Выпуск: №14 1996

Без рубрики
ПразвукРайнер Мария Рильке

Рубрика: Ситуации

Любишь меня — люби мою собаку

Любишь меня — люби мою собаку

Олег Кулик. Собака Павлова. Проект для Манифеста-1. Роттердам, 1996

Рената Салецл. Философ и социолог. Молодой представитель теоретической школы Славоя Жижека в Любляне. Сотрудничает с Институтом криминологии юридического факультета Люблянского университета (Словения), преподает в Новой школе социальных исследований в Нью-Йорке (США). Автор целого ряда книг. Живет в Любляне.

Почему среди всего животного мира именно собака столь значима для человеческого существа? Уже в античности философ Диоген усмотрел в бытии собаки конечную модель человеческого существования и стал жить, как собака. Как известно, он пренебрегал одеждой, жил в бочке, мастурбировал в публичных местах, т. е. делал все возможное, чтобы продемонстрировать свое презрение к цивилизации и приверженность природе. Своим брутальным поведением Диоген провоцировал своих ближних: он исходил из того, что его поведение не вызовет реакцию, которая означала бы, что его действительно стали воспринимать как собаку.

Недавно интернациональная художественная сцена обрела новое собакоподобное человеческое существо — московского художника Олега Кулика. Задачей этого текста является не столько дать художественный анализ работы этого художника, сколько теоретическое обсуждение спровоцированной Куликом проблемы: в чем коренится различие между животным и человеческим существом — метафизическое различие, которое, согласно Жаку Деррида, есть последнее, что еще ускользает от деконструкции. В тексте, написанном совместно с Людмилой Бредихиной и опубликованном в каталоге новой европейской биеннале Манифеста-1, художник декларирует, что главная его задача — это разрешить универсальную дилемму между человеком и животным, определить место человека в природе и т. д. Эта программа очень напоминает теорию так называемого «радикального экологизма» и ее критику антропоцентризма. Кулик выступает за новую агрикультурную революцию, которая бы привела к новому симбиозу между человеком и животным. Он призывает сократить народонаселение планеты на две трети, установив таким образом новый баланс в биосфере. Но особенно он ратует за изучение психологии животных, результатом которого стал бы диалог между животным и человеком. Из этой программы понятно, что человек должен перестать относиться к животному как к антропоморфному Другому, но как к своему альтер эго. Это станет возможным лишь после того, как будет поставлена под вопрос вся логика организации человеческого общества и главное — природа демократии. Теоретическая позиция «радикального экологизма» гораздо более революционна, чем традиционные экологизм и «инвайроментализм». В своем требовании защитить природу последние по-прежнему рассматривают человека как центр мира, настаивая на том, что природу надо охранять, поскольку она является жизненным окружением человека. В свою очередь радикальный экологизм находится в оппозиции к такому взгляду на вещи, поскольку, с его точки зрения, мы должны полностью отказаться от антропоцентризма во имя создания новой формы общественного устройства, основанного на подлинном симбиозе природы и человека.

У радикального экологизма много провокационных теоретических положений, но для своих аргументов я собираюсь обратиться только к двум из них: к проблеме картезианского субъекта и к проблеме права. Радикальный экологизм связывает отсутствие симбиоза между людьми и животными с идеей картезианского субъекта. Однако он ошибается в своем отношении к картезианскому субъекту как к предельно антропоцентрической идее. На самом деле с приходом картезианства и коперниковской революции субъект потерял как свое основание в природе, так и центральное положение во Вселенной. С одной стороны, он стал чистой бесплодной субъективностью, не имеющей определенного места в природе и культуре, с другой стороны — одним из многих элементов Вселенной. На основе такого взгляда на субъект и сформировалась современная