролируемую новым господствующим классом. Выбранная стратегия консервации этих мест при постоянном сокращении финансирования и крайнем дефиците общественного внимания, вероятно, является на сегодняшний день наиболее безопасным способом их постепенного умерщвления. Истории насилия, представленные в них, не работают, продолжая восприниматься лишь в качестве странным образом сохранившихся обломков ушедшей в небытие советской Атлантиды.
Один из десятков таких музеев, филиал ГЦСМСИР (бывший Музей революции) «Пресня», посвящен преимущественно событиям декабрьского вооруженного восстания в Москве в 1905 году. История этого старого рабочего района Москвы неразрывно связана с насилием, которое на протяжении XX века последовательно взрывало консенсус царской Империи в 1905-м, устанавливало новый строй в ноябре 1917-го и затем стало основанием постсоветской России в августе 1991-го и октябре 1993-го. В экспозиции обильно представлены разные типы оружия классовых битв и наглядные способы их применения: самодельные бомбы и заточкитеррористовивосставшихрабочих, артиллерийские снаряды правительственных карателей, пистолеты красных дружинников и ружья юнкеров, униформы жандармов и ОМОНовцев, бушлаты и кожанки повстанцев. Украшение музея — огромная диорама баррикадных боев на Пресне в последний день декабрьского восстания. Старая Москва озарена беспощадным артиллерийским обстрелом бунтующей пролетарской окраины, а почти повторившие подвиг Парижской коммуны рабочие дружинники до последнего держат укрепления на пути прибывших из Петербурга гвардейцев Семеновского полка. Даже почти не изменившийся с советских времен музей может восприниматься сегодня совершенно иначе: как напоминание об ответном насилии, способном вернуть смысл и динамику катастрофическому классовому расслоению современной России, превращая его, пусть и в воображении посетителя, из социологического факта в политический вызов.
Эта фантазия об утраченном праве на насилие еще очень слаба и в то же время парадоксальным образом неоспоримо легитимна в странном музее, доставшемся от прошлого. Ее можно пробуждать самыми разными способами — от авторских экскурсий до популяризирующих историю культурных событий, фестивалей и выставок актуального искусства. Однако источником политизации, направленной на подрыв господствующего консенсуса, всегда остается само место, сам музей. Его архаика и вызывающая ветхость неожиданным образом оказываются ресурсом для продолжения разговора о классовом конфликте, у которого всегда должно быть две стороны.
Примечания
- ^ Фаркухарсон А. Новые институциональные обычаи // «ХЖ», No 88, 2012. С. 53.
- ^ Там же.
- ^ Сорель Ж. Размышления о насилии. М.: Фаланстер, 2013. С. 92.
- ^ Там же. С. 136.
- ^ Харви Д. Неолиберализм и реставрация класcовой власти // «Прогнозис», No 2, 2006.
- ^ См.: 9 самых необычных российских бизнесменов — сумасбродов, чудаков и эксцентриков // http://www.forbes.ru/ekonomika-slideshow/lyudi/74979-10-samyh-neobychnyh-rossi-iskih-biznesmenov-sumasbrodov-i-ekstsentrik/slide/5