Выпуск: №18 1997

Рубрика: Без рубрики

Ангелический Версаче

Ангелический Версаче

Джеймс Розенквист. Голубой ноготь, 1996

American mentality is still excited by Mr. Kennedy's death.
BBC

Мы стали популярнее, чем Иисус Христос.
Джон Леннон

И, весь в синих молниях, Господь мне ответил: — А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Они ей желанны.
Венедикт Ерофеев

 

«Быть» в XX веке — значило быть в моде. Вообще же история XX века — это перечисление модных событий, модных вещей и популярных персонажей. В уходящем столетии мода была тем, что повседневная жизнь желала принимать как свою историю и получала, называя реальностью. Модные темы в сетях информации становились событиями, а из показов модных платьев собиралась картина современности. Так постепенно мода заменила собой историю. Именно так она убила ее. Но только убив, умертвив, она предоставила истории шанс остаться. Как в сговоре героев Дэвида Боуи и Катрин Денев в картине «Голод»: For ever, and ever, and ever.

Быть убитым — это быть совершенной, универсальной историей. И более всего в этой истории жизнь в настоящем привлекает убитая власть. Повседневность замирает, теряет дыхание и отдается магии реальности, самой подлинной реальности «Прирожденных убийц», «Мужчин в черном», «Бэтмена» и «Обычных подозреваемых». Эту реальность она всасывает, как наркотик. И эту реальность она способна любить. Любить до смерти.

Смерть власти, убийство фигуры, на которую спроецирована властная реальность, — это дозволенное проникновение в персональную действительность, это открытость языка истории, а точнее, непрекрытость, связывающая тиражную продукцию власти с порнопродукцией, то есть с продуктом желания, в том числе с индустрией моды.

В конце концов мода — это все, что связывает человеческое тело со временем, что связывает голос, которым наделено это тело, как с молчанием истории, так и с молчанием смерти. Именно из этой связи, как из неудовлетворенной предсказанности или дурацкой предопределенности, звучит речь о бессмертии. Звучит потому, что предсказанность обращается не только к личной памяти тела, проступающей в татуировках, шрамах и всяких других следах хирургических вмешательств и активности реаниматоров. Тело одновременно осознается как эпизод чьей-то чужой или совсем ничьей, террористической памяти, чужой заботы, как цель другого, универсального убийства. Поэтому, говоря об истории второй половины XX века, мы непременно наталкиваемся на три убийства, вынесенные или выписанные современностью из жизнеописаний Светония. Джон Кеннеди, Джон Леннон, Джанни Версаче. Уже одно только созвучие имен не позволит впасть в наивное заблуждение и не увидеть в троичности мистический смысл.

Эти три смерти обозначают зону абсолютной моды или абсолютной популярности как абсолютной, чрезвычайной реальности. Они превосходят принадлежность исторической правде, художественному описанию и реальности современной жизни. Они маркируют вход в рай, в зону, где все — еще реальнее. Еще живее. Версаче сделал современности предложение, от которого она не смогла отказаться. Это было похоже на торговлю бессмертием.

Сценарии конца века допускают реальность смерти и бессмертия как рекламу продуктов одноразового пользования и тиражирования исторической правды на видеокассетах. Убийство — это тираж. Это включение множества голосов, комментирующих молчание одного. Это трансляция записи хора ангелов. Это путь в бессмертие. Путь ангелического Версаче.

Непрочная, неустойчивая, как психика, необъективная человечность снова просится в историю, достоверность которой отныне ей совершенно безразлична. В этом ракурсе производство моды очень похоже на производство смерти. Производство навыков смерти.

Изо дня в день жизнь бывает серьезна, как физические травмы мультипликационных героев, и невыносима, как необходимость успевать к началу каждой новой серии бесконечного телесериала, будто к началу новой мировой войны. Поэтому такая повседневная жизнь с ее экзистенциальной распущенностью вышла из моды; то же и искусство, представленное в проекте ограниченной зоны неврастении.

Способ функционирования моды очень похож на карточную игру, вялотекущее развертывание сюжета криминального сериала и факельное шествие. Чтобы быть зарегистрированным в настоящем, чтобы быть, чтобы идти, необходимо идти колонной, иначе движение и само присутствие не в счет. Если кто-то делает шаг, он знает наверняка, что вся колонна, все марширующие тоже сделали свой шаг. Все вместе. Так задается параноидальная инерционность, производящая эффект объективности и всеобщности. Не важно, кто играет какую масть или кто шагает в каком ряду. Информация о движении никогда не бывает связана обязательствами перед всей колонной, то есть никогда не озабочена сохранением целостности колонны как целостной картины мира. Она возникает в результате сканирования, когда одни ничем не обусловленные и ничего не значащие элементы выхватываются из ряда других и выбрасываются на подиум. Необходим ответ на сигнал, необходимо искажение, чтобы был послан повторный запрос — проверка, контроль, разъяснение, цензура — все равно. Может быть, и убийство. Здесь работает механика быстрого реагирования.

В результате информация об избранном элементе транслируется немного дольше, чем при обычной регистрации. Факт становится репрезентативным. Тогда возникает иллюзия привилегированности. Тогда возникает призрак того, что составляет суть индустрии моды — иерархии, неравноправия и неравнозначности. Иными словами, обособленности. И не случайно диктаторы одеваются, как модельеры, а с модельерами расстаются, как с диктаторами. Индустрия моды — это индустрия тоталитарности. Это рассеянная диктатура, чьи тексты всегда остаются в повседневности по ту сторону интерпретации. Потому что интерпретации не обязательны. Обязательно исполнение. Где обязательность — это наркотик.

В либеральном обществе повседневность не обеспечена никаким историческим содержанием или обоснованием. Но из повседневной реальности ведется поиск, сканнинг какой-нибудь подходящей сегодняшнему дню истории. Время в таких историях легко истекает. История заменяется информацией. И необходимо преступление, убийство, насилие, чтобы история вернулась.

Та же самая структура события — времени очень характерна для многих кинопроизведений в жанре мистики и ужаса, причем для самых ярких из них — это и «Кошмар на улице Вязов», и «Интервью с вампиром», и «Сияние», где один из призраков прямо говорит главному герою, совершающему переход в их мир: «Вы всегда были здесь». Технология мистерии требует заимствований из идеологии тоталитарности. То же происходит по ту сторону подиума, то же насилие над естественным положением вещей, то же предательство естественного хода событий. То же убийство необходимо, чтобы производить историю или приводить историю в исполнение, как приводить в порядок хаос. Как будто, чтобы производить моду, необходимо отправить ее на тот свет. Чтобы быть, бог должен стать насильником. Чтобы быть, он должен был стать убийцей. И погибнуть, как Версаче, — вследствие рикошета. Потому что только так погибают прирожденные убийцы.

Индустрия моды — это бесконечное редактирование одного и того же текста, не предполагающее серьезного отношения к регистрации возникающих версий. Чтобы вынашивать в себе властность, мода научилась высказывать себя как ускользающий императив. Так, например, безвыходность или насилие она представляет счастливой и желанной альтернативой шизофренической безответственности свободного выбора, а ясное звучание конвенционально-фиктивного смысла — бессмыслице личного мнения. В этом звучит гротескное и пренебрежительное отношение к современности. Все может быть всегда, но не сегодня, говорит она. Это относительно содержательный орнамент, включающий варианты воспроизведения одной и той же антропоморфной фигуры. И самое существенное в этих воспроизведениях то, что это демонстрации различий в способах произношения.

История, которая рассказывается, — это посторонний предмет, и говорит она тоже о постороннем. Весь смысл происходящего только в фонезисе, только в фонетической организации, не нуждающейся в архивировании, музеефикации и вообще избегающей адаптации к истории, самого доверия истории и исторической стагнации. Все дело только в том, как сегодня слова ложатся на воспроизводящий их голос, в странных отношениях возвращения и невозвращения.

Чтобы быть en vogue, власть должна была научиться ускользать. Как герой Брюса Уиллиса из «Lust Man Standing», чтобы быть собой, должен избегать смерти, оставаясь ключевой фигурой в процессе ее производства. Хотя бы до конца фильма. А что такое — быть собой? Это быть модной картинкой. Тогда быть богом — это производить модные картинки. Как Версаче.

Быть действительным — значит жить. А жить — значит выглядеть. Существовать в современной культуре — значит появляться. Это один из смыслов, в которых современная культура является призрачной. Это одно из оснований существования оборотней и вампиров.

Когда маленькие девочки спрашивают: «А есть ли здесь привидения?» — то имеют в виду: а могут ли они здесь появиться? Призраки — это фигуры желания, а создатель модных вещей — это человек, подсказывающий такие фигуры, вызывающий духов. А подсказки для девочек — это любовь. И маленькие девочки, знающие о любви, берут в руки пистолет, когда задумываются о смысле сохранения жизней людей, не знающих ответов на их вопрос. Они стреляют в подсказчика, только когда перестают слышать.

Модные вещи заменили сегодня произведения искусства. Как некогда работы великих художников, они сделаны не так, как простые вещи. Они всегда ближе к смерти.

То, что называлось искусством, преимущественно, благодаря сохранению книг по истории предмета и каталогов аукционных коллекций, находилось в открытом зазоре между слишком сделанной и недостаточно сделанной вещью. Слишком сделанной, чтобы стать прозрачной, незаметной, стертой; чтобы обладать способностью перемещаться в пространстве, игнорируя границы и сами возможности их начертания; чтобы быть смертной. До настоящего времени искусство делалось так, чтобы оставлять следы. Так, чтобы жить дольше обычного предмета и, если случится, жить вечно. Не случайно саркофаги и мумии все время оказываются в собраниях произведений искусства. Любовь к искусству — это проявление некрофилии. А художественное сообщество — просто секта некрофилов. С другой стороны, в художественных вещах слишком много нарраций, слишком много историй; это всегда больше отражение, чем вещь. Искусство поэтому недостаточно проницаемо и для наблюдателя, и для принимаемого им порядка вещей. Сегодня это особенно заметно при наблюдении за предметами, показывающимися в зоне, обозначенной как территория моды. Мир моды отражает мир повседневности: он возвращает в мир образы мира, подменяя, переворачивая и отторгая их. Мода пародирует статус реальной вещи, изымая ее из повседневности. Такие вещи желают обособленности, они настаивают на крайних формах ограниченности, они ищут и находят поводы к пограничным конфликтам.

Эти вещи всегда не настолько преданны миру, чтобы сохранять его. Напротив, они всегда предают мир. Они всегда на пути предательства, они и есть предательство. Они подставные. Они же подставляют образы мира, как фрагменты puzzl'a, подменяя их, подтасовывая, открывая миру возможность воплощения в фигуре предательства.

Мир моды, как и мир смерти, слишком визуализирован и в то же время всегда недостаточно визуален. В обоих случаях реальность поглощается, съедается, а предъявляемые образы гарантируют сообществу достаточную степень насыщения. Говоря о смерти, современный человек либо вспоминает что-то очень личное, либо карикатурные изображения из комиксов или с обложек CD студии Crypt из серии Back from the Grave. Это расслаивающиеся образы.

Точно так же и современная мода демонстрирует отношение не к телу, а к тому, как расслаивается тело. В сегодняшнем мире мода выполняет роль каббалистических практик: она занята бесконечным перечислением признаков стиля в надежде, что некоторые из этих признаков могут сложиться в новый стиль. А стиль — это всегда насмешка над непосредственной, природной, первичной человечностью. Стиль не может быть корректен; стиль не может беречь естественность и беспокоиться о выживании. Это не имеет никакого отношения к дианетике. Совсем наоборот. Люди по-другому смотрят картины и ходят в театр не потому, что они хуже и тупее людей XIX века. Может быть, и нет. Но в повседневности они находят всё, вернее, в повседневность они уходят за тем, за чем раньше шли в театры и выставочные залы. Искусство исполнило свою роль, перепоручив себя повседневности, привив ей достоверное знание о размытых границах реальности и ощущение всевозможности и вседозволенности. Новая повседневность — это участие в бесконечном дефиле; это чувство, что происходящее — это кино. И кино должно быть хорошим. Поэтому правильных исходов в нем не так много. В том числе тот, о котором мы говорили, — с контрольным выстрелом в голову.

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение