Выпуск: №7 1995

Рубрика: Эксцессы

Всемирная история помостов

Всемирная история помостов

Мир и спокойствие — четыре времени года

1. СЛУЧАЙ ПЕРЕД КОММИССАРИАТОМ

Ясли расчерченности, где в решеточках скапливается лед. Круглое копытце ступает в квадратную ячейку, круглая ножка ступает в квадратную ячейку. Кто-то маленький, с краю стоящий, в костюмчике, ремешком широким подпоясанный, подумает и отойдет. К четырехугольным яслям расчерченности подведены далекие провода и близкие провода: там в расчерченности кто-то плакал, ручки засовывал в карманчики, шарил по внутренней стороне шва карманчика, какой-то сор подбивал в две горки — справа и слева — так, чтобы не осталось следа. Ледяное крошево переваливается через бортики яслей голландской расчерченности — кто-то маленький, в костюмчике и шапочке-колпачке сбоку стоящий, подумает и отойдет, как полицейский, как маленький милиционер отойдет за угол в комиссариат. Эти маленькие, с раздвоенной губой, смешные и нарисованные, перекувыркнутся, выполняя урок, широким поясом подпоясанные перекувырнутся в расчерченную изморозь дорог. Они переворачиваются на свои толстенькие животы, они заглядывают под помосты, распластав по полу свою маскулинную честь, свою девичью честь, распластав по полу свою девичью шерсть.

Трепетно присев, соблазнительно изогнувшись, как Эрадис, выставив слегка розовую попку, они развязывают шнурки Центральных империй. Они заглядывают в решетчатые окошки, тычут туда пальчиками, пока не стихнет писк и смех, заглядывают в Большое стекло и в две дырочки, мечтая приобщиться к таинству больших утех. Трепетно изогнувшись, расшитые халаты по земле распластав, они мечтают приобщиться к маленькой стране больших утех, к маленьким развратным случаям-следам. В сиянии бледном Великого Для они вбегают в дома, где никто не живет, они подбирают подброшенную Небом кость. Европа переворачивается ни свой толстенький живот, отправляя в зарешеченные прямоугольнички под помостами пищевые посылки.

Тем временем в сарайчике молчит, умолкнув, срок. Для этих маленьких ориентальных Муков в широких шароварах, с раздвоенными губами, закончились уроки. Затянутое в черное трико, изгнанное Великое Что встает, ее волосы связаны в пучок на затылке. Великое Что ушло, не захотело принимать участия в ожидании больших утех. Великое Что в черном трико, со светлым хвостиком волос на затылке стало Германией, скоро оно прекратит посылать в третий мир, в зарешеченность под помостом пищевые посылки. Варум-варумное Атлантическое Небо натягивает резинки, отделяющие следствия от причин, Атлантическое Небо напевает: «Ты сам себе господин» Оно натягивает раскладушки, натягивает простынки, просыпающиеся сквозь проволочные днища клеток, на подносе с выемками для первого, второго и третьего приносит приветик. Оно подглядывает, как смешные и толстенькие, в шароварах, с раздвоенными губами удаляются, сдвинутые в сторону Великим Для, окончившим их урок, погасившем свет в сарайчике, погасившем срок. Круглое копытце и даже круглая ножка не оставят следа в ледяной расчерченности. Остывающий детский сад, а за окном Атлантическое Небо отделяет следствия от причин. Круглое копытце ступает в ледяное крошево расчерченности с хлюпающим звуком «ты сам себе господин», ледяное крошево переваливается через бортики ячеек, устанавливая структуры «что посеешь, то и пожнешь».

Тебя снега не приняли, малыш, — кругом скандируют: «трава», кругом скандируют: «права» или «не права». Ты, малыш, развернулся на одной ножке перед комиссариатом, ты хотел опрокинуть на комиссариат вечности дрова, на которые ты сверху свой красный колпачок положил, звездчатые скопления положил, смысл, пульсирующий в анальной бороде, плотными комочками навалил. Далеко ты сейчас от «жара души», «жар души» остался в далеких зайчиках-тушканчиках, что шныряют там-и-тут, тебе же остался только клубящийся бахромчатый bizarre. Маленькие ваны, одетые в оркентальные одежды, как карнавальные посетители дома терпимости, неотличимые от костюмированных жительниц того же дома. В Европе не хватает мест, в домах терпимости Европы не хватает мест — там описания спят вповал, там костюмация спит вповал и уменьшает своих посетителей до роста карликов, до роста гостиничных боев и бой-френдов в ливреях и форменных шапочках, придерживающихся резинкой на подбородке.

some text
Монтаж «Большого стекла» в зале Музея современного искусства, 5 сентября 1961.
(слева Марсель Дюшан и Ульф Линде)

2. ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ ПОМОСТОВ

Пастухами, дырочками, колодцеобразными следами усики выдры выйдут на бережок. Нечесаными троглодитами, пасущими стада динозавров, там умоется восток. Желтыми потрохами, слюной, капающей между желтыми зубами, там умоется снежок. На одном помосте бежит Бернард Казони, на другом — пляшет, танцует усико выдры. Между помостами кристаллические шорохи выгибают спинки, просачиваются сквозь проволочные днища клеток, на подносе приносят приветик — выложенный треугольничком, выложенный из пастухов, Великим Для покрытый, как ярлычком, на подносе приносят приветик. Усико выдры скользит по помосту, оно огибает дырочки и своим трепыханьем отменяет трепещущие флажки, оно отбрасывает прикрывающие его колечки и заглядывает в рейнский подпол. Усико выдры заглядывает в ниши «заполнения», приветливо изгибаясь и улыбаясь, заглядывает в варум-варумные дела, или вдруг в отчаянном порыве сдирает с треугольной кучи боеприпасов и ядер этикетку Великого Для, или ласково колеблется, стелится под ноги Бернарду Казони. Этикетка Великого Для порывами ветра заносится в палатку, где спрятались акробаты в преддверии дождя, усико выдры прошествует у акробатов между ног, у акробатов в перевязях, цветах и заплатах прошествует между ног. Усико выдры помогает тем, кто на помостах играет спектакли: «Там в расчерченности кто-то плакал, плакал в темноте расчерченных дорог». Акробаты и толстенькая Европа забрались под помост в преддверии дождя, и тех и других прикрывает сделанное из муравьев, из отпечатков муравьев Великое Для.

Так они и жили, так они и глядели, как помост сочетался с помостом. Так проходили недели, проходили акробаты, зажав кожаные пальтишки между ног, там в расчерченности кто-то плакал, сделанностью заполнял черный чулок. Великие подсолнухи, великие качалочки и другие целибатные машины катаются на помостах, у акробатов между ног, между треугольной кучкой Великого Для и затянутым в черное трико, с хвостиком на затылке, немецким Великим Что, — они катаются, выполняя, отрабатывая акробатический вечности урок. Так и мемориальные надписи на колумбарных табличках отрабатывают акробатический вечности урок: они прыгают друг на друга, в перевязях, цветах и заплатах, они застывают друг на друге в треугольничках Великого Для, подобно структурам анальных шариков Великого Для. Черточки прыгают на цифры, прыгают черные костные выступы, полоски и кружки - черные коленца цифр и букв. Они прыгают и застывают в эроакробатических позах, разуму вопреки, или, слегка сдвигая черные полоски набок, сдвигая крышечки набок, просто напевают:


Черточка на черточку упала,
Разгорелся хмель, разгорелся хмель,
Черточка на черточку упала,
И зверек веселый вышел на «теперь»
И зверек веселый вышел на охоту.

Так эроакробатические позы расстилаются по помостам, порой, осмелев, они разнузданно заглядывают в глазки, заглядывают в проволочные днища клеток, на подносе приносят приветик. Под помостами сырая скукоженность правит, она правит расчерченностью, правит «стеблями стебельков травы», правит колоннами разверзания и невозвращения. Скукоженность под помостами поет:

Их руки липкие
То ли от крови,
То ли от анаши.

Это руки маргиналов из третьего мира - тех, кто просачивается сквозь проволочные днища клеток, тех, кто, соблазнительно выставив попки, трепетно нагнувшись в расписных халатах, развязывают шнурки Центральных империй. Чернота Толика - выражения «то ли... то ли...» — правит под помостами. Живущий в помостах Черный Толик, этот проскальзывающий зверушка, седое мелькание шкурки, встраивается в ряд Черной Эльзы и Чержого Гонконга как целибатная машина, вывернутая наизнанку и позволяющая не выбирать. Выбор уходит в темноту и сравнивается для стороннего наблюдателя (и вообще для любой «точки зрения») с не-выбором. Главное: сложиться так, чтобы припихнуть себя, свои внутренности, свои останки, свои светящиеся на бегу доспехи к липким рукам Черного Толика, пропихнуть себя в темноту к четырехмерным существам под помостами, которые только и знают прилипания всяческого сора к рукам, липким то ли от крови, то ли от анаши.

Это сор, который исподтишка сгребал в своем карманчике маленький человек в расписном халате напротив комиссариата, он исподтишка уже распределял сор внутри карманчика на две кучки: «видна» и «не видна», Тишек и Блесток там выискивал — объекты экспонирований на помостах, мечтал за счет них свои комиссионные взять, на помосты проникнуть, перекувырнуться там раз пять.

Кто насверлил дырочки в помостах? Кто впервые занялся на помостах развязыванием шнурков? Кто представил отрубание голов как превращение в «тишки» и «блестки», а потом и сами отрубленные головы — как «тишки» и «блестки», вдобавок находящиеся в непрерывном обмене? Кто отменил возможность во время пребывания на помосте повернуться вокруг одной точки, повернуться на каблуке и сделать «таков»? Многочисленные просверленные Дырочки мешают тебе сделать «таков», поэтому и поется:

Бегут озорные фашисты,
Ты слышишь лишь цокот подков.

Озорные фашисты бегут в зоопарки для просачивания сквозь проволочные днища клеток, сквозь просверленные на помостах дырочки, для просачивания в подпол, под помост, туда, где на подносах приносят «Приветик». Решетчатое небо натягивает резинки, отделяющее следствия от причин, угнездившийся между резинками «сам-себе-господин» забивается в черные дырочки помостов. Черные дырочки помостов втягивают резинки, отделяющие следствия от причин, втягивают «варумность» — костюм того, кто «сам-себе-господин». «Так все кончилось в дальних коробках, — поет Атлантическое Небо, — так все следствия-пересечения были повешены на гвоздь». Спускающиеся резинки Атлантического Неба уходят в дырочки помостов, Атлантическое Небо трусики не подтянет, не развернет, на Гренландию поход не развернет. Мечи Золотого Дракона перекрывают директории секирам времени, они, как гандикапы, проходят вперед, нависают глыбами золотого льда. Европа со спущенными, неподтянутыми трусиками переворачивается на свой толстенький живот. Она прикрывает дырочки в помостах, дырочки на щитах, в которых никто не живет, из которых исчезли Жозефины, исчезли рюлькание розовых лапок и кольчатость. Мечи Золотого Дракона, кривые азиатские мечи перерубили кольчатость, отделили полоски, отделили колечки от кольца, и теперь в дырочках на помостах и щитах никто не живет. Не покрыты помосты кожицами и волоконцами, тенями не покрыты на толстеньких петлях, столпившееся вокруг помостов крестьянское человечество ждет, пока пена обсохнет на губах. Так все кончилось в дальних помостах, кольчатые, причудливые, архаические штырьки уже не прибегут, им нет нужды затыкать дырочки в помосте — они уже прикрыты ворочающейся Европы приспущенным животом. Крестьянское человечество уже готово броситься в пересчет и передел дырочек, оно уже причудливые штырьки сжимает в руках, где надо — изогнутые, где надо — выпрямленные, навощенные, лаком покрытые. Крестьянское человечество с покрытыми лаком непросохшими губами и слегка раскосыми глазами готово осуществить передел дырочек и окунуться в разнузданный завал байковых одеял, оно уже готово оборвать резинки Атлантического Неба, отделяющие следствия от причин.

Кто регулирует очередность мельканий сполохов и вспышек гандикапов спермы, струек эякуляций через дырочки в помостах? Это опять «расчерченность, нитями освещающая темноту», опять «на ветру», все «на ветру»? Опять «стебли стебельков травы», непонятным образом освещающие друг друга? Трусики Европы, из которых вырваны резинки; безвольно полощутся на ветру, над помостами третьего мира, Лад марсианскими помостами.

some text
Собор Святого Густава, Стокгольм

Осторожно, двумя пальцами, как раздвигая малые срамные губки Эрадис, ты раздвигаешь нити бахромчатого «Дано...», толстого, слежавшегося «Дано...», видимого с ребра. О чем говорят молекулы, ты узнаешь под помостом. Что написано на электронах, ты узнаешь под помостом! Ты узнаешь, как электроны в своем движении с копьями, мечами и шпагами стали «ростом», стали bizarre, продев руки в щиты, выкованные Гефестом. Убийство Патрокла и кража его доспехов открыли дорогу развеванию косматых гребней и клубам по интересам, открыло дорогу гладким, молочно поблескивающим негритятам, пупсикам обстоятельств, и другим ребятам. Маленькие, развратные, жесткие случаи-следы были растянуты от «молекул» к «ммолекулам». В этом растяжении они утрачивают жесткость, и останавливается переворачивание Европы на свой толстенький живот, — ты видишь слежавшийся край Европы, толстое бахромчатое ребро Европы, на котором никто не живет. Растягивание маленьких, развратных случаев-следов останавливает нерушимый бег ахейского копья, оно останавливает ссоры и состязания, биения себя в грудь в доказательство невиновности и поисках Великого Для.

Несмотря на общую населенность для фронтального взгляда, никто не живет на толстом бахромчатом ребре Европы, среди удваивающихся пересечений стеблей стебельков травы, среди растягивающихся «м», растягивающихся физических законов и полей, растягивающихся доказательств собственной справедливости. Только фашисты захотели однажды поселиться в этом мирю на краю Европы, среди колышущейся бахромы маленьких упругих случаев-следов, колышущихся усиков выдры. Они даже захотели образовать там особое государство — Бургундию, где жили бы сплошные чистые Нибелунги, потомки колебаний усика выдры. Но остальное человечество — «просто человечество» — не могло им позволить этого и выгнало их оттуда, как в том анекдоте про словацких партизан: «...а на третий день пришел лесник и выгнал нас всех из леса», из растягиваемого бахромчатого леса.

Их выгоняют из нитей бахромчатого «Дано...», бахромчатое «Дано...» выполняет свой собственный урок - полосками мела, кусочками дела оно ложится на дно, выполняя вечности урок. Бахромчатое «Дано...» выполняет упражнение «Натянутые провода», выполняет «Борода, заканчивающаяся слезами», бахромчатое «Дано...» стремится к северу у замерзшей реки, туда, где детишки бегут и портфельчиками машут, колышутся мысли в теплые носки. «Ты был в Адамте?» — спрашивает тебя бахромчатое «Дано...», натягивая резинку, имея в виду Амстердам, оно стремится получить замерзшие конфигурации всяческих рек, как бы приговаривая: «Неважно как — в расписном халате маленький или с заячьей губой, — был бы человек». Бахромчатое «Дано...» строго следит, чтобы «с заячьей губой» не превратилось в «заячий убой», чтобы к маргинальности не подобрался безоглядный бургундский термит, пот эмок колебаний усики выдры.

3. ПУТЕШЕСТВИЕ К ЦЕНТРУ ЗЕМЛИ

О, Ле Гуэн! О, Ле Гуэн! С отклонением влево помосты покидающий Ле Гуэн! Так трансформеры с рюкзаками за спиной покидают зеленые поляны, они подвертывают хвосты под руку, чтобы удобнее было идти. Крауны столпилися вдали, желтых звездочек предуготовляя ряд, — как малышка с обезьяньей мордочкой, что колышется на груди, как остывающий детский сад. Обезьянья мордочка высовывается из аппаратов Варумкрофта в далеких площадках, далеких штрафных. Пегий немецкий профессор вместе с внуком Акселем по уступим ступает коаксиально, весь в неведомых чулках, неведомых слезах. Ле Гуэн, опираясь на свой бугорчатый хвост, с отклонением стремится влево, у обезьяньей мордочки на его груди все хлопают, хлопают глаза. Ле Гуэн стартует с зеленого расчерченного помоста и подсчитывает закатившиеся под помост глаза и бороздки, в свете аппарата Варумкрофта на его груди, в конусе света мелькают Тишки и Блестки. Это малыши застыли с краю, в черных туфлях, застегивающихся на пуговицу, слои совпадений, слои поколений, тянущихся за прокрадывающимся мальчиком, застыли с краю в черных бархатных чулках. До них недотягивается сотканное из миров, из конфигураций пирогов Великое Что, до них недотягиваются колышущиеся занавески. Министерство совпадений посылает в полет грозных ангелов, грозных бастенов, министерство созерцаний организует колышущиеся драпировки, колышущиеся слои. Министерство созерцаний посылает отражения, отражения организуют анфиладу комнат смеха и далее — кубки, удивленно блещущие, двояковыпуклые, отражающие блеск смешных имен. Министерство совпадений организует двояковыпуклые ягодицы, соблазнительную розовую попку Эрадис — двояковыпуклость кубков и ягодиц – пространство мягкой Европы. Так они спускаются вниз уступами к Центру Земли, они несут аппараты Варумкрофта, повешенные на шеи.

Эти аппараты протаскивают своих носителей в дебри Центральных империй. Мама уже знала все, абсолютно все заранее — что творилось в лагерях, что творилось в путешествиях к Центру Земли. Эти морщинистые руки уже много стирали, много аппаратов держали в своих глазах.

Немецкий профессор поет:
Он зверь, и у него во рту
Сверкает ледяной торос
Что его узнавать,
Он не оборотень,
Его жесты косы,
В них нет мягкой оборотнической распущенности,
В них нет Китая байковых одеял,
В его рту сверкает вечное завоевание Гренландии,
Как вечная глупость переться за горизонт лаптях,
В его рту сверкает вечный, злой, неподкупный медвежонок.


Узкая полоска рая светится между веками монгола, там светятся бессонные китаи байковых одеял. Инспектор в профиль высовывается из этой щели, как из окна башни, вертит своей рогатой головой. Переплетения рогов тенями, бликами снуют по векам монгола. У часов в фас волосы дыбом встают, они встают здесь у любого, кто сможет повернуть свою голову в фас.

(Кольчатость рогов — это поступательное наслаивание колечек, прикрывающих усики выдры, создающих безоглядную пассионарность крушить мечом направо и налево.)

Ле Гуэн отклоняется влево, Аксель отклоняется вправо на помостах, со взаимными отклонениями они скользят вниз по уступам тракта, сквозь дырочки в помосте просвечивает сложенное из пастухов, из нагромождений пастухов некое «завтра». Аппараты Варумкрофта равномерно посылают свой свет в каждую из дырочек помоста, карточки рифм равномерно расчерчивают помост, укладываются вдоль линий разметки помоста стройными залежами толстеньких тел: переворачивающейся Европы, завоевания Гренландии, распускания усиков выдры до спортивных атрибутов, масок и щитков. Щитовые мордочки и чешуйки обрамляют виньетками свет аппаратов Варумкрофта. Щитовая мордочка, окаймленная завертывающимся усиком выдры, становится знаком, обозначающим повторяющиеся образы. Бороздки — это рифмы, которые от века мне проложила пассионарная честь. Созидание колышется внутри этих бороздок, но фигуры колыхания непредсказуемы. Внутреннее устройство аппаратов Варумкрофта представляет собой практиковавшиеся в Китае наборы карточек-рифм, дающие вереницы тех слов, которыми должны заканчиваться строчки. Эти наборы являются первым техническим контуром аппаратов Варумкрофта. Вторым контуром будет проект обозначения повторяющихся метафорических фигур условными значками. Колыхание густеющих фигур текста идет в ячейках (помостов) между условными значками и безусловными, от века заданными карточками рифм, между «легендой» (карты) и «каталогом» (гор и морей).

«Я был здесь!» — все время помечает Арне Сакнуссен, добравшийся до Центра Земли по усикам выдры. «Мы здесь уже были!» — все время говорят усики выдры — «мы уже были», «мы тут-как-тут!» Путешествие к центру Земли — это путешествие к «тут-как-тут», к нечесаным троглодитам, пасущим стада динозавров, к бессмертным кошечкам и пастухам, которые невыносимо «уже были».

Франку Франгенбергу, Кельн
21 октября, 1994

Дорогой Франк,

К сожалению, я не смог позвонить тебе из Стокгольма, потому что был там всего несколько дней. Я тебе писал уже о своем проекте для этой выставки, связанной с Николаем Федоровым, Марселем Дюшаном и Джефом Кунсом, ты знаешь, что каждая из персон должна обрести в нем своего меди ума-замес тише ля. Будучи сам себе заместителем Федорова, я прежде всего, конечно, хотел увидеть стокгольмские крематорий и колумбарий. И здесь меня ждала большая удача — в том смысле, что эти шведские люди, обладая истинно протестантской дистанцированностью от запредельного, совершенно спокойно показали мне в крематории весь технический процесс: транспортеры для гробов, печи и т. п. — то, чего я не увидел бы никогда в Москве. Показывал все это какой-то человек, наверное инженер крематория, — при всем его дружелюбии достаточно странный тип: сутулый, с угловатой походкой, лицом в красных пятнах, будто обожженным. И самое главное — у него на мочке уха было фиолетовое пятнышко, как след татуировки.

Затем мне показали несколько стокгольмских колумбариев. Поразительно, что они находятся в самом центре города, в гранитных холмах, на которых возвышаются соборы. Забавно еще, что каждая колумбарии я табличка имеет там характерную прорезь. Я уже было решил, что это замочные скважины для ключей, но мне объяснили, что эти прорези предназначены крепления вазончиков с цветами.

На следующий день я поехал встречаться с «заместителем» Дюшана. На эту роль мне подыскали весьма известного в Швеции человека, некоего профессора Улафа Линде. В своё время он был близким другом Дюшана, написал несколько книг, был инициатором изготовления первой авторизированной копии. Теперь представь себе: на окраине Стокгольма расположен бывший королевский охотничий лес. Сейчас это парк, по которому разбросаны виллы местной аристократии. И вот в одной из таких прекрасных вилл холме живет престарелый профессор Линде, уже много лет удалившийся от активной художественной деятельности и целиком погруженный в дюшановские штудии.

Как только я заговорил о своих идеях, касающихся Дюшана, тут же остановил меня и заявил, что его, Линде, не интересуют идеи, его интересуют только факты. А факты таковы, что лишь совсем недавно, после многих лет исследований ему удалось, наконец, установить, чем кроется глубочайший смысл всех произведений Дюшана. Все же, что было написано и сказано по этому поводу, — полная ерунда.

После этого он начинает расхаживать по вилле, брать в свои уже покрытые старческой гусиной кожей, слегка дрожащие руки то одну, то другую работу Дюшана и измерять на них линеечкой какие-то расстояния.

После этого он берет карманный калькулятор и показывает мне (действительно показывает!), что все эта размеры строятся вокруг арифметических соотношений «один к семи». Как тебе это нравится?! И в этом, по мнению профессора Линде, суть всех работ Дюшана: Дюшан происходил из семьи, в которой, считая его самого, было восемь человек. Причем два его брата тоже были художниками, достаточно традиционными. Поэтому, как считает Линде,  Дюшан положил всю жизнь на чтобы дистанцироваться от своей семьи и своей работой как бы заявлять: «Нет, нас не восемь! Я — один, и вас — семь!»

Теперь представь себе эти два воплощенных протестантских подхода вместе! На одном конце города — крематорский работник с пттуированной мочкой уха показывает тебе, как работают печи. (К слову сказать, там особо не что смотреть, потому что вся их передняя панель представляет собой только какие-то датчики и самописцы температуры, давления, расхода газа т.п) На другом конце города — живущий на прекрасном холме профессор Линде, доверяющий только фактам и знающий глубочайшую истину Марселе Дюшане, которая заключается в арифметическом соотношении между числами «один» и «семь». И оба они коммуницируют через колумбарные сердца, бьющиеся под соборами в центре Стокгольма

В заключение представь себе еще эту ситуацию глазами профессора Линде. Ты сидишь в своей прекрасной вилле и всю жизнь занимаешься Дюшаном. И вот как-то утром к тебе вводят какого-то непонятного чернявого челе вечна в очках, аттестуемого как «русский», который на ломаном английском начинает нести о Дюшане что-то совершенно несусветное!

Дорогой Франк! Надеюсь, в следующем месяце удастся наконец повидаться. Я буду еще звонить предварительно. Огромный привет Андреа!

Целую,
твой Юра.

4. ПРОФЕССОР УЛАФ ЛИНДЕ

Профессор Линде, живущий на холме, переворачивающий единицы вверх ногами, пытающийся свести все дырочки помостов к некоему «дане...», являющемуся в каком-то боковом ракурсе отголоском «Дано...» Профессор Линде изготовляет стопажные эталоны, вдувает воздух копий в четвертого измерения грудь. Живущий с краю города, он связан с живущим на другом краю служащим крематория с татуированной мочкой уха. Оба завзятые реалисты, интересующиеся только непреложной технологией фактов. Но из своих краевых мест они оба функционируют через колумбарные сердца под соборами в центре Стокгольма. Человек с красным лицом и татуированной мочкой уха загибает всех следствий крючки, пятнышко татуировки — это след серьги, превратившийся в крючок, прорези для цветов в виде замочных скважин в колумбарных плитах сигнализируют раздаваемый всем поровну вечности паек. Четвертое измерение выдает паек в виде своих трехмерных проекций — раздаваемый всем интерпретациям поровну вечности паек.

Профессор Линде перераспределяет его в регистре «главных соотношений», соотношений «на самом деле», соотношений «один к семи». Профессор Линде лишает упругости распределяемый поровну вечности паек, он строит числовые комбинации, чтобы вновь вытащить «срок», «период времени», чтобы вновь вытащить предзаданную тайну и целибатность срока в выражениях типа «недавно я понял», «я понял это вчера».

Профессор Линде, решительно ссутулясь, закрывает замочные скважины для цветов, лишает четырехмерные существа, скрывающиеся под помостами, возможности перевернуться, рассыпаться и «сделать таков». Он закрывает отдушины для очарованных северных медведиков, для далеких, упавших с велосипедиков. Север поставляет bizarre, корабли привозят из северных стран, из приполярных льдов заиндевевший bizarre, пряность вечности, при праву для Великого Для. Северная Европа, закутанная в изморозь далеких конфигураций, в утратившие способности к трепыханию флажки, в перемещения по помостам Бернарда Казони.

some text
Марсель Дюшан. Аптека. 1914

Профессор Линде, судорожно противящийся просачиванию под помосты, сквозь проволочные днища клеток, — вместо этого, слегка вздохнув, он даже готов принести тебе на расчерченном выемками подносе нумерологический приветик. Путем алгебраических описании он тщится нагни такой ракурс зрения, в котором все дырочки на помостах выглядели бы как выемки расчерченных подносов - только как «привычки», оставленные нам в прошлом веселым Дюшаном. Можно ли путем алгебраических операций превратить темноту провала за колумбарными табличками или суету пестреньких цветочных малышей между колумбарными табличками в выемки расчерченных подносов, в незарастающие вечности прокосы? Какие-то полозья протянуты от помоста к помосту, какие-то зверушки там скользят и застывают в позах «умирающий детский сад». Зайчики-тушканчики, что шныряют там и тут, которым Вечность «не дает», веером гюблескивании, в кристаллическом шорохе своих шкурок, авоих трубок готовы уже сделать «все на борт!» Они подчиняются командам профессоров, вкладывающих трубки в трубки, делающих вид, что они упреждают грозный бастена полет. Профессора, рассекая пересечения стеблей стебельков травы, командуют: «Все на борт!» Они прибегают к латинской лексике, к лексике таласократических держав, к этой вечно сверхнормативной лексике, в которой «профессор в фас» все равно, что «профессор в профиль устал». Это лексика зеркальных отражений и семейных штудий. Профессор Линде, расхаживая по своей прекрасной вилле, свободно прибегает к этому морскому словарю скромных, разнузданных, завитых «вахтенных», «марсовых» и «впередсмотрящих». Жилистые, сухие морские человечки сменяются толстыми человечками, фигурками Мехелена, так появляются складочки и холмы, появляются напластования, на континентальном плато смыслов появляются леса — основоположение сказок и очарованности. Таласократический жаргон путешествий переплетается со сказочными историями кельтских толстых человечков, с засечками и выступами шин. На континентальном плато смыслов притаились горбатые Эммерихи, не желающие выключить свет, могущие прекратить сплошные излияния сухих песчаных утех. Тихие дальние страны, все пытающиеся на ветру колонизировать темноту, колонизировать сухой шорох просыпания под помосты, колонизировать в четвертом измерении движение молекул, с которым рассыпается покойник, сладкий озорной покойник, колонизировать сухую пригнанность дощечек и микрофизику расчетов, колонизировать выемки, в которых на подносах приносят «приветик». Колония — главная дырочка в помостах, откуда идет-сквозит четвертое измерение роста, откуда сквозит произвольностью, вечно текущей по-отцовски, как Рейн, откуда также слышится шорох: «выбраться поскорей, выбраться отсюда поскорей». Через дырочки в помостах, через колонии отправляются пищевые пэсылки в третий мир - мир воображения умерших о своей собственной смерти. Анатомия молекулярного разложения из четвертого измерения проецируется в третий мир. Помосты скрывают четвертое измерение, где сгустки уицраоров ведут свою игру — в ожидании воскрешения чешуйки полощутся на ветру. В ожидании воскрешения они прибегают к извилистым забавам, они выкладывают галькой извилистые имена: имя Патрокла (самого извилистого героя «Илиады», даже извилистее Одиссея), имена стран: страна. Извилистые bizarre, эксцентричные забавы диктуют нам имена стран как проекции в 3-мерность и 2-мерность, как использование крематориев, вновь позволяющих перенести покойников (имена покойников) в центры городов, иод соборы в северных странах. Тайна четвертого измерения скрывается под помостами, но сперва ее надо отделить от тайны перерождения — совсем другой, гораздо более понятной.

Сгустки четвертого измерения стремятся вырваться из колумбарной стены, уткнуться в движущиеся одновременно все точки — как ребята, до ночи перекидывающие мячи, как акробаты, до ночи пьющие пиво в палатках, в сияющих, озорных, ярмарочных палатках. Короче, от стремятся вырваться, вырваться, чтобы голос, блюдущий их из четвертого измерения, с похвалой произнес им вслед в образовавшийся 3-мерный след: «Эх, попрыгунчики! Эх, малыши!» Четвертое измерение — измерение «по кочану» — всеми своими точками, перемещающейся бахромчатостью затопляющее страну, затопляющее плотные комочки в слова «Тишки и Блестки». Дырявыми дорогами затопления озорные плотненькие комочки-ребята прошествуют у акробатов между ног, цилиндриками Тишки и Блестки прокатятся по гладким посевам сделавшей саму себя страны, прокатятся по волнистым следам, создавая новые (тоннажные эталоны, новые измерения длины.

Профессор Линде, сопротивляющийся профессор Линде в дрожании покрытых точками старческих рук прикручивает фитиль осветительного газа, дабы уже ш кто не мог сказать: «Посмотрите! Посмотрите, как горит там наш неслух!» Неслух с длинными волосами покусывает пряди волос, трепетно присаживается на корточки, дабы обрести разницу между «летит» и «под откос». Когда ребенка требуют к завтраку, а он начинает с драгоценностей, когда ласточка жаждет выстроить свое гнездо из плотных комочков, запутавшихся в бахромчатом боку, когда все становится на виду, абсолютно на виду — непослушание становится на виду, крестиками помечая, крестиками оставляя в дураках темноту под помостами, — тогда уже никто не может быть Тишками и Блестками, обманами проникающими в чужой дом, пустой дом, тогда уже все — хотят они того или нет — обязательно что-то найдут.

Так все кончится в дальних коробках и помостах, разрывы с разрывами, обнявшись, отойдут за угол в комиссариат, они забудут поход на Гренландию, они забудет остывающий детский сад. Узкая полоска рая между веками монгола успокоится и замрет, бороздки меча Золотого Дракона отметят очередной наступающий гололед — пушистая бахромчатость организовала его, продев ногу в трупные звуки и копошения. Так они побегут к маленьким развратным случаям-следам они осуществят их растяжение, в конфигурации разрывов они увидят, что написано на молекулах, они увидят молекулярный «стыд и срам».

5. ДИАЛЕКТЫ

Это был швейцарский студент-математик, подрабатывавший в психиатрической клинике. «Осеннюю депрессию» он почитал за «великую любовь». Его пациенты, создавая математические складки языка и диалекта Kolsch, повествуют о комочках, ежеутренне выбираемых из бахромчатогс заднего прохода. Складка к складочке льнет под помостом высоким, комбинации «складка к складочке», комбинации «стебли стебельков травы» образуют комочки, выбираемые по утрам из бахромчатого заднего прохода, образуют превращение швейцарского математика в образ смерти, образ Деифоба, обманчиво обещающего падать копье. (Образ смерти является поверхностью пересечения «великой любви» и «осенней депрессии», на этой поверхности появляется вечный фашизм несуществующего Деифоба, обещающего падать копье.) В узких отделениях, ограниченных кривыми — параболами и циклоидами, — хранятся комочки, выбираемые из бахромчатого прохода, как застывшие числа Бернулли, как диалект Kolsch, попевший с математикой в соотношение стеблей к стебелькам травы Складка к складочке, умилительно точно подвернутый хвост зверька противостоят своим изяществом бороздкам, что оставляли копья на черных смоляных боках ахейских кораблей. Когда же они объединяются с решеточками бороздок, как раз и образуются комочки, выбираемые из швейцарской бахромы перевернувшейся на толстенький живот Европы, чью резинку математически точно натянуло варум-варумное Атлантическое Небо, заставляющее математика, будущего автора романа, подрабатывать в психиатрической клинике — там, где отдельные типичные случаи говорят: «Все на борт!» с кельнским акцентом, мешая слова в плотные комочки. Пойми, дорогая, Европа так ласково выжмется в плотные комочки, прилепившиеся к анальной бахроме. Плотные комочки просыпаются сквозь отверстия помостов, они теряют свою налипшую связь с боковыми бахромами, они укладываются в кристаллические структуры развязанных шнурков (своими петельками и перекрестиями обозначающие зародыши смысла развязанных шнурков). Не лепит студент-маргинал-полярник в десятку, если не уверен он в точном попадании, точном расщеплении. «Что люди должны подумать! Что люди должны подумать!» — эти возгласы, переходящие на глянцевые страницы, сопровождают его. Вот его, как штангиста, как Сашу Бренера, напутственно бьют по плечам, по лямкам. Он выходит один на помост, подтянув ремень черных шортиков. Его задача сложна: он должен резким рывком головы избежать тяжелый мозговой ил, он должен миновать застывшие кругляшками жира Наксоеы и Лесбосы и вырваться к теплому гудящему телу дезире-машин. Он должен свободно вырвать из вечности двумя склеротическими бляшками по краям украшенную штангу «ты сам себе господин». (Ее осью служит «что посеешь, то и пожнешь».) Так и существа в расписных халатах, сжигаемые огнем похоти, который внутри них, на помостах взбрыкивают ножкой, черной ножкой, белыми трусиками окаймленые, взбрыкивают, взяв вес, проталкивают несуществующую пыль в дырочки помоста, ожидают склеротическими бляшками по краям украшенных тяжелых повес. А тем временем люди с татуированными мочками ушей, сжигаемые техническим огнём Черных Голиков, обустраивают варум-варумные дела, ссыпают пепел в черные емкости — для вечности подставки и столики. Белая жидкость течет у него изо рта, когда он садится на минутку передохнуть, оставив помост, его ноги уже заплетаются в «вечности борода», на его темени уже нахохливается зверушка, выбритый во весь рост. Выбритый во весь рост зверушка встречает его прямыми, озорными ударами, узенькими дверями встречает его на тоненьких петлях, прямым, честным атеистом Дюшаном встречает его — необсохшая белая пена все пузырится, накипает у крестьянского человечества на губах. Неподкупный злой блестящий медвежонок выгибает помосты изнутри, превращает «Дано...» в «дане...» через промежуточный вектор «вдали».

Не верит в Бога честный озорной Дюшан, не верит в реакции, в корпус быстрого реагирования озорной блестящий медвежонок — он сверкает золотыми фиксами в аравийских песках, то ли пасынок расчерченное, то ли ее потомок. Порой озорной блестящий злобный медвежонок вскакивает Черному Толику на плечи, заставляет Черного Толика идти в квартал Красных фонарей — поскольку только выгибание помостов изнутри, из глубины неспособно произвести «вечер». Неподкупный озорной блестящий медвежонок, весело озираясь, сидя на плечах Черного Толика, оглядывает квартал Красных фонарей — он знает: долго еще из-под континентальных помостов не послышится кристаллический шорох «выбраться поскорей», долго еще столпившиеся на помостах, за Большими стеклами ваны в расписных халатах будут ожидать дальних матерей, последних матерей. Последние матери не придут — они уже знают о бессмысленности завоевания Гренландии, о бессмысленности попыток расплавить слезами ледяной торос, убрать из него 64-ю льдинку. Последние матери покрыты, отодвинуты в сторону вставшим на помост во весь рост Великим Что, затянутым в черное трико, со светлыми волосами, забранными в пучок на затылке. Великое Что зазывно улыбается Черному Толику, он хочет улыбнуться в ответ, он не может — его улыбку застит золотозубый блестящий медвежонок. Все детишки бегут вдоль каналов красной нитью, вот уже за свои маленькие стекла становятся обитательницы Большого стекла, всевозможные Эрадис становятся за свои маленькие стекла. Напрягаются протянутые к помостам большие и малые провода, напрягаются пещеристые тела водяных завес, черные лопаточки, застрявшие между руками и лапами, скребутся в никуда, человек с татуированной заячьей губой разбрасывает по сторонам глазки и глаза. Пошли глаза из дырочек, посаженные на черенки, — кто-то бежит по черному нолю не чуя ног, кто-то не может рыбку вытащить из водь! Перевиты рыбки хлебцами и волоконцами, все в сеточках сосудов. Черный Толик глядит поверх сетчатых сосудов рыб и понимает, что хочет блондинку в черном трико с хвостиком волос на затылке, но не снять, не отодрать сеточки сосудов от обитающих под помостами рыб.

Обитатели Центральных империй прилежно лунки в лунки бьют, лапки на стол выставляют — морщинистые лапки, уже знающие все заранее, знающие о невозможности завоевания Гренландии. Они выставляют лапки на стол в знак согласия-голосования, в знак исчезновения чувства вины перед рефьюджистами, в знак разветвления стеблей стебельков травы на измерения длины и ширины, на измерение и расчет пятен флажков — знак согласия е этом постукивании морщинистых лапок, опускающихся на стол. Сияющие капитаны Банинг Коки на северных помостах, шевеля усами, потряхивая петушиными гребнями султанчиками на алебардах потряхивая, радостно, по-учительски улыбаясь, в хорошо сшитых зеленых костюмах, подтягиваются в ночные дозоры. Они стартуют с помостов экстаза, прикидывающегося «дозором», с выражением лиц, искаженным исчезновением, но прикидывающимся словами команд. Невозможно сказать: то ли они в положении «движение», то ли в положении «расстановка по местам». Отблесками на неясных шлемах, загадочными узорами на колумбарных чашах и дароносицах, в пересечениях копии — уже совершенно ненужных, когда у них есть мушкеты, — они элиминируют эту разницу. Полицейский дозор элиминировал разницу между движением и расстановкой по местам, что дало ему возможность вооружиться оптическими приборами и впервые заняться изучением дырочек в помостах. Полицейский дозор выходит из-за угла комиссариата ни площадь, потряхивая щеточками усов и маскируя экстаз бессмысленными словами команд. Он поддерживает появление Великого Что в двух его ипостасях: рациональной (страноведение) — как блондинки в черном трико с хвостиком волос на затылке и как беспутной рыжеволосой блудницы, делающей ручкой за красным стеклом или другими Большими стеклами. Потряхивая копьями, то нужными, то ненужными, они создают искривление пространства — гравитацию, искаженное сияние блуда, вновь заставляющие время от времени подымать копья или опускать весла. Неясно шагающие капустные люди, неясно мерцающие ориентальные шлемы образуются в искривленном пространстве дырочек помоста, расширяющихся до эллипсов, до покачивающихся султанчиков на алебардах.

Какие-то аморфные духи, стреляющие из-за угла, вскакивают тебе на плечи, когда ты со своим неизменным генетическим углом носа к основанию лба пробираешься через хлещущие ветви Великого Для. Эти божки довольства в молочном сиянии нефрита, эти вооруженные сметанистые ребята в шапочках набекрень, в экзотических шапочках-колпачках, в ориентально поблескивающих шлемах прыгают тебе ни плечи из-за угла, они ладошками ласково смазывают тебя по лбу, заставляя напевать «еще не вечер».

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение