Выпуск: №10 1996
Вступление
КомиксТекст художника
Информация IIДжозеф КошутЭссе
Чудо Метродора или Философия не после искусстваГеоргий ЛитичевскийСтраница художника
ИнформацияДэн ГрэхэмЭссе
Эссе. Эндрю РентонЭндрю РентонСтраница художника
Ответ Тани Деткиной на вопрос Тани Могилевской «Чем ты тут, собственно, занимаешься?»Татьяна ДеткинаКомментарии
Плюс и Квус (Фрагмент из книги «Витгенштейн о правилах и индивидуальном языке»)Сол КрипкеМонографии
Нам Джун Пайк: Дрема ИскусстваАкилле Бонито ОливаЭссе
Декоративная информацияАлександр БалашовСитуации
Операционная система искусства. РетроспективаТомас ВульфенБеседы
О новых медиа в современном искусствеАндрей МонастырскийТенденции
Проекты в интернетеАлексей ШульгинКонцепции
Как я стал амфибиейТимоти ЛириТенденции
Русские художники в интернетеТатьяна МогилевскаяСимптоматика
Имматериальность символа: плоть и невинность Майкла ДжексонаЗахейл МэйликКниги
Гиперроман (Информационная справка)Сергей КузнецовДефиниции
Что вы думаете о современной художественной критике?Гор ЧахалМонографии
Юрий Злотников в орбите своих «Сигналов»Галина ЕльшевскаяФакс-диалоги
The Play for the Two Faxes and One ProphetЕлена ПетровскаяПерсоналии
Угадай, кто придет на ужинАлешандро МелоПутешествия
Другие города, другие комнатыИрина КуликВыставки
Выставки. ХЖ №10Ольга КопенкинаАНДРЕЙ МОНАСТЫРСКИЙ: Как раз последние несколько дней у меня полная потеря интереса к теме мультимедиа и компьютерным делам. Это связано, во-первых, с тем, что я уже проговорил это в свое время и даже написал небольшую статью («Наблюдение печатей»), сделал для себя какие-то определенные — видимо, конечно же, ложные — выводы. А вторая причина — я застрял сейчас в одной игре, тяжелой и мучительной, и вместо того, чтобы просто бросить, я пытаюсь ее доиграть. И поэтому есть некоторое раздражение по отношению к этой тематике, но не исключено, что в процессе разговора у меня возникнут какие-то комментарии.
ЮРИЙ ЛЕЙДЕРМАН: Может быть, попытаемся связать это с темой пространства. Мне кажется, что пространство в современном мире уже «отыграно», во всяком случае, на уровне эстетики. Мы продолжаем пребывать, допустим, в иллюзии какого-то выставочного пространства как пустого трехмерного куба с определенными размерами, но на самом деле культура вышла на тот этап, где пространство уже ничего не стоит, не имеет смысла. Точно так же и в компьютерной игре, где предлагаемая картинка пространства — более или менее качественно придуманная — раз за разом отправляется куда-то назад, на жесткий диск, в сокрытость, где неким невидимым электронам приписываются ее параметры.
А.М.: Да, там действительно актуализировано не пространство, а время: время пребывания за монитором, переживания, которые тоже связаны со временем. Забавно, я вчера перечитывал рассказы участников акций 2-го тома «Поездок за город» — Севы Некрасова, Кабакова, свои какие-то рассказы. И как раз обратил внимание: у нас ведь все акции строились на огромных полевых, загородных пространствах, а речь в этих рассказах идет о каких-то мельчайших делах: какие-то веточки, камешки, ниточки. Какая-то пыль, в общем — совершенно несущественные штучки, всякие кружочки, бумажки. То есть пока есть пыль, есть и пространство. Но самое смешное, что почему-то в компьютерных изображениях эта предметность, взятая из пространственных миров, представлена колоссальными вещами: космическими кораблями, планетами, звездами или какими-то магическими мощнейшими атрибутами. Но вот этих мельчайших вещей, пыли в компьютерных мирах нет.
