Выпуск: №6 1995
Вступление
КомиксБез рубрики
Покидая ХХ векЭдгар МоренПризнания
Так много любвиАлександр АлексеевИсследования
Спор об искусствеЕкатерина АндрееваПослания
Эрос и Танатос коммунизма. Письмо к английскому другуАлександр ЯкимовичВысказывания
Михоэлс — ЛирДмитрий ГутовТенденции
Под кожуТомас ХюбертБеседы
Жизнь такова, как она есть, потом она прекращаетсяАдриан ДэннэттСитуации
Неизвестный геройНаталья ТамручиРефлексии
Фальшивые детиАлександр БренерПубликации
Фрэнсис Бэкон. Логика ощущенияЖиль ДелезСтраница художника
Страница художника. АЕС АЕСДиагностика
Не яКристина фон БраунБеседы
«Есть нечто новое, а именно — юмор»Марина АбрамовичПереводы
Женщина — тело — текстЭлен СиксусМонографии
Фантасмагория женского дела: творчество Синди ШерманЛора МалвейЭссе
Тело и его двойникИрина КуликЭссе
Эпоха невинностиСергей КузнецовРефлексии
Мы так близки, что слов не нужноДмитрий ПриговЭссе
Звуки-каннибалыВалерий ПодорогаСтраница художника
От чего умер Франц КафкаАлександр АлексеевДефиниции
Дефиниции. ХЖ №6Акилле Бонито ОливаСитуации
Реальность блефаМарко СенальдиИнтервью
Актуальные интервью. ХЖ №6Айдан СалаховаСтраница художника
Страница художника. Андрей ХлобыстинАндрей ХлобыстинДиалоги
Путь СамоделкинаПавел ПепперштейнПутешествия
Мысли утомленного путешественникаГеоргий ЛитичевскийПутешествия
Сохо/Нью-Йорк, май 1994. Москва/МоскваМодест КолеровКниги
Богоматерь цветовЮрий ЛейдерманВыставки
Обзор сезонаЕвгения КикодзеВыставки
СводкиАлександр БренерВыставки
ПослесловиеВиталий ПацюковВыставки
Неизвестная Европа или, Оправдание пустотыОльга КопенкинаВыставки
Art Cologne-94Ольга ХолмогороваВыставки
Я здесь шагалОльга КопенкинаВыставки
В поисках эквивалента. Некоторые аспекты современной фотографииТатьяна ДанильянцЯ люблю мыслить логически. В этом моя беда, так как это редко когда удается.
Начнем с общего места, но настоящего, нынешнего, поскольку и речь идет о нем, и речь идет из него. В то же самое время, как вы понимаете, речь о нем практически невозможна, ну, если только быстро-быстро обегая все вокруг не зацепляющимся ни за что в отдельности взглядом (это как раз и есть мыслить логически), чтобы все смешалось, собралось в отдельную единую слипшуюся массу. Так вот. Мы находим себя сразу посреди того, вернее, в том, что называют и, соответственно, называется постмодернизмом (а что? — ничего! — что ты смотришь? — а что я смотрю? — название или называние не лучше и не хуже других! — ну, бывают и получше! — согласен!), так вот, мы находимся в ситуации, с широкой, не специфической точки зрения, нетвердости, неопределенности, разнородности и разномысленности, во всяком случае в пределах нашего региона называния и названного, остановленного, но столь размытого пониманием и идентифицированием, что описание теряет всякую критериальность (ну, теряет — и теряет! — согласен, согласен!), определяя этот постмодернизм как некое общегуманитарное состояние потерянности, потери центричности позиции восприятия и описания мира, чуть ли не процесс распада гуманистических воззрений от времен возрожденческих (что как процесс, а не стилевая идентификация вполне и даже очень возможная картина). Иногда сужают временной параметр до периода от 20-х годов этого века до наших дней, иногда и вовсе идентифицируют его весьма узко как определенную стилистическую тенденцию последних 20 лет, наиболее проявленную в изобразительном искусстве; как усугубление и последующий развал жесткого концептуального стратегийного мышления. При этом следует отметить разную степень стилевой проявленности и отчетливости того, что мы пытаемся (что, нельзя? — можно, можно, многие пытаются!) определить как постмодернизм, а также четкой жестовой и поведенческой отрефлексированности в разных сферах искусства и в то же самое время большую степень искривленности всего поля современного искусства и культуры вокруг могучего гравитационного центра постмодернистского менталитета, облегчая простую номинацию этого огромного поля при его, так сказать, синхронном срезе как обще-постмодернистского и одновременно затрудняя, как, например, в организме как пространстве болезни вычленить очаг заболевания И возбудитель — локализовать постмодернизм собственно (а нужно ли? — да я и сам думаю! — вот, вот! — но я люблю мыслить логически! — вот, вот! — да, да, редко когда удается помыслить логически, но зато какое удовольствие! просто не пересказать, особенно тем, кто не подвержен этому! как болезнь — какая воспламеняющая! порыв высокий! страсть! страсть! да, да — страсть, я не побоюсь сказать это и сравнить это со страстью! ну, в общем, ладно). То есть для простоты и красоты логического построения и его пространственно-графического условного уподобления можно представить себе это в виде условно вычленяемого центра тяготения, но практически определяемого и вычленимого лишь зоной, очерчиваемой первым горизонтом (принимаемой нами за постмодернизм собственно, без рассмотрения топологии и точек различных модификаций, для простоты опускаемых, — полагаем здесь чистое поле сильного тяготения). Затем, по мере удаления, все новые и новые концентрические круги со все ослабевающим квантором тяготения и искривлением силовых линий, так что обнаруживающиеся в их пределах феномены могут иметь даже противоположно направленные векторы и аксиологии, и на самых отдаленных маргинальных краях степень насильственности исчезает окончательно. Конечно же, полагающий себя в центральной зоне этой модели или полагающий ее за основной предмет своего исследования либо культурно-идеологического манифестирования предполагает ее также и как основное поле разрешения главных, центральных, магистральных проблем и вопросов современной культуры и экзистенции, что, собственно, практика последних десяти лет, мировая практика искусства (я имею в виду постмодернизм) и подтвердила. (Надо отметить одну симптоматичную деталь нашего культурного процесса, где до сих пор встает вопрос не о проблемах, скажем, авангарда и постмодернизма, как в западной практике, а о проблематичности, в смысле — а имеет ли право на существование? а не надувательство ли это? а не капризы ли это расшалившихся детишек? Кстати, аналогичная история у нас на Руси и с философией, когда в момент ее многовекового существования наши мыслители все спорили: а имеет ли она право и возможность существовать?)
Так вот, будем мыслить, стараться мыслить логически дальше. При попытках как-то локализовать этот феномен, найти, так сказать, эссенцию постмодернизма, определить и постулировать адекватный масштаб рассмотрения, некий реализационный уровень с набором необходимых и достаточных оснований, в зависимости от широты определения понятия «постмодернизм», а также отсчетной точки рассмотрения (в основном, культурно-временной, например, для традиционного честного культурного русского поэта постмодернизм — все, что лежит за пределом понимания, что раздражает и не поддается никакой известной ему классификации; как, помню один добротный, уважаемый и добродушный, в общем-то славный городской интеллигентный стихотворец, вернувшись из поездки в Америку, еще в те времена, когда нечасто можно было встретить действительно милого человека, побывавшего в Америке, рассказывал про современное искусство: Есть там и наши Комар и Меламид! — И что же это такое? — спрашивал изумленный собеседник. — Да это современное такое, все мелькает, мелькает! — и ясно, что он описывал отнюдь не физическое мелькание кинетически-подобных объектов — уж мы как-нибудь можем себе представить Комара и Меламида, — но мелькание за пределами зашкалившей разрешающей системы культурных дефиниций), так вот, при попытке определить, что выделяют различные реализационные уровни как критериальные: цитатность, аллюзивность, ироничность, дискурсивность, пустотность (отсутствие в тексте пласта реализации личных авторских амбиций, авторского маркированного языка, совпадающего с центральным положением художника — описателя мира, пустота центра, привычно эманируемая традиционным культурным сознанием мандалы мира), отсутствие утопически-проективного пафоса, актуализация операционального уровня и пр. — что само по себе в отдельности или в парных, скажем, сочетаниях и различных пропорциях на различных сборочных столах вполне может быть собрано в весьма различные стилевые и поведенческие феномены различных менталитетов, эстетик и стилистик времен и эпох. (Как мне помнится, во времена первых в Москве абстракционистских выставок и словесных баталий на них и по поводу их кто-то, весьма точно, впрочем, с негацией и пренебрежением к современному опыту, заметил: и у Рембрандта полно в красках абстракционизма, но только более высокого уровня, не говоря уж о том, что там полно и всего остального).
Будем рассуждать логически.
Надо заметить, что именно актуализированный операционный уровень (ну, типа как в математике не 1, 2, 3, и дальше, а всякие там +, —,:, =) как основной уровень объявления художника с его собственными художническими амбициями и переживаниями (если можно так выразиться, чтобы отличить от внешнего, технически-рационального описания этого уровня, какой приходится встречать в текстах культурологических, например, художник как бы инфицируется бациллами этого уровня и переживает его обступающее на этом уровне как высокую болезнь! Господи! высокую и безумную! он болен, болен художник!, он болен, чем бы там ни манипулировал! — с любым жонглируемым и перебираемым материалом он является в символически-мифологически-магическом одеянии! Эта болезнь вполне сравнима и типологически схожа с подобными же инфицированиями и художническими лихорадочными самочувствиями на любом другом известном нам уровне полагания и реализации художнической драматургии любого из предыдущих периодов искусства, что для невнимательных не всегда ясно и дает основания спутывать и квалифицировать этот род деятельности как чистую оценочную рефлексию — нет! нет! нет! это болезнь! это — жизнь! это — искусство! немногие могут ходить с горячечным румянцем на щеках среди прочих, измазанных румянами и с имитационными вздрагиваниями как бы от высокой, непереносимой температуры, подражателей, по внешним симптомам пытающихся симулировать болезнь! в общем-то как и во все времена), — так вот, именно этот уровень чаще всего (и с достаточным на то основанием) идентифицируют с постмодернистской художнической практикой как таковой.
И действительно, не вдаваясь в детали и подробности генезиса и хронологии, т. к. они (в особенности при общей хронологической спутанности в нашем регионе), как и многие другие феномены в сфере культуры, являются конгломератом разнокультурно-возрастных элементов с различной скоростью становления и умирания, замечу лишь, что акцентированная языковая практика искусства (на том этапе, на каком мы застаем ее во время нашего логического обсуждения) перенесла центр тяжести, центр активности художника в сферу манипулятивности и операционапьности (т. е. в этом поле прочтения любая объектная или визуальная деятельность в результате деконструирует художника — актуального деятеля культуры — как существо, преимущественно референциирующее и таксоноирующее), сформировав и сформулировав этику художнического поведения как незадействованность, невлипание ни в один конкретный дискурс, но просто явление его в соседстве с любым другим или другими, т. е. актуализуясь в текстовом пространстве в виде швов и границ (а что, нельзя? — можно! — я и говорю!), не обладающих собственно привычным текстовым пространством или объемом и являющих его как пространство, стянутое в линию или в точку (расшифровываемое в
привычных культурологических терминах как пустое), т. е. назывное и как бы ничейное. Посему отделенные от всего доязыкового, доартикуляционного (всегда надо иметь в виду, что все это в весьма условных единицах, т. е. за скобки выносится общий неминуемый квантор предопределенности и определенности начальными условиями человеческого существования вообще с привходящими элементами предельных положений его как физической, так и ментальной активности, так что речь всегда идет как бы о взаимоотношениях невеликих величин внутри скобок, но по причине сугубой на них концентрации и для интереса и ясности форсируемых до значительных размеров, и, как правило, создается впечатление глобальных разборок), значит, отделенные от всего додискурсного (что, собственно, является предваряющим условием возникновения оных и энергетической подпитки их постоянного воспроизведения) достаточно произвольной последовательностью или комбинацией выбираемых вертикальных связей в виде дискурсов, художники обрели невиданную высотность горизонтальной мобильности, как бы параллельную телу культуры, как бы такие летчики-герои! сталинские соколы! летающие тарелки, обладающие недертерминированной привычными (т. е. привычно культурно детерминированными, с точки зрения традиционной практики) гравитационными условиями скоростью передвижения во всех направлениях. Такие как бы духи, произвольно выбирающие каналы сообщения с землей и, по причине вольности манипуляции ими, порождающие иллюзию их аксиологии и даже порождения сверху вниз (т. е. от художника, который есть культура вообще в пределах рассматриваемой модели, т. е. культура идентифицирует себя с ним, вернее, она на данном промежутке и в данном месте как бы полностью делегатирует ему свои права представительства). Иными словами, единообразие горизонтальной динамики и акцидентности вертикальных уколов в наше время уже становится достаточно монотонным, чтобы являть риск и шок, ведомые живому культурному действу. Т. е. появляются, обнажаются как бы возрастные черты перехода в простой художественный промысел (типа матрешек, игрушек и пр., без стратегийности художественного поведения, риска, ставки ценою в жизнь, стоящих за спиной живой культурной драматургии).
Упомянув еще одно конструирующее основание нашего логического сборочного стола, заметим, что мы находим себя сейчас в конце художественно-драматургического процесса большого авангардного менталитета, возникшего в начале века. Собственно, схема этой драматургии весьма нехитра, проста даже: всякий раз художник приходил и говорил (при общем пафосе расширения зон искусства за счет как бы зоны неискусства, жизни), говорил: Это искусство! — Нет! нет! — кричали ему (неважно кто — публика, критики, другие художники, говорила как бы сама Культура), но привыкали и уже кричали следующему: Нет! нет! И так до тех пор, пока на любую лукавую претендующую попытку художника (в наше время уже) достать из-за пазухи нечто шокирующее и необыкновенное культура заранее кричит, делая вялый жест, даже и не пытаясь и не желая рассмотреть-то подробнее: Искусство! Искусство! Родной, ну конечно же это искусство, зачем так волноваться! (Точно так же, впрочем, как к началу века исчерпалась предыдущая драматургия: Прекрасное — Безобразное, когда обнаружилось, что все, что производит художник, что выходит из-под его руки — прекрасно, и символом снятия вообще этой проблемы как актуальной стало явление в культуру писсуара Дюшана). И в этом смысле постмодернизм нынешнего возраста можно определить и как
бездраматургийность, т. е. пребывание в достаточно безвольном культурно-драматургическом состоянии и нежелание преодолеть это, лелеяние подобной ситуации, что весьма характерно для многих участников культурного процесса (что, конечно же, кроме проблемы комфортности, является и проблемой власти, укорененности определенных участников в точках доминирования устоявшейся культурной ситуации). А вообще-то это отражает не только и не столько ставку основного числа художников на некий гедонизм, сколько общую тупиковость больших культурных процессов. Именно такая бесстратегийность и инерционность поведения художников напоминает бытование в культуре мастеров художественного промысла (к которым в наше время можно отнести и художников-реалистов, и воспроизводителей стилистики авангарда 20-х, и абстракционистов; я не говорю о возможном некоем духовном или мистическом опыте, который вполне возможен как производное или даже основное в любом другом роде занятий), лишенных даже представления об утверждении, о необходимости утверждения некой иной художественно-поэтической позы (логически предшествующей и служащей конституционным и структурным основанием порождения текстов) — т. е. артикуляции в культуре, через культуру и самой культуры через актуальный имидж художника. Кризис именно актуальности нынешней стратегии, заданной и по инерции простого и непосредственного соседства и наследования (по этой причине даже порой не отрефлексированной, а воспринимаемой как естественная внутренняя культурная соматика) продолжающей быть воспроизводимой в повторении неких, почти ритуальных, жестов как бы овладения новыми территориями на фоне всеприемлющей культуры, заранее считывающей все парадигматические возможности запущенной порождающей системы, даже как бы и шокирующих, эпатирующих моделей поведения (типа: мат, порно, соц, ориентальная экзотика, шизомодели, в своих необычных соположениях невозможных рядов актуализирующих, деконструирующих художника как человека прежде всего таксономирующего и референциирующего, дискурсивные практики террора и пр.), создает впечатление некой автоматической роботоподобной мертвости.
Собственно, что еще до последнего времени живило, оживляло, оставляло впечатление остаточной драматургийности и даже трагедийности, так это последний должный к пониманию элемент сборочного стола, даже ось некоторая как самого стола, так и всего процесса в целом. Я сразу назову, чтобы не мучить вас, да и самому не мучиться (а мы и не мучаемся! — ишь Ты! — вот так! — а я тоже не мучаюсь!) Проблематичность личного высказывания. В общем, как мне сейчас представляется, это и есть предельная точка (уже в другой системе мерностей, чем та, где мы это же самое обзывали осью), на которую стягиваются все предыдущие уровни актуализации и манифестации, определенные нами ниже как сферы и уровни реализации постмодернизма. Именно начавшись в пределах первого авангарда в 20-х, с его пафосностью и верой в возможность вычленения предельных онтологических единиц текста — буква, слог в литературе; краска, геометрическая фигура, фактура в изоискусстве; бескачественный человек в социальной жизни и т. п., — а также в существование истинных, вызнаваемых или постулируемых законов и, соответственно, реальность построения истинных вещей из истинных единиц и посредством истинных законов (я не останавливаюсь на социологических последствиях подобного менталитета и задействованности или соучастия именно деятелей искусства в реализации, прямой или косвенной, этих проектов — это совсем другая тема) — значит, объявившись в пределах первого возраста авангарда как Проблема личного высказывания через кризис этого во втором возрасте авангарда (который как реакция на первый обнаружил и манифестировал невозможность, несуществование предельных вычленимых истинных единиц текста и сомнительность самих предположений о существовании истинных и явных в какой-либо истинности для всех, если вообще вычленимых в пределах социокультурной деятельности законов), значит, через кризис Проблемы личного высказывания к Проблематичности высказывания в третьем возрасте большого авангардного менталитета (с его попыткой разрешения проблемы истинности либо неистинности высказывания, постулированием невозможности большой единой истинности высказывания, в то же время не принимая и тотальную неистинность любого высказывания, пытаясь определить истинность в пределах некой практически вычленяемой аксиоматики всякого языкового ареала). Собственно, именно наличие этой осевой выстроенности вокруг Проблематичности личного высказывания (с достаточными основаниями перечисленными выше) и может быть идентифицировано как постмодернистское, в наибольшем приближении, т. е. по преимуществу и преимущественно как высказывание, жест. Все остальное (если будет необходимость как-то соотносить это с постмодернизмом по причине ли методологической оптики, дидактической необходимости, культурно-политического противостояния, может быть определено как в разной степени задействованность в постмодернистском менталитете и разной степени искривленности, в зависимости от приближения к центру его гравитации, не могущего быть с абсолютной чистотой локализированным, но могущего быть более-менее определено в пределах некоторого горизонта) суть просто в разной степени модернизированные художественные промыслы (не в проницательном, а квалификационном смысле). Надо заметить, что концептуализм первый акцентировал эту проблему как стержневую и тематизировал ее в наибольшей степени на сюжетном уровне, поскольку в нем все-таки достаточно были проявлены черты героизма и утопизма. Однако надо сказать, что наш отечественный вариант концептуализма, возникший и, соответственно, помещенный изначально в преимущественно вырожденную вербальную среду, сразу, даже и не осознавая этого, обрел превалирующие черты постмодернизма, постмодернистской ментальности и проблематики, вернее, специфической акцептации в проблематике общей для концептуализма и постмодернизма, т.е. Проблематичности личного высказывания. Но по нынешней нашей поре эта Проблематичность перестала быть, извините за легкий каламбур, как бы (что не есть добродетель при попытках мыслить логически) проблемой, но стала довольно-таки комфортным уровнем существования наиболее, правда, стратегически осмысленных и рефлективных авторов. Остальные же (не присутствуя при и не имея личных навыков завоевания и опознания) и вовсе утратили не только ее самое, но и способы ее различения, довольствуясь уровнем игровой, влажно-лирической ли, социально-реанимационной интенсифицированной дискурсивости.
Ну, это бросается в глаза не только мне. Не то чтобы я исполнен какой-то сверхъестественной ненависти или ревности к кому-нибудь. Это просто факт. Я люблю мыслить логически. Так что же мы имеем, мысля логически? — все! пиздец, если можно так выразиться.
А ощущение полной исчерпанности драматургии, стратегии и личностного начала подвигает художников на попытки обнаружить нечто новое (в общем, зачастую это ощущение и есть первое основание, недостаточное, правда, для креативного конструирования, но свидетельство!), однако зачастую само желание опережает возможности и более инерционную практику художественного деления, в страстном желании нового интерпретируемое как новое, на самом же деле являющееся воспроизведением привычного, с некоторой степенью как бы медикаментозного интенсифицирования отдельных элементов, выявляясь в угромождении дискурсов, попытке отыскать новые возможности шокинга либо еще незадействованные дискурсы, что есть просто воспроизведение стратегийно-дискурсивного поведения. Некие же вздрагивания и темноты в предельно удаленных областях дискурсов (по причине ли не отдавания себе отчета в этом, или по причине рождения и обретения себя в пределах конституированной культурной ситуации не рефлектируемой и воспринимаемой как внутренняя соматика) воспринимаются как возможность обретения новой онтологии. Представляется (с огромным количеством оговорок по поводу личной, да и вообще всеобщей слабости профетического зрения), что новое можно было бы искать несколько в ином, вернее, даже совсем в другом пространстве, как бы сжав весь предыдущий культурный опыт и практику в точку и выстроив (вернее, это нужно понимать в безличном или даже страдательном залоге — будучи выстроенным, скажем) его драматургическое отношение (если, скажем с опаской, вообще принцип драматургического строения и развития культурного зона не есть закономерность, возникшая в пределах ренессансно-гуманистического типа культуры и если предположить, что мы, наряду с концом большого авангардного и, конкретно, постмодернистского менталитета, присутствуем и при конце большого сознания гуманистического, за пределами которого подобный принцип вообще не работает), как его драматургическое отношение с неким новым участником, элементом, партнером драматургического действа в новом пространстве, возможно, сейчас уже и наличествующем, но воспринимаемом как глубоко маргинальное. Возможно также, нечто новое и обнадеживающее может быть типологически-сходным или даже инициированным, зеленым движением как менталитетом этического самоограничения, сдерживания, переносящего акцент с экстенсивности на интенсивность. Перевод этого в категории культурно-эстетического наталкивает, в первую очередь, на возможную практику смирения, т. е. умаление себя до чего-то, поначалу внешнего, и идентифицирования себя с ним, принятия на себя его мерности, т. е. поначалу, скажем, одного из дискурсов (я отнюдь не посягаю на толкование этого термина и практики в пределах духовного и этического делания). И тут, конечно, встает проблема развертывания, разработка его, выбранного дискурса, мощностей (как бы внутреннее развертывание, актуальная бесконечность), дающих возможность в его пределах разыграть богатую драматургию, т. е. отыскание внутри его полюсов этой драматургии, — проблема внутренней бесконечной делимости, интенсифицирование и, в далекой перспективе, о которой нам и помыслить невозможно и по причине ограниченности нашего существования, да и отсутствия адекватных способов помысливания этого пространства, — так вот, это помысливание, развертывание этого помысливания как процесс и есть драматургически последовательное раскрытие его, т. е. только, если и не в конце, то уж во всяком случае, только в самом апогее его развертывания, эта драматургия и является как понятное и осмысленное (явление ее как состоявшейся). Конечно, я люблю мыслить логически (да и не только я, иначе кому бы я предназначал эту статью, так сказать, апеллировал бы), но именно здесь вот эта привычка беспредельно подводит меня! губит! просто рушит в бездну какую-то! Надо ведь быть попросту инфицированным этим.
Затем представляется, что ужатие до уровня одного дискурса (как начальная стадия, с небольшим, предшествующим ей раскачивающим механизмом мерцательности) будет иметь своей целью отнюдь не ужатие всех прочих до одного, т. е. не проблема информативности, но сама нравственная драматургия ужатия и будет стратегией, которая в своей динамике обнаружит напряжение между дискурсом и его телесностью, т. е. пространством предположенной возможностью его функционирования как развертывание и насильственность. Именно телесность, и не только транспонированная в драматургию метафорической телесности говорения на пределе дискурса, станет проблемой и проблематикой нового культурного менталитета.
Накапливающиеся элементы антропологических сдвигов (все, конечно, зависит от точки отсчета, но возьмем хотя бы конец XIX в., так и не осмысленный концептуально) — изменения среды обитания биологической и социальной — выдвинут проблему новой антропологии из маргинальной зоны в актуальную, стянув на нее все остальные вполне оформившиеся феномены нового менталитета и его драматургии в пределах телесного — такие как мода, виртуальные пространства, искусственные среды обитания и т. п. Пока же коллапс старого способа бытования в культуре дает некую дополнительную энергетику умирания, которая еще удерживает в пределах своего горизонта и искривляет в поле своего тяготения достаточно большую зону культуры, выбивающуюся из-под ее влияния, не оставляя пока хоть какое-нибудь заметное пространство для маневра в освещаемом поле культуры.
Хочется, хочется мыслить минимально, сдержанно, тепло, адекватно, трогательно и взыскательно, чисто и однозначно, с живым наполнением и тихими, ограниченными телодвижениями, экономичными телесными жестами, выразительными вздохами, быстрыми ласковыми взглядами, одеяниями, хранящими тепло и движение плоти, пожатиями рук, вырастающими в грандиозные художественные события, стратегии и откровения духа, притоптывания и прихплопывания, разверзающими пропасти человеческой экзистенции и сравнимые с грандиозными культурологическими построениями, болью и даже кровотечениями, допустимыми в пределах выживания, несущими на себе знаки иного смысла и прямого обращения к людям, понимающим и отвечающим подобным же порывом осмысления действительности, понимая это как прямую и реальную артикуляцию культурного появления! Хочется того, чего давно уже не хотелось (а впрочем, чего хочется всегда и постоянно, помимо эротических позывов, конечно, и являясь как бы в некотором смысле сублимацией их) — хочется принципиально нового!
Увы, возраст мой, конечно, уже не тот, чтобы увидеть цветение этого предположительного нового (или какого-то другого, прямо противоположного здесь описанному), не увидеть мне, увы, его стремительный взлет и торжество. Но я люблю мыслить логически, это меня утешает в моей старости и немощи — вот я и намыслил логически.
Начальный этап преодоления тотальной дискурсивности посредством начальной мерцательности.