Выпуск: №107 2018

Рубрика: Заметки

Зевать — не скучно: хаотическое как герменевтическое или космос и хаосмос

Зевать — не скучно: хаотическое как герменевтическое или космос и хаосмос

Чарли Чаплин, 1928. Плакат

Степан Ванеян. Родился в 1964 году в Москве. Теоретик и историк искусства. Автор книг «Пустующий трон» (2004), «Архитектура и иконография» (2010), «Архитектура. Сущность, интерпретация, язык» (2014), «Гомбрих, или Наука и иллюзия» (2015). Профессор исторического факультета МГУ имени М. В. Ломоносова. Главный научный сотрудник НИИ теории и истории искусства РАХ, ведущий научный сотрудник ГИИ Минкульта РФ. Живет в Москве.

Тот хаос, что до сих пор в современном мире был пассивным и лишенным сознания, призван явиться вновь и активным — вечной революцией.
Фридрих Шлегель

Когда в произведении наличествует лишь хаос, тогда и сам он — слаб и бессилен, ибо он сам — как сырой материал, эмпиричен, спокоен, неизменен и без движения. Лишь противоположность делает все по правде живым; лишь принуждение пробуждает истинную спонтанность и лишь в оформленном ощущают метафизику бесформенного: ощущают, что Хаос — мировой принцип.
Георг Лукач

Задача искусства — привести хаос в порядок.
Теодор Адорно

 

В предлагаемых заметках корневое слово — в конце только что представленного читателю заглавия, в котором, как видно невооруженным взором, задействована рамочная конструкция, состоящая с одной стороны, из вроде бы совсем простого и почти банального феномена (вернее — его словесного обозначения), а с другой — как раз чего-то такого, что и слово, и больше, чем слово. За ним в силу его именно непривычности трудно разглядеть какой-либо феномен. Трудно (без помощи Джойса [«Поминки по Финнегану»], автора этого слова, реанимированного Гваттари) почувствовать, что космос — непрестанная событийность и что он — «дивидуальный хаос». И потому скажем сразу: связь между хаосом (chaos) и зеванием (chaino) — прямая и очень древняя.

Напомним, что уже у Гесиода Хаос — именно зияющая бездна и пустота, то есть, некое докосмическое место, своего рода промежуток между Небом и Землей, быть может — преисподняя-Тартар (нечто большее, чем просто нечто, «из-под-дна» выглядывающее, — «исподнее» мира). Творческое и архаически довременное в Хаосе заметили и орфики, ибо он — вместе с Эфиром — порождение Хроноса. Наконец, стоицизм придал уже почти современный смысл хаосу благодаря еще одной этимологии: «chaos» происходит от «cheo» (истекаю). Хаос в этом случае — первичная неразложимость, текучесть, смешанность первоэлементов, энтропия, нестабильность и недетерминированный исток всякой трансформативности. Но в себе он остается независимостью и самостоятельностью (идея Аристотеля — с указанием на исток пространства и, соответственно, всех вещей, бытие которых —  в наличии места). Невозможно не упомянуть, конечно, сходство Хаоса с библейским «тоху ва боху» и его явную синонимию исходному Ничто, подвергшемуся воздействию творческого акта (со всеми последующими христианскими рецепциями, главнейший сюжет которых — отождествления хаоса с чистой потенциальностью — Раймонд Луллий, горизонтом возможностей — Николай Кузанский или даже с «prima materia» — Парацельс, в сопровождении всех оккультно-магических импликаций, через Беме и романтиков ставших актуальными, например, уже для Юнга с его «massa confusа» как психической субстанциальности).

some text
Зевающий лев

Наш текст будет опираться на некоторые презумпции: во-первых, хаотическое — продуктивно, это не есть беспорядок и не деструкция (Хаос первичен и потому ему нечего разрушать — все после него), во-вторых, хаос — контингентен (в нем присутствуют и случайность, и необходимость — он обеспечивает равнозначность между возможностью и необходимостью существования, то есть, согласно Луману, он пример и необязательного, но и не невозможного), в-третьих, хаотичное — информативно (проявление максимума возможностей ответного толкования в силу неопределенности исходных данных-состояний) и потому — коммуникативно. Непроизвольность некоторых состояний (всевозможные случаи автоматизма, даже в форме обсессивно-компульсивного расстройства) — случаи прорыва случайного, ненужного, необязательного и свободного, нелинейного и неожиданного. Эти состояния — сродни эмпатии, но по причине кратковременности интересны как раз моментами выхода и перехода. Это прерывистость всякого упорядоченного течения, и потому в прерывании — прорыв (даже ткани бытия — особенно обыденного и рутинного, однонаправленного и однозначного). И потому Хаос обладает телом, вернее — овладевает им, то ли нуждаясь в нем (какой хаос без космоса, то есть без идеального тела-сферы), то ли даже формируя его, причем своими средствами, где физиологическое смешивается с космологическим…

Так что не может не вызывать интереса связь древнего и бездонного зияния пустоты и мрака с зеванием — с этим актом непроизвольного и кратковременного, но не рефлекторного (так как нет стимула!) вдоха, со провождающегося столь же неконтролируемыми телодвижениями. Эта знакомая всем нам зевота, помимо только что перечисленных свойств, обладает и кое-чем еще: это действие — заразительно. Зевота — эмпатична и миметична, это своего рода насильственная имитация, если не имагинация и симуляция. И потому так интересно за ней наблюдать, хотя и небезопасно: мы втягиваемся не только в этот заразительный процесс-состояние, но и в нечто, расположенное за этим совсем не замысловатым и, повторим, непродолжительным актом. Ибо его незамысловатость — кажущаяся. Мы не замечаем того, что зевание — это отрицание: за мыслью, за смыслом, за рассудком, за дневным нашим опытом есть нечто, что принадлежит ночи, которая сама — согласно всем древнейшим космогониям — всего лишь атрибут Хаоса, его порождение и его проявление. Сам же он — всего лишь зияние и — зевание! Прекратить зевать — это тоже автоматический переход, но уже к свету. Зевота — символический акт кинестезийной герменевтики, хотя в это трудно поверить, если забывать о ее связи с Хаосом.

Иначе говоря, мы попробуем обратить внимание на достаточно замысловатую, комплексную зависимость Логоса от Хаоса (и наоборот). Притом, что более традиционная оппозиция — Хаоса и Космоса, то есть беспорядка и порядка, того самого «chaosmos for Alle», который отличается «хаогенным порядком», связанной соотнесенностью хаоса, структуры, гештальта, репертуара, паттерна, конфигурации (Бензе). Но именно первая связь осуществляется на физиологическом уровне (то есть на уровне, где Логос соприкасается с фюсисом, давая некоторые явные и прямые сигналы своего присутствия, которые можно читать, ибо это — физиогномика). Но на лице наличествуют не только те или иные признаки мысли, чувства и настроения, налицо присутствие и чего-то непроизвольного, что ценно, ибо то, что непосредственно, оно же и, как правило, истинно.

Другими словами, физиологически проступает наружу самое физиогномическое — речь. И делается это с помощью той же самой функции, что, строго говоря, есть условие жизни как таковой и что совершается как раз-таки рефлекторно. Эта функция еще более фундаментальна, ибо это — дыхание, состоящее, если приглядеться, из двух прямо противоположных актов: вдоха и выдоха, причем речь совершается именно на выдохе, в акте испускания дыхания из себя, из выпускания того, что есть продукт окисления, то есть отработанного воздуха, «испорченного» из-за того, что он побывал внутри, например, меня… Выпущенный из ротовой полости, поток воздуха оправдывается лишь тем, что он — условие звука или даже целой их череды: он возможен, ибо за ним — осознанный акт артикуляции. Этим эти звуки отличаются, например, от шума, без которого, впрочем, невозможна никакая информация и прежде всего — художественная как «перекодировка различения» (Лотман).

Но на вдохе появляется новая порция свежего воздуха — неуклонное, необходимое и рефлекторное проникновение в меня самой жизни, смысл которой тем самым являет себя вне всякой рефлексии и, вообще, задумчивости. Она зачастую порождает забывчивость, но только не касательно дыхания. Мы хотим обратить внимание, что есть крайне интересная зеркальная асимметрия между двумя полярными проявлениями двух упомянутых составляющих дыхания: одна крайность — это сознательная речь, другая — бессознательная — это именно зевота.

Но проблема в том, что дыхание, помимо всех своих физиологических и филологических аспектов, — это и безусловная рецептивно-эстетическая метафора: как Eindruck/Ausdruck (импрессия/экспрессия), как взаимодействие внешнего и внутреннего — на уровне не только организма и окружающей среды, но и всякой сенсорики, в том числе включающей и восприятие речи (как чужой, так и своей). Дыхание участвует в речи. Речь выводит наружу «внутреннее», которое не может быть «одиноким» внутренним «говорением» (Гуссерль/Деррида), но может быть голосом (Stimme) и настроением (Stimmung), коренящимся в самых глубинах, в потемках рассудительности и сознания как такового. Строго и феноменологически говоря, мы воспринимаем речь именно в силу ее артикулированности: она отличается от шума и более того — от атмосферы, от буквально «дыхательного шара». Речь выдыхается и речь прерывается паузами и вдохами, то есть тем, что не есть она сама, речь бытует на фоне равномерности и дыхания, в среде, которая, собственно говоря, — насыщенное силой, но не навязывающее себя поле. Ее непохожесть, прерывистость, ее зияние заставляет прислушиваться: хотим мы того или нет, но мы вынуждены ее понимать (или осознавать непонимание того, что проступает в промежутках — ибо там вовсе не тишина, а по крайней мере — шум). В любом случае, чтобы сказать, надо раскрыть рот, разомкнуть уста, а вдох очень напоминает вздох, когда мы впускаем в себя не только воздух, но и впечатления. И это взаимодействие членораздельного, то есть артикулированного, и того, что обеспечивает поток речи, будучи обязательным, хотя и не выступающим на первый план условием исполнения соответствующих функций, — именно это фундаментальное отношение конкретности, организованности и линеарности, с одной стороны, и неопределенности, потенциальности и постоянной востребованности, с другой, — это все и есть взаимодействие космоса-телоса и хаоса-хоры. Эта гештальтность обеспечена именно постоянным присутствием почти реально дышащего нам в спину хаоса, который содержит в себе и испускает из себя нерегулярность, являясь дестабилизирующей, но тем самым очищающей инстанцией, преодолевающей не только всякую линеарность, но и бинарность, и циркулярность, и ритуальность. Заставляющей жить и чувствовать по-новому и по-настоящему…

Но равным образом и потребность продолженного, последующего после первичного акта толкования появляется там, где возникает затруднение с прямым восприятием смысла (Гадамер), где неизбежно его контингентное трансцендирование, то есть — конфликт в исходной коммуникации и переход к искомой или неожиданной, а порой даже нежеланной ситуации, но неумолимо безотлагательной, ибо неотложно нуждающейся в толковании. Из чего следует, что исток толкования — в непонимании, в отсутствии смысла, то есть в Хаосе, который не случайно (хотя ему можно и случайно!) сродни и Янусу. Во всяком случае, согласно Шеллингу, этимология двуликого божества связана с возможностью открытости и закрытости, в том числе и по отношению как к миру, так и к войне (обычай держать то запертыми, то распахнутыми двери храма), так как в основании — «протопотенции», то есть — Хаос. Хотя трудно не услышать в Janus — to yawn.

some text
Одри Хепберн, 1953. Плакат

Иными словами, если коммуникация — в речи, речь — в дыхании, то его не совсем привычный режим открывает другие механизмы и режимы коммуникативности. И если сознательный речевой акт — на выдохе, то случай бессознательного акта вдоха, то есть — зевоты, разверзает и высвобождает — эмерджентно — новые связи, про которые следует говорить, ибо только рассказанное — исторично и реально.

Главное, что зевота, в отличие, например, от икания, — состояние заразительное. Но это, как уже было сказано, есть признак того обстоятельства, что перед нами не рефлекторный процесс (нет внешнего стимула), а миметический и коллективный вариант эмпатии (Einfühlung). Зевота — буквально мотивирует, то есть заставляет что-то делать и что-то очень конкретное — как полное повторение, подражание и удвоение состояния, принадлежащего Другому. Зевота, как было сказано, это крайняя форма чувствительности, вернее — вчувствования. Зевота — как забота. Это механизмы безусловного связывания, причем на уровне телесности и выстраивания связей, отчужденных от индивидуальности. Такого рода безликость эмпатии предполагает и ее преодоление в новой порции напряжения и конфликта, упраздняющих прежнюю рациональность новыми диссонансами, что выстраивается уже на уровне чуть ли не пренатальном.

Поэтому важно учитывать, что этот эмпатический мимезис — автоматически автономный и просто оторванный от любого смыслопорождающего пространства: описываемый мотив (зевание) в силу своей семантической пустоты абсолютно открыт вовне, он целиком в отдаче и навязывании. Эта имитация, когда кто-то зевнул, а другой невольно воспроизвел, лишена всякого смысла: мы зеваем, не задумываясь и не преследуя никакие цели. И там, где нет смысла, бессмысленным остается само появление феномена: кажется, это и есть чистое и очищающее (стирающее прежнее) проявление Хаоса, поражающего каждый раз своей порождающей силой. Но не как отрицание того же Логоса (он был бы тогда ему созависим), а как нечто вполне себе свободное, что нарушает прежние системы и освобождает скрытые и непроявленные возможности. Не случайно зевание часто сопровождает засыпание: включается режим иных речей, не подвластных никакой рассудительности (впрочем, и пробуждение сопровождается зевотой, но, что примечательно, и потягиванием: зевание — это всякий раз прерывание одного состояния и знак появления другого). Каждый раз зевающий оказывается на пороге и перед лицом перемен, не отдавая себе отчет в безликости и безусловности тех сил, которые то ли таятся, то ли нет, где-то то ли позади, то ли впереди — в атопии пассивности и «пассажности».

Кстати говоря, именно в силу естественности зевания и его бессодержательности, его нельзя сымитировать сознательно: всякое изображение зевоты — даже самой милой (в исполнении, например, Одри Хепберн) — выглядит очень искусственно, даже если и осуществлено крайне искусно. И совсем невероятная задача — автопортрет в состоянии зевоты. У Жозефа Дюкро все почти получилось, но что-то есть угрожающее в том, как он, то ли потягиваясь, то ли замахиваясь, внимательно взирает на зрителя, который, чуть зазевавшись, может оказаться перед лицом существа с очень похожей мимикой, с очень похоже разверзнутым ртом, но поглощающего не воздух, а собственное порождение (Гойя и его Кронос — современники французского живописца). Разница — в поведении глаз: безумное время таращится в пустоту — оно лицом к лицу с тем, что само же и породило — Хаос ослепляет. Потому-то крик — первичней зевоты, особенно если у тебя глаза кровоточат из-под повязки, о чем свидетельствует и Джина Пане, не без помощи Мунка. В этом случае наблюдение Жан-Поля неожиданно обретает почти буквальное звучание и зна­чение: «Как только я взглянул на безмерный мир взглядом Бога, мир вылупился на меня пустыми и бездонными глазницами; вечность легла на Хаос, разгрызая его и пережевывая».

В случае с зеванием мы имеем дело с работой по-настоящему работающего символизма, вбирающего в себя все максимально разнородное: это и моторика (потягивание, что согласно некотором теориям, сближает зевоту с половым возбуждением — не без фазы нарастающего напряжения и последующего высвобождения усилия), это и мимика (зажмуривание глаз в сопровождении раскрывания рта) и жестикуляция (прикрывание рта рукой, что, кстати говоря, есть совсем конвенциональный момент, связанный с целым набором мифологических сюжетов, главнейшие из которых — возможность проникновения вовнутрь враждебной духовной сущности или выхода наружу самой души, способной покинуть тело и не вернуться к нему). Важный аспект — движение нижней челюсти, то есть то же действие, что и при речи (причем, как представляется, именно в этом движении коренится существо явления, так как его единственное невозможно подавить). Кратковременность зевоты (в среднем — не более шести секунд) сближает ее опять же с криком, с той, однако, разницей, что зевота — вполне беззвучна и буквально алогична. И вновь становится понятным родство зевоты с Хаосом, который есть смешение первоэлементов и одновременно — признак природы как таковой, в ее первичном, угрожающе пустом состоянии, которое, впрочем, чревато (прегнантно!) возвышенным, если верить Канту.

Так мы приближаемся к уже совсем фундаментальным и прямо герменевтическим мотивам: зияние-хиазм как высвобождение доселе не явленного смысла через разрыв привычных связей, пауза в говорении как затруднение в разумении, а также потеря внимания к окружающему, что нередко приходится скрывать (никакая галантность героев Оскара Блума не избавляет их как от необходимости зевать в присутствии скучной красавицы, так и от необходимости прикрываться — хотя бы собственной фуражкой). И вновь напоминаем себе и читателю, что в реальности зевают инстинктивно — как раз чтобы как-то возобновить контакт (поэтому страдающим той же шизофренией, кажется, не дано зевать, как не дано чувствовать других). Дело не в скуке, а в напряжении и стрессе и в необходимости преодолеть коммуникативную заминку: я судорожно вдыхаю, как бы втягиваю в себя окружение, концентрирую на себе ситуацию, одновременно с возобновлением контроля обозначая свое присутствие. Важно, что зевание интерпретируется и как проба воздуха, хотя для этого надо все же зевать носом, что применительно к человеку не совсем так (этим объясняется факт зевания у рыб). При том, что есть еще один экологический аспект зевания: оно действует как восстановление давления между окружающей средой и средним ухом. Но уже Дарвин описал манеру павианов зевать, угрожая сопернику, в том числе и демонстрацией зубов, недаром среди хищников зевают преимущественно самцы.

some text
Жозеф Дюкро «Автопортрет», 1802

И, безусловно, крайне фундаментальные параметры — пограничность, переходность и медиальная автономность (читатель может проверить себя, обратившись на время в зрителя и наблюдая уже за одними только изображениями зевающих: удержаться невозможно, особенно в случае соответствующих перформансов). Зевота — это исключительно видимый (и на самом деле мнимый) знак усталости (Müdigkeit) и скуки (то и другое — совсем не эмоции, хотя и состояния, фактически — аффекты). И подавление зевоты совершенно невозможно (в отличие от схожего акта чихания, которое тоже вовсе не признак равнодушия). Можно, правда, заснуть и пережить гипнопомпические феномены, но просыпаться придется. Зевоту нельзя преодолеть, ибо она не оставляет следов: ее как будто и не было. В ней есть безусловная буквальная открытость (потягивание — состояние незащищенности). И потому космогоническая метафизика, что проступает в этом зиянии, выступает и как эсхатология, всякого рода финальность (сытые и упитанные, ленивые и сонные домохозяйки Стенли Спенсера волей-неволей пробуждаются на Суд, и потому-то их потягивание, беспомощность и общая расслабленность тревожат и вызывают сочувствие, что и есть прямое действие зевоты как симптома вчувствования, а равно и знака Хаоса, который есть условие всякого суждения и суда-кризиса, когда критика сближается с экстатикой). В данном случае зевота — проявление дестабилизирующего свойства Хаоса, действующего через сенсорику и восприятие: зевота как высвобождение энергии разрушающего и нежданного, а главное — неумолимого вмешательства силы, внешней по отношению к устойчивой, казалось бы, системе. В данном — крайнем — случае этой системой выступает уже смерть.

Итак, оставаться безучастным зрителем можно пред лицом сцен плача, веселья, той же скуки и даже угрозы, но никак — перед лицом, у которого зевающий рот и прищуренные глаза. Мы переживаем мотив в действии как непосредственное присутствие «референциального горизонта»: в следующее мгновение возможно все, зияющие высоты и зевающие глубины ждут и зовут. Хаос — это не то, что лишено структуры, это не турбулентность абсолютной детерминированности или тотальное смешение-энтропия. Это самовоспроизводящаяся неопределенность и сложность мира, пронизанного невозможной и нежданной жизнью, реальность которой — не над ней, но в ней, в пробуждении и бодрствовании. И это призвание искусства — «вздымать и одолевать хаос» (Хайдеггер).

Я не догадывался, что скоро зевну, но вот это произошло, пусть и случайно, пусть и без всякой задней (а равно и передней) мысли, — и мир явился мне по-новому: «Мир, которому суждено наступить, — это Хаос, который способен к рассуждению, он пронизывает все — и себя, и вокруг себя; это Хаос и он же — бесконечность» (Новалис).

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение