Выпуск: №6 1995
Вступление
КомиксБез рубрики
Покидая ХХ векЭдгар МоренПризнания
Так много любвиАлександр АлексеевИсследования
Спор об искусствеЕкатерина АндрееваПослания
Эрос и Танатос коммунизма. Письмо к английскому другуАлександр ЯкимовичВысказывания
Михоэлс — ЛирДмитрий ГутовТенденции
Под кожуТомас ХюбертБеседы
Жизнь такова, как она есть, потом она прекращаетсяАдриан ДэннэттСитуации
Неизвестный геройНаталья ТамручиРефлексии
Фальшивые детиАлександр БренерПубликации
Фрэнсис Бэкон. Логика ощущенияЖиль ДелезСтраница художника
Страница художника. АЕС АЕСДиагностика
Не яКристина фон БраунБеседы
«Есть нечто новое, а именно — юмор»Марина АбрамовичПереводы
Женщина — тело — текстЭлен СиксусМонографии
Фантасмагория женского дела: творчество Синди ШерманЛора МалвейЭссе
Тело и его двойникИрина КуликЭссе
Эпоха невинностиСергей КузнецовРефлексии
Мы так близки, что слов не нужноДмитрий ПриговЭссе
Звуки-каннибалыВалерий ПодорогаСтраница художника
От чего умер Франц КафкаАлександр АлексеевДефиниции
Дефиниции. ХЖ №6Акилле Бонито ОливаСитуации
Реальность блефаМарко СенальдиИнтервью
Актуальные интервью. ХЖ №6Айдан СалаховаСтраница художника
Страница художника. Андрей ХлобыстинАндрей ХлобыстинДиалоги
Путь СамоделкинаПавел ПепперштейнПутешествия
Мысли утомленного путешественникаГеоргий ЛитичевскийПутешествия
Сохо/Нью-Йорк, май 1994. Москва/МоскваМодест КолеровКниги
Богоматерь цветовЮрий ЛейдерманВыставки
Обзор сезонаЕвгения КикодзеВыставки
СводкиАлександр БренерВыставки
ПослесловиеВиталий ПацюковВыставки
Неизвестная Европа или, Оправдание пустотыОльга КопенкинаВыставки
Art Cologne-94Ольга ХолмогороваВыставки
Я здесь шагалОльга КопенкинаВыставки
В поисках эквивалента. Некоторые аспекты современной фотографииТатьяна Данильянц...из Германии.
Я был в Ахене и не видел капеллы Карла Великого. Зачем тогда было ездить в Ахен? Не хватило времени. Но я не могу этого объяснить ни Андрюше Филиппову, который первым спросил, видел ли я капеллу, узнав, что я был там, ни даже самому себе. Ведь с той поры, как я впервые попал в Германию, я просто не расставался с мечтой в следующий свой приезд обязательно добраться до Ахена, чтобы увидеть знаменитые каролингские памятники. И вот — на тебе: все время, что был в Ахене, убил на греческий ресторан и на выставку в Людвигсфоруме. Конечно, можно даваться диву от того, как причудливо перемешаны Мироненко с Джеффом Кунсом, новейшие русские инсталляции — с пыльными уже американскими поп-скульптурами, можно быть под впечатлением от неожиданной встречи в неурочный час на лестнице из гардероба с Гройсом и Кабаковым. Но чтобы из-за этого совсем выпало из головы, что я нахожусь в столице Карла Великого, совсем рядом с его резиденцией? Видно, не судьба. Или наоборот, судьба с ее вечными парадоксами.
Вероятно, я просто физически устал. Все-таки десять городов за две недели и последний из них — Ахен. В психологическом плане путешествовать, между прочим, было очень легко. Положение вещей за границей стало уже не таким необычным и загадочным, а более знакомым и понятным. За пять лет уже выработалась привычка. Привычка не только «замена счастию», но и пониманию. Идет ли речь о новых местах или о новых временах. Жалуемся на то, что наше время не поддается осмыслению, а наверное, мы просто еще к нему не привыкли.
Приезжая в другую страну, путешественник «со стажем» видит не столько различия, сколько похожесть всех стран друг на друга. Раньше Германия отпугивала своей кажущейся стерильностью, теперь же почти умиляет своим уличным мусором и окурками, которых разве что поменьше, чем в России. И как-то легко приходит на память старая песня о том, что многое роднит наши страны. А что многое? Да хотя бы традиционная концентрация наших культур на идее коллективной судьбы. На протяжении последних столетий в наших странах не было недостатка в популярных оракулах, с возрастающей частотой напоминавших нашим народам о судьбоносных временах. Конечно, общенародные оракулы были не только в России и Германии. И не только в наших странах долго было принято связывать мечту об исторической миссии с образом Рима. По всему миру понаставлено множество триумфальных арок, пантеонов, капитолиев. Но только в России и Германии это делалось с особой серьезностью.
У нас это даже выразилось не столько во внешнем архитектурном убранстве, сколько в интенсивном мифотворчестве от Третьего Рима до русского космизма — и всегда идея уникальной судьбы увязывалась с идеей вселенской миссии. В Германии не делалось попыток уподобить Риму какой-либо из городов, но зато очень долго пытались прямо претендовать на политическое и культурное римское наследство. Почему бы и нет? Ведь это одна из провинций империи, и былое присутствие римлян чувствуется везде, по крайней мере в прирейнских землях. Следы, оставленные Римом, особенно заметны благодаря усилиям реставраторов и музейщиков. В Заальбурге рядом с Франкфуртом можно побывать в настоящем римском лагере с бронзовой статуей императора Вильгельма в образе Юлия Цезаря. В Кельне — полюбоваться мозаичными полами, обнаруженными рядом с собором. Там их и оставили, воздвигнув над ними Римско-Германский музей (и тут же Музей Людвига). А знаменитые островерхие кайзеровские каски, например на бронзовых всадниках Кельнского моста, — это же археологически точное воспроизведение римских шлемов.
Этот реставрационный порыв очевидно уходит в глубь веков, наполненных бесконечными усилиями Каролингов, Оттонов и т. д. непосредственно реставрировать Римскую империю. Реставрационная страсть должна была, вероятно, обеспечить победу над судьбой. Коллективной германской судьбой, которую предрек Альберт Великий, сказав, что Германия никогда не объединится (не то что восстановит Римскую империю), так как германцы оскорбили дух Вечного города, разрушив Рим. В сущности, пророчество об отсутствии какой-либо коллективной судьбы, о вечной разъединенности. Но ведь две половинки Германии соединились на наших глазах?!
Попав в Германию, сразу замечаешь, что это страна музеев. Воля к собиранию, сохранению, музеификации как бы соревнуется в своем размахе с былым буйством Духа разрушения. В этом столетии разгул его был столь велик, что перед его последними «подвигами» все обиды Вечного города должны отойти на второй план. Сама Германия пострадала, как никакая другая страна. Где все романтические красоты? Кругом послевоенные новострой и новодел. Зато чуть не в каждом городе -музей современного искусства. Именно в них теперь находит приют, забыв о своем римском происхождении, Дух универсализма, тотальности, причастности всеобщему и т. д. Все, чем богаты Запад и Восток, Европа и Америка, Бойс и Уорхол, Он Кавара и Джефф Уолл, Таррелл и Виола, а в этом году еще и обязательно Христо, в каждом немецком городе!
А вот музеософский парадокс. В Германии, в которой по сравнению с довоенным уровнем практически не осталось евреев, сейчас огромное количество всевозможных еврейских музеев и культурных центров. В самом центре Кельна раскопанные археологами и прекрасно музеифицированные под стеклянным колпаком остатки раннесредневековой синагоги. Целая миква и так далее. Но где же сами евреи? И что лучше, еврейские музеи или живые евреи? Я никак не хочу задеть интеллигентных немцев, которые не щадя сил пытаются распутать узлы, завязанные безумным Фатумом. Я здесь (вряд ли корректно) веду подкоп под тех, кто готов утверждать, что искусство — это музейная коллекция, а сам художник — это какое-то недоразумение.
Даже если это так, неужели нынешнее положение дел нужно возводить в правило? Но немецкие музеи, до потери дара речи поражая своим великолепием, убеждают, что так и должно быть. Скомпрометировавшая себя тактика индивидуального творчества должна уступить место корпоративно одобренной стратегии курирования «плохого искусства», магии нетелесной трансформации. Художник более не герой, открывающий новые пространства, а сотрудник музейного куратора в коллективном магическом проекте по превращению обыденности в культуру. В Музее современного искусства во Франкфурте (ММК) есть специальные окна-рамы. Выглядывая в такое окно, даже простой посетитель превращается на какое-то время в экспонат музея и в таких же окнах-рамах или нишах — видит других посетителей, пожелавших почувствовать себя музейными ценностями. И механизм музеизационной «переоценки ценностей» налаживается и совершенствуется.
В Мюнхене, в Городской галерее Ленбаххауз очень симптоматично смотрелся макет Финли по восстановлению и переосмыслению (переоценке) нацистского мемориала погибших солдат СС. Предложение Финли состоит в том, чтобы залить могилы эсэсовцев водой и превратить мемориал в бассейн, окруженный колоннадой, а по фризу пустить надпись — цитату из Витрувия, суть которой в том, что всякий открытый бассейн -это храм неба. Этот проект напоминает инициативы Комара и Меламида, обнаруживая общую тенденцию к сохранению и оживлению одиозных монументов, путем ли возврата к гуманистическому первоисточнику дегуманизированного неоклассицизма, методом ли выявления эстетической и утилитарной компонент монументальной пропаганды. Помимо совершенно законного стремления художников «выйти в масштаб» в этой проектной деятельности в большей степени проявляется некая обязательность корпоративно-кураторской стратегии победы над временем (судьбой). Скорее всего, как это было всегда, как это было в Риме, в схватке с временем победителем выйдет само время, не подвластное никакой магии, абсолютно не курируемое. В России помешает отсутствие средств и безразличие, в Германии — страх и нежелание ворошить прошлое.
Откуда это предпочтение к музеизации, к курированию «плохого искусства» вместо того, чтобы приветствовать появление абсолютно новых «хороших художников»? Откуда аллергия или страх перед гением? Неужели гений во всем виноват и он не что иное, как Гений разрушения? Миф о гениальном, о модерне, о буржуазном индивидуализме или о героическом футуризме абсолютизирует страсть к разрушению во имя безумной любви к фантому новизны. Приводят слова Декарта, с которого начинается Новое время (Б. Гройс. Утопия и обмен, М., 1993, с. 228), которые, впрочем, к «утопии всеобщего разрушения» имеют такое же отношение, как и слова Канта о том, что «разум человеческий так склонен к созиданию, что много раз уже он возводил башню, а потом опять сносил ее, чтобы посмотреть, крепко ли лежит фундамент» (Пролегомены..., М., 1993, с. 9). Можно отвергать буржуазный индивидуализм, а вместе с ним и художника-индивидуалиста за то, что противник баррикад и разрушитель старого Парижа барон Оссман, по словам В. Беньямина, так и называл себя — «художник-разрушитель» (artiste demolisseur). Не это ли имел в виду Ж.-М. Штрауб, припомнив еще и все бомбардировки XX века, когда заявлял: «Я ненавижу буржуазию за то, что она все разрушает».
И все-таки не слишком ли мы придираемся к словам гения или его паразитов, не слишком ли переоцениваем магию слова? И так ли уж нуждаются маньяки разрушения в стимулирующих или оправдательных словах? Можно ли удержать их словом или умолчанием?
Вальтер Беньямин показал, что новоевропейскому буржуазно-социалистическому культу стекла и прозрачности, которому положили начало пассажи, павильоны всемирных выставок, воображаемые фаланстеры, предшествовало безжалостное разрушение средневековых улиц. Но что поделать, творческий гений уже связал себя со стеклянно-зеркальной игрой иллюзорного и реального пространств. Большая выставка Дэна Грэхема на Вилле Штука в Мюнхене, на разные лады представляя организован-нре — преломленное и отраженное — пространство, в то же время не разделенное глухими стенами и преградами, открывала, казалось, волшебную незримую дверь за пределы порочного круга разрушения и реставрации. Была еще там одна видеозеркальная инсталляция, одновременно веселая и печальная. Вы попадали в комнату с зеркальной стеной, камерой и монитором. Все было так рассчитано, что, спустя некоторое время, после того как вы сюда вошли, вы видели и свое отражение теперь, и самого себя некоторое время назад. Эффект простой и захватывающий, провоцирующий гримасничать и жестикулировать. Все ваши кривлянья вновь и вновь повторяются, но все более и более удаляются и наконец исчезают из поля зрения в области бесконечно малого. Даже новейшие технологии позволяют нам лишь частично обмануть время: слегка оттянуть его. В споре с временем последнее слово все равно будет за ним — ему решать, что останется, а что бесследно исчезнет.
Перед отъездом из Германии, гуляя по стеклянно-неоновому Кельну, ходя кругами вокруг единственно уцелевшего после бомбежки собора, я внезапно наткнулся в каком-то темном переулке на статую Альберта Великого. Его чтут и помнят. За то ли, что он спроектировал Кельнский собор, и сама Судьба уберегла его творение каким-то мистическим образом? За то ли, что не оправдалось на какое-то время его собственное предсказание о необъединении Германии? За его ли гибкую теологию, из которой выводят последующее учение о Двойной истине, а это уже на полпути к идее множественности миров? Ведь мир искусства одновременно переплетен с миром истории и автономен, и не в нем ли удобнее всего укрыться от Судьбы, раз уж она так невыносима?
...из Амстердама
Каких только мечтаний не вынашивало за всю свою историю человечество — и о всемирном братстве, и об объединенных нациях, и о рае земном. Хотите верьте, хотите нет, а последнее воплотилось в Голландии (стучу по дереву, чтоб не сглазить!). По крайней мере в Амстердаме. И все-то там как везде, и климат хуже, чем в Питере, — ветер, дождь без конца. И однако... А секрет прост. Лев Толстой говорил: «Все зло в злых людях». То есть у хороших людей все будет хорошо. И вот в Голландии вывелся новый тип человека — homo tolerans, человек терпимый. Сартр говорил: «Ад — это другие». Добавим: другие — нетерпимые. То есть кругом ад. Но только не в Голландии, не в Амстердаме. Камю, правда, осмелился сравнить кольца каналов с кругами Дантова ада. Оставим это на его совести (у-у-у, скептик!). Американцы, съезжающиеся сюда вместе с представителями всех стран и континентов, не зная, в чем уж упрекнуть голландцев (русским здесь, разумеется, видите ли, скучно — а где им не скучно?), обращают внимание на то, что голландцы только терпят бедных иностранцев, в то время как у них, в Америке, иностранец становится сразу «своим» (here they just tolerate you and in America you are accepted — oh, really?!). Господи, чего же еще ожидать, чего более ангельски совершенного, чем гарантированная терпимость?! И почему господа американцы тянутся сюда, покидая свои просторные gym'ы и кабинеты психоаналитиков?
Амстердам — город, который не мечтал ни о чем, кроме того, чтобы быть самим собой. Если вы его назовете северной Венецией, с вами никто не станет спорить. Думаю, венецианцы не обидятся, если их город назовут южным Амстердамом. Мечта быть этим городом деятельно воплощалась на протяжении столетий. В доме Рембрандта вы видите план Амстердама XVII века и понимаете, что художник жил почти на берегу моря, и вам начинает казаться, что вы шли сюда полчаса по воде. Город поразительно адекватен самому себе. Сказочно красивый, хотя должен казаться монотонным. Наверное, спасают каналы. Красивый, хотя все дома похожи. Минимум архитектурных излишеств, ничего лишнего, почти отсутствует геральдика. Но иногда сверкнет с какого-то фронтона королевский герб с французским девизом «Je maintiendrai» — «Поддержку обещаю», и чувствуешь себя надежно и уверенно, твердо ступаешь там, где когда-то бурлили волны, и, хотя ты можешь быть совсем одинок, ты также знаешь, что тебе неоткуда ждать враждебности.
Любимый город Декарта. «Как хорошо мне среди этого народа...» — цитирует его Мамардашвили. Только здесь он мог вполне вкушать «великое безразличие, которое в нас и в Боге» («Картезианские размышления», М., 1993, с. 27). Напротив, большая любовь шведской королевы оказалась для Декарта смертельной. Вывезя его из Амстердама, где он сибаритствовал, лежа в кровати до полудня, королева обязала философа регулярно читать ей лекции в 5 часов утра, от чего он вскоре умер. Нет, не большая любовь, не обожание и не оспаривание — ему и теперь нужнее «великое безразличие». В этом, как ни странно, и заключается конгениальность великому одиночке. Декарт сделал свое дело. Теперь очередь других сделать что-то свое.
Но похоже, в наше время никто не собирается совершать каких-то одиноких подвигов. В наше время мы как-то ослабели. (Кто это — мы? Что за странная оговорка?) Наш век как-то пришиб нас и предложил «разобраться» по меньшинствам, разбиться на этнические, возрастные и другие группы «по интересам», действуя то агрессивно, осуществляя утопию «чистоты расы», то как добрый советчик, ведь «сейчас побеждают меньшинства», как говорит А. Ковалев, ссылаясь на Б. Гройса.
«Меньшинства так меньшинства», — решили то ли хитрые амстердамские синдики, то ли гибкое общество и в суровое время, когда уже всем невмоготу от засилья всевозможных общин, землячеств, кланов, клубов, tribes, мафий, обеспечили в Амстердаме удивительную и беспрецедентную обстановку взаимной терпимости и согласия между различными этническими, сексуальными, религиозными и т. д. группировками, осуществив на своей маленькой территории маленькую утопию интерминоритарности, раз уж в других краях не состоялись утопии масштаба интернационала.
Что делать художнику в этом раю? Ведь место художника, по мнению Марины Цветаевой, не в раю, а в чистилище. Но разве художник не носит свое чистилище всегда с собой? Здесь живет и работает Андрюша Ройтер. Здесь делает интересные работы Оля Чернышова. Здесь часто бывает Питер Гринуэй и решает многие свои творческие проблемы. Здесь даже бывают настоящие интернациональные художественные выставки, а не только международные фестивали сексуальных меньшинств. Кстати, такой фестиваль, Europride, происходил у меня на глазах в июне. Сразу кончились дожди, было весело и карнавально. Все пришли поглазеть и развлечься. При всей откровенности какая-то незримая черта взаимоуважения не нарушалась, права на психологический комфорт гетеросексуальных зевак-одиночек соблюдались не в меньшей степени, чем репрезентационные и коммуникационные права розово-голубых сообществ. Кроме шествий и концертов во множестве галерей прошли выставки соответствующей тематики. В Еврейском историческом музее не только «Maus» Арта Шпигельмана, посвященный страданиям еврейского меньшинства в нацистской Европе, но и фото-и видеовыставка, освещающая проблемы уже еврейского гомосексуального меньшинства внутри гетеросексуальной по преимуществу еврейской общины.
А в самом большом выставочном зале Амстердама, Beurs Van Berlage, проходила большая выставка с очень престижным набором имен, открытие которой совпало или было приурочено к тому же фестивалю Europride. Это все те же Билл Виола, Джефф Уолл, Синди Шерман и многие другие, которых я видел недавно в Германии, но уже название выставки побуждало смотреть на них другими глазами, иначе, чем в немецких музеях. Выставка называлась «Я + Другой: достоинство каждого, размышления о гуманности». Те же узнаваемые фотографии, инсталляции, видеоработы, но на этой выставке их авторы не воспринимались просто как сказочные умельцы, силой волшебства превращающие мусор бытовых впечатлений, кичевых образцов и идеологических клише в сокровища культуры.
Выставка, одним из организаторов которой выступил голландский Красный Крест, сталкивая современное искусство с проблемой человеческой хрупкости, возвращало самому феномену искусства его действительно гуманитарное измерение. Источник всякого искусства — осознание своей неумелости и воля к ее преодолению (каким путем — это уже другой вопрос). Но, одержав победу над своей слабостью и неуклюжестью, проявив себя ловким умельцем, художник должен одержать еще одну победу — победу над соблазном причастности к избранному меньшинству служителей искусства. Любая победа -пиррова победа. Это не значит, что нужно учиться любить поражения. Нужно уметь радоваться не результатам битвы, а тому, что есть еще порох в пороховницах, что за нами все еще не заржавеет. Уверенность в своей причастности к особому кругу, надежно защищенному от неприкаянности и слабости непосвященных, сковывает «умелые руки», поражая мозг нечуткостью и неумением сопереживать чужой слабости, опасным забвением того, что слабость другого — это твоя слабость. Как верно заметил В. Левашов, чуткость — это главный признак художника. И удивительное дело, художники, отобранные кураторами выставки, далеко не все прямо тематизировали свои работы, адресуя их беззащитности и неблагополучию рода человеческого, но в экспонируемом контексте они не смотрелись, как обычно, небожителями современной культуры, а атлетами, которые, напрягая все свои силы, свой мозг и воображение, ведут борьбу с вездесущей вялостью, отупением и снобизмом.
Понимаешь, как много зависит от кураторского произвола. Откровенной прихотью Руди Фукса представляется нынешняя экспозиция в музее Stedelijk, занятого преимущественно огромными энкаустиками Бианки вперемежку с Марио Мерцем, Малевичем и другими, с Матиссом, произвольно помещенным в зал современных американских художников, что вовсе не плохо, но мне совершенно непонятно. Произвол кураторов выставки «Я + Другой» (Ine Gerers, Jeanne Van Heeswijk) состоял в смелой попытке в очень разных работах выявить общий для них гуманистический заряд, который содержит в себе любое произведение искусства как таковое, наряду с толикой таланта, декоративности и созвучности времени.
Достаточно ироничные и провокационные работы Инее ван Ламсверде соседствовали с большими графическими листами Анри Дюнана с характерными названиями «Первое творение» или «Символико-хронологическая диаграмма некоторых Пророчеств из Святого писания, выполненная швейцарским христианином», на первый взгляд вызывающими ассоциации с творчеством сумасшедших. Между тем их автор — основатель международного Красного Креста, совмещавший свои творческие поиски с интенсивной деятельностью организатора и прагматика. Его тщательно написанные и нарисованные, с любовью раскрашенные «диаграммы» не вызывают ни малейших сомнений в искренности их создателя. Также их смелое включение в экспозицию не требовало каких-то дополнительных оправданий -работы, к тому же конца прошлого века, смотрелись совершенно естественно рядом с работами наших современников. Неожиданное соседство освобождало от необходимости тема-тизированных рефлексий, выводило восприятие искусства из порочного круга иронии как idee fixe, страха «не влипнуть», пресловутой «переоценки ценностей». И тогда в групповых портретах Клэга и Гутмэна традиционно считываемая ирония перевешивалась неподдельным сочувствием к изображенным лицам, а необарокко Уолла воспринималось не как самоцель, а как наиболее подходящая форма для его антропологической критики, не столько дидактической, сколько тревожной. Какие-то работы были откровенно политизированы, в каких-то при всей выразительности преобладал «абстрактный гуманизм», иные работы сами по себе могли показаться формалистическими, так как не всегда бываешь посвящен в эзотерический язык неизвестного тебе художника, но, по воле кураторов соседствуя друг с другом, все они в равной степени источали некую духовную квинтэссенцию (пусть каждый сам подберет для нее подходящее название), которая отличает человеческое меньшинство от всего остального наполнения Вселенной, которая иногда представляется хаотической и катастрофической бездной.
...из Запорожья
«Меньшинства побеждают». Тот, кому нужна победа, желает быть причастным какому-нибудь меньшинству. Тот, кто, желая одержать победу, не полагается на собственные силы. (Победу над кем? Разве не над самим собой?) Желание быть причастным к чему-то — признак недостатка собственных сил, слабости. В минуты слабости, оставив высокомерие, мы вспоминаем о какой-то своей причастности. «Берегите французскую кровь», — говорил Декарт шведским врачам, делавшим ему кровопускание. Мамардашвили кажется, что эти слова были произнесены с иронией, но я думаю, они вырвались сами собой, искренне и даже инстинктивно. Напоминая представителям шведского большинства как посланцам неумолимого Рока о своей принадлежности французскому меньшинству, Декарт наивно (даже у гениев бывают минуты наивности) пытался кому-то доказать, что он не одинок в схватке с Судьбой, тайно надеясь если не обмануть ее, если не на окончательную победу, то хотя бы на отсрочку поражения.
Возвращаясь из поездки на Украину, я стоял на перроне запорожского вокзала, ожидая московский поезд в некотором удалении от основной массы пассажиров (а ведь в этот момент я вполне мог бы идентифицировать себя как рядовой пассажир и быть вместе со всеми, но нет — хотелось гордого одиночества). Тут-то ко мне и пристали два вымогателя, то вежливо объясняя, что они «здесь работают», что такое «общак», что «товарищам нужно помогать», то теряя терпение от моей несговорчивости и угрожая мне появлением некоего «Косого» и других, после чего «ты себя не узнаешь», будет море крови, и снова «мужик, ну ты не подумай, что мы тебя унижаем, что мы творим какой-то беспредел, но ты нас пойми...» и т. п. Выяснилось, что их вполне устроили бы 10 тысяч рублей. Ситуация была вполне абсурдная. Разговор происходил на глазах остальных пассажиров, которые, хотя и не проявляли интереса, но, случись что, должны были бы все видеть. Я решил денег не давать, но и не убегать — нельзя же показывать спину. Оставалось заговаривать зубы, возлагая единственную — кстати, оправдавшую себя — надежду на то, что удастся протянуть время, дождаться подхода поезда и уже тогда отделаться от непрошеных собеседников.
Характерно, что среди прочих аргументов, выводящих меня из-под необычной вокзальной юрисдикции — я обращал внимание и на разницу в возрасте, показывая свои седые волосы, и на то, что я из Москвы (однажды меня это спасло у берегов Абакана, где меня чуть было не приняли за ненавистного красноярца), -мне в конце концов пришлось «выложить» свои козыри. «Вообще-то, ребята, у нас в Москве есть правило...» — начал я, но меня не хотели слушать. И все-таки я продолжал, пытаясь внушить им свою принадлежность к привилегированному меньшинству художников: «В Москве художников не трогают». — «Ой, ну шо ты гонишь?!» Конечно, проще было бы убедить салических франков в том, что на меня распространяются только нормы римского права. Похоже, мои оппоненты не были даже озадачены. Я ни в чем их не убедил, но мне удалось достичь главного — оттянуть время. В какой-то момент невдалеке показался силуэт милиционера. Я предложил разойтись, и моим новым знакомым пришлось со мной согласиться. На этот раз пронесло.
март — октябрь 1994 г.