Ю.Л.: То есть пространство существует там, где есть пыль ненужности. В каком-то смысле это связано опять с каваковской эстетикой мусора — пространство существует там, где есть помойка. И Россия как последний мощный хранитель пространства в мире?
А.М.: Да, такое гигантское пылехранилище. Ведь в компьютерной системе нет места для лишних вещей, там все рационально продумано, нет ненужной пыли.
Ю.Л.: Но а в самом интерфейсе, ведь там могут быть какие-то завитушки?
А.М.: Это другое. Конечно, там полно грязи. Вот, например, в игре, в которую я сейчас играю, — это ролевая игра, — есть колоссальная ошибка для подобного жанра. Среди прочих «SKILLS» — «способностей» там есть такое понятие, как «TRADE» — «торговля», и оно тоже повышается по мере продвижения в игре. Но смешное заключается в том, что делать этот «TRADE», торговать, можно только в начале, где есть какая-то маленькая хижина, в которой персонажам могут что-то продать. Потом же они попадают в чудовищные миры, где некий злодей оккупировал гигантский горный массив, вынул из каких-то светильников источники света и вставил вместо них свои кристаллы, которые, напротив, абсорбируют свет, — в общем, ни о каком «трэйде» там уже не может быть и речи. Композиционно это страшный дисбаланс. То есть авторы хорошо разработали все структуры, красиво нарисовали персонажей, но вот композицию они не смогли рассчитать, и получилась глупость.
Ю.Л.: Может быть, они хотели подчеркнуть, что торговля — ничто перед чистой страстью и мощью?
А.М.: Нет, это просто непрофессионализм. В этой же лавке, где можно купить всякие мечи, обмундирование, какие-то магические кольца, есть опция «IDENTIFY» — «идентификация», в которой тебе за определенную плату сообщается, для чего используется купленная вещь. Но дальше, в следующих мирах, ты находишь огромное количество разных предметов, которые уже не можешь идентифицировать. Это чистый непрофессионализм на определенном уровне, здесь нет ничего идеологического.
Ю.Л.: Когда мы начинаем говорить о пространстве, мы автоматически противопоставляем ему время. На самом же деле исчезновение пространственного статуса, возможно, и не означает повышение временного. Быть может, мы вступаем в какие-то зоны, где само противопоставление пространства и времени исчезает? Мне кажется, главное в компьютерах — это пребывание информации в недосягаемом «где-то гам», в некой закрытости, и дело здесь совсем не в медитативном сидении за монитором. Речь может идти скорее даже о страхе, когда ты знаешь, что все созданное тобой в любой момент может куда-то исчезнуть.
А.М.: Поскольку это погружено во время и время уходит в прошедшее. Остаются только воспоминания, но подробностей не остается. В прошлом нет пыли. Хотя в археологии, палеонтологии нам дана именно пыль, в которой вырисовываются какие-то кости и черепки. Это очень странно: ведь археологи и палеонтологи имеют дело как раз с прошлым.
Ю.Л.: Через эту пыль пространство как раз сопрягается со временем. И когда мы выходим из пространства, мы обречены погрузиться в пыльные миры ностальгии. Но, быть может, в новых технологиях это происходит по-другому? Ведь там мы уже имеем дело не с мусором, а с некими чистыми электронами, предзаданно кружащимися по своим орбитам и неподвластными рефлексии. Как в эпосе, где нет времени и все персонажи существуют предвечно, как боги. То же самое с этими проводками и платами, в которых пространство исчезает, но и время не появляется.
А.М.: Время появляется. В «Наблюдении печатей» я как раз писал о том, что само действие там начинается с того, что вместо пространства задано время, которое уплотнено, и уже на нем разворачиваются интриги с этой пылью вещей. Здесь сделан какой-то новый шаг, но в содержательном смысле это действительно эпическое развертывание событий, а мы знаем, что эпосы лежат в началах всякой культуры как довольно архаические вещи. Там персонаж ставится в такие условия, что он не может уйти в сторону или развернуться, он полностью погружен в действие. Эпос — как роды, которые не могут быть прекращены на середине. Младенец вбрасывается в мир, и он не может отстраниться от своей собственной ситуации. У него нет никакой рефлексии, даже пространства у него нет. Он может только ручками-ножками шевелить или кричать. И когда человек сам входит в этот мир — художник, допустим, — он отождествляется с ним. Недаром многие художники, перед тем как заняться компьютером, принимают наркотик. И тогда они погружаются в эти пренатальные переживания, которые для нашего сознания являются, конечно же, совершенно психопатологическими. Те результаты, которые я видел в искусстве новых технологий, мне напоминают на девяносто пять процентов — хотя, быть может, это предвзято — творчество душевнобольных. Тем, что человек глотает наркотик прежде, чем заняться конструированием компьютерных образов, он изначально вгоняет себя в некий онейроид. Причем эти состояния не радостные — гебефренные или эпилептоидные, а в основном почему-то мучительные, тяжелые. Наверное, потому, что это как раз связано с пренатальными ситуациями — как новорожденные, которые еще не родились, а только идут по этому стволу, где их зажимает. Отсюда эти страшные рожи, интенсивные моргания... Ведь когда я смотрю по телевизору запись какой-то работы компьютерного художника, сделанной под наркотиком, я не знаю, какой именно наркотик он принимал и какова дозировка, моя биохимия в этот момент другая, я нахожусь совсем в другом пространстве.
Ю.Л.: Именно потому, что люди не могут увидеть эту скрытую зону безоглядных электронов, они пытаются свести ее к чему-то знакомому заранее, к помойке привычных образов. В этих опусах нет культурной дистанции, которая должна присутствовать при столкновении с чем-то невидимым, нам неподвластным.
А.М.: Вообще для нас, с нашей концептуальной школой, важны произведения, в которых было бы много воздуха для нас самих, для какого-то обдумывания, воспоминания, комментирования. В наших вещах художественность обычно сильно редуцирована, в то время как в компьютерных продуктах, где присутствует это эпическое начало, сплошное действие, такого воздуха нет. Вот, например, компьютерные сети. В каком-то смысле «знание» о человеке — это крайняя степень его «незнания». Мы можем набрать на клавиатуре имя художника и увидеть на экране год его рождения и репродукцию работы. И что, собственно, мы получаем из этого? Это знание целиком сосредоточено в фактах. Но для того, чтобы приобрести настоящее «незнание», нужно пространство — путешествия, проходы. Только через преодоление пространства, этой пыли, возникает возможность дышать.
Ю.Л.: Кроме того, для появления этого «незнания» необходима некая ограничивающая, рамирующая инстанция, которой нет в компьютерных сетях. Туда автор может «сливать» свое произведение бесконтрольно, в то время как в обычном мире он вынужден путем каких-то ухищрений убеждать издателя или галерейщика представить свое произведение.
А.М.: Да, здесь присутствует целая интрига, тогда как компьютерный человек находится целиком внутри этих рамок, опять же как пренатальный младенец внутри родового ствола.
Ю.Л.: Рассмотреть что-то всегда можно только с какой-то дистанции. Но для того, чтобы человек согласился отойти на дистанцию, его нужно сначала убедить или там упросить сделать это.
А.М.: Но ведь у тебя есть еще территориально привязанная теория по поводу пространства: о том, что Западная Европа уже «расправилась с пространством, а Россия — еще нет и никогда не «расправится», что здесь доминирует модус пространства, который психически детерминирует наши акты суждения и восприятия. В Западной Европе пространство тоже есть, конечно, но оно находится уже совсем в другом модусе и поэтому происходит некая нестыковка.
Ю.Л.: Да, если здесь пространство присутствует как бесконечная протяженность, то в Европе — это бесконечное раскрытие, наподобие волшебного ящика или бесконечной атомарной делимости.
А.М.: Может быть, западноевропейская традиция схожа с китайской? Ведь китайцы за пять тысяч лет осознанной культурной истории до такой степени проработали свое пространство, что там каждый участок земли, состоящий из множества полей, выглядит — например, при фотосъемке с воздуха — как произведение искусства. Это тысячи слоев проработок реальных полей, земли, там нет ни одного неокультуренного элемента.
Ю.Л.: Да, и там и там пространство предельно окультурено, но в какой-то момент в Китае возник как бы ступор этого движения: дальше двигаться уже было просто некуда, ведь проблемой стало даже найти место, куда зарыть гроб. Тогда как в Европе — я не знаю почему, для меня это как магия — нет предела проработке пространства, открытия все новых и новых истончающихся зон. Это мир бесконечного расщепления.
А.М.: Я не был в Китае, но по Западной Европе ездил и не могу сказать, что это произвело на меня такое же впечатление бесконечно распускающейся интриги, как в детских игрушках с распускающимися вокруг Дюймовочки лепестками.
Ю.Л.: Может быть, потому, что вы большую часть времени проводите в Германии, которая недаром считается наиболее «восточноподобной» в Европе — и за счет большой территории, и за счет центрального расположения. Недаром я писал о Германии как о «Срединной Империи» Европы. Вот, например, в маленькой Голландии, создавшей саму себя из ничего, эти «дюймовочные» механизмы чувствуются гораздо тоньше.
А.М.: Да, в Голландии это все есть, и возникает неожиданно, на каком-то психоделическом уровне. Я помню, мы ехали по польдеру вблизи Роттердама и вдруг увидели огромный сияющий небоскреб, стоящий на лугу, а вокруг него кольцом лежало множество коров.
Ю.Л.: Мне кажется, в Голландии присулствует «психоделика» не того оттенка, который сейчас подразумевается под этим словом, а скорее «психоделика» XVII века, когда научные и магические исследования были слиты воедино и психоделической структурой представлялась, например, сама атомарность. Или я вспоминаю деревянный планетарий во Франекере, который любитель-астроном соорудил прямо у себя в гостиной. Там золоченые деревянные шары, изображающие планеты, двигались через прорезанные в потолке пазы прямо над его обеденным столом и такой, чисто голландской, маленькой супружеской постелью в стенной нише. То есть психоделика по-протестантски виделась ему в модели реального движения планет.
А.М.: Интересно, что в языке часто употребляется выражение «плохое время», и здесь нет никакой магической окраски, это просто значит «время тяжелое». Но вот когда говорят «плохое место», «заколдованное место», это всегда связано с какой-то мистикой — ужасами, мертвецами и т. п. То есть возбуждаются какие-то совсем другие зоны психики. И это интересное взаимоотношение времени и пространства на уровне бытового логоса.
Ю.Л.: В современной Европе люди могут сказать «плохое время», но уже никто не скажет «плохое место». В то же время у нас по-прежнему продолжают говорить и так и так: «проклятая страна» и т. п.
А.М.: Сейчас здесь говорят «плохое место» без мистического ужаса, просто с депрессией. А раньше «плохое место» было связано всегда с какими-то чертями, нечистью — как в детских страшилках, но о времени так никогда не говорили. Время не сопровождалось чувством ужаса и мистики. Ведь время, «хронос» — это же был Сатурн, пожиравший собственных детей, но его победили еще тогда, в античной культуре. То есть «время» было побеждено очень давно, и поэтому чувство ужаса было вынуто из отношения к нему. Время было персонифицировано через бога, а пространство — нет. Пространство было локализовано через Гею — «землю», и в нем остался какой-то психический ужас, непроработанность в микроделах: маленькие домики, маленькие овражки, болотца, чердаки, подвалы и т. п.
Ю.Л.: Вот в Западной Европе за последние несколько сот лет удалось проработать все микрозоны, все чердаки и подвалы.
А.М.: А как же Стивен Кинг с его ужасами, заброшенными домами и т. п.?
Ю.Л.: Ну он как раз американец. Где в современной Западной Европе можно представить себе такое затерянное кукурузное поле, как в «Детях кукурузы»? А США как раз зависают между архаикой и Европой.
А.М.: И обрати внимание, что основная масса компьютерных игр выпускается как раз в Америке. В Западной Европе таких фирм очень мало.
Ю.Л.: Меня удивляет, что, когда говорят о новых технологиях в искусстве, это почему-то все время упирается только в компьютеры. Ведь есть же и другие устройства: какие-нибудь телескопы или, скажем, ускорители элементарных частиц. В истории «Коллективных действий» новации в технических средствах были тоже очень важны. Допустим, весь третий том ваших акций, по преимуществу квартирных, построен на использовании аудиоплейеров, которые как раз в то время появились. Или, например, у вас были одна или две вещи с радиомикрофоном.
А.М.: Потому что для нас документация акции — это важнейшая вещь. Наши акции — это все-таки перформансы. Перформансы отличаются от хэппенингов тем, что они жестко спланированы. Сначала идет план, типа текста или схемы, потом — событие, но потом этот план, предшествовавший событию, диктует документацию, которая определенным образом тоже должна быть введена в эстетический обиход. Более того, через эту документацию в процессе нашей работы возник т. н. «фактографический дискурс», целая демонстрационная зона. И многие акции, начиная со второго тома, например «Десять появлений» или «Звуковые перспективы поездок за город», уже строились на другой площадке — на не совсем реальном снегу, по которому расходились участники; это был уже такой текстовой, документальный, фактографический снег, и это учитывалось. Конечно, это был по-прежнему и событийный снег, связанный с погодой и т. п., но одновременно и фотоснег или, скажем, аудиальный снег, когда включались какие-то звуковые пространства. Для акций «КД» все это важнейшая вещь, поскольку она является порождающей, генерирующей. Это не просто документация для какой-то отчетности, но документация, которая сама в себе становится и порождает свои отношения, свои эстетические пространства и категории. Компьютер сюда включился практически только сейчас. Если ты помнишь последнюю акцию, то там зрителям раздали листы, где было название акции, точнее — расширенное, более поэтизированное пред-название: «Негатив и двух черных голубей с золотыми линиями». Это было сделано на компьютере: был выбран определенный шрифт и т. д. То есть в каком-то смысле компьютер форматировал этот, с одной стороны, достаточно поэтизированный, но с другой — достаточно технический текст, описывающий ситуацию. Компьютер все-таки вошел в этот полевой, загородный дискурс, и я думаю, это шрифтообразование — на определенный лист, через определенный размер строк, кегль и прочее — влияет как равноправный партнер и на структуру события. Но на этом событийном, акционном поле компьютер присутствует все-таки как механизм лэй-аута, а не на уровне каких-то персонажных дел. Это ближе скорее к пишущей машинке или, как ты делал в свое время, писанию текстов через трафарет.
Ю.Л.: Компьютер все равно остается на уровне какой-то очень подсобной, служебной вещи?
А.М.: Да, потому что для меня простая, подсобная, банальная вещь и есть фундаментальная вещь. Остальные вещи — это уже как бы текстовые наросты на основных функциональных, «плоских» высказываниях — я имею в виду плоскость письма. Для меня компьютер фундирует именно текстообразование, и даже образы, возникающие в компьютерной анимации, я считаю именно текстовыми. Это тексто-образы в отличие от тех, что возникают при рисовании, что называется, от руки. Ведь изображение на компьютере создается на языке ASCII, и сначала это просто буквы, числа и значки, стоящие в одном ряду с алфавитными знаками. При рисовании от руки природа визуальности совсем другая.
Ю.Л.: То есть компьютер все равно интересует вас как устройство кодирования, размечивания плоскости для работы с простыми, базисными эстетическими категориями — поля, рамка и т. п.?
А.М.: Да, но это на уровне эстетических приколов. Потому что здесь возможны и какие-то другие приколы — игровые, художественные и т. п.
Ю.Л.: Мне вообще очень нравится, что в фактографии, как вы ее используете, присутствует некая двойственность. С одной стороны, в ней происходит «закрепление» реальности, но с другой — ее же фантомизация. Вспомните, например, что весь третий том «Поездок за город» построен на фантоме этой несуществующей веревки, связывавшей, как показалось Кабакову при описании акции, Ромашко и Паниткова.
А.М.: Да, эта веревка вылезла из текста. Фактография — это как стул для сидения, который был сначала, допустим, простой доской, не очень удобной, потом стал стулом, потом может стать и креслом каким-нибудь. Это инструмент.
Ю.Л.: Ну а если спроецировать это в будущее? Какой вам представляется судьба современного искусства — я, конечно же, заключаю это словосочетание в огромные кавычки — в связи с новыми медиа? Мы ведь уже раз обсуждала, что последним феноменом в современном искусстве, который нас как-то затронул и заинтересовал, было то, что мы называли «американским симуляционизмом» — Кунс, Стайнбах, Бикертон и компания, в середине 80-х. С тех пор прошло уже десять лет, но ничего принципиально нового — в смысле нового прикола — для нас не появилось.
А.М.: На этот счет у меня есть одна определенная фантазия. Я считаю, что после 1992 года, после того, как Куне сделал свою известную собаку из цветов в Мюнхене, международная художественная деревня потеряла всякие ориентиры. Раньше она, как летающий остров, как Лапута из «Путешествий Гулливера», все время носилась в разные стороны, там были свои капитаны — первый, второй, первая сотня, — которые собирались и говорили: «Летим туда!» или «Летим сюда!» Но после 92-го года у них что-то произошло, и они не знают, куда лететь. Понятие «актуального искусства» полностью исчезло на уровне эстетического дискурса. И я полагаю, что здесь действуют очень простые мотивы. Этот остров международного искусства возник в 50-е годы, после войны. Как всякое новое образование, он был поначалу действительно подобен маленькой жалкой деревушке или, скажем, рабочему поселку. В таких деревушках или рабочих поселках всегда есть пара неких стиляг, которые как-то ярко одеваются, ходят в клешах или там с коками, и на их поведение возникает яркая актуальная реакция: или их надо бить, или им надо подражать и восхищаться. Так и в современном искусстве, начиная с 50-х годов, возникали команды таких стиляг — скажем, абстракционисты или концептуалисты, потом нью-вейв, неоэкспрессионизм немецкий и итальянский, симуляционизм и так далее. Но сама биология или топография этого места уже перестала соответствовать такой деревне или рабочему поселку. Она стала гораздо сложнее — там как бы выстроилось много новых зданий, музеев, вообще непонятно чего, — и этих стиляг уже не видно за новыми постройками и заборами. Вместо этого получилась скорее городская система, а в ней очень трудно пройтись по улице, что называется, «петухом», чтобы тебя заметили. Причем эта ситуадия гораздо тяжелее переживается критиками, теоретиками искусства, галерейщиками и т.п., нежели самими художниками. Ведь понятие «актуального искусства» — это чисто дискурсивная фигура. Подавляющая масса художников не работает с дискурсивными фигурами, в отличие от критиков. Эта ситуация затрагивает именно их природу: если для художника это просто обстоятельство, то для них — скорее болезнь, из которой очень трудно выйти. Я думаю, философы или историки, будучи более отстраненными, смотрят на это совершенно спокойно — для них это обычный этап, ничего страшного да и ничего особо интересного. Но критики, которые зарабатывали на всем этом, которые делали, запускали и поддерживали эти команды, конечно, пребывают в депрессивном состоянии.
Ю.Л.: И каков прогноз?
А.М.: Не может быть никакого прогноза, потому что тут есть так, как и было всегда. Я вообще понимаю эту дискурсивную фигуру «актуального» на уровне теоретизирования, а не на уровне какого-то экзистенциального переживания и размахивания руками. Например, наши акции первого тома с содержательной стороны ничем не отличаются от каких-нибудь дзен-буддийских ритуалов, происходивших тысячу лет назад. Есть просто снег, небо, ветки и ветер и протекание нашего времени в этих обстоятельствах. Поэтому я тут ничего не могу сказать с точки зрения заинтересованного лица.
Ю.Л.: Ну а с точки зрения незаинтересованного лица, просто как некий политический прогноз?
А.М.: Я вообще очень интересуюсь работами других художников, и здесь, на уровне прикола, за счет некоего схлопывания информации доступ, конечно, стал затруднен. Но я думаю, что, если приложить какие-то усилия — ходить на выставки, смотреть журналы, — всегда можно найти что-то интереснее.
Ю.Л.: Я и пытаюсь это делать, но каких-то сильных приколов не нахожу.
А.М.: А стоит ли прилагать такие усилия? Может быть, вещь прекрасна именно тогда, когда она не вызывает никаких эмоций — как пустая вещь. Это положительное незадевание.
Ю.Л.: Но мы сейчас в основном сталкиваемся с такими пустыми местами, которые как раз и хотели бы как-то задеть, что-то сказать, но не могут и поэтому просто раздражают. Это отрицательное незадевание. Может быть, это связано как-то и с общей политической ситуацией в мире — я имею в виду, что в последнее десятилетие мир очень сильно пошел «влево». Возьмем, например, ге же компьютерные сети. Все экзальтированные этой практикой люди одновременно же обуреваемы и крайне «демократическими» категориями — они говорят постоянно о коммуникации, о свободном доступе к информации, об уничтожении диктата галерейщиков и кураторов и тому подобном. Или, помню, я говорил недавно с одним очень милым, интеллигентным и в то же время сравнительно известным художником, который заявил, что он не работает с галереями, потому что не желает «участвовать в этой капиталистической системе». Но ведь эта «капиталистическая система» строилась на личных взаимоотношениях между людьми, на персональной ответственности и персональной интриге, о чем мы и говорили выше. Сейчас это сменяется институциями, которые заинтересованы в более «демократической», т.е. равной и анонимной дистрибуции возможностей. Но эти институции некреативны, они не могут производить информацию, а только перераспределяют уже имеющееся, что и приводит к ступору. Подобным же образом в сфере новых медиа все ухватились именно за компьютеры, которые, говоря грубо, являются средствами обработки информации, но отнюдь не ее получения, в отличие, скажем, от каких-нибудь радиотелескопов.
А.М.: Ты говоришь о подробностях процесса, о некой кухне. Но здесь, как в одном из эпизодов «Путешествия на Запад», можно принять и сторону Сунь У-куня, размахивающего посохом и озабоченного «здесь и теперь», и сторону старцев, размышляющих о том, что было пять тысяч лет назад. У этих старцев есть как бы очень мощный энергетический запас сюжетов, и Сунь У-кунь, — вообще говоря, раздражительный персонаж, который мог бы просто замочить их своим посохом, — здесь почему-то скромно отходит в сторону. Но, действительно, сейчас этот международный летающий остров современного искусства превратился в некий демократический город, полис, как классические Афины.
Ю.Л.: В то время как для нас предпочтительнее институции более магического, пирамидального типа, подобно Вавилону или Египту?
А.М.: Да, более фантазматические, миражные институции, но при этом соединенные с совершенно пустыми пространствами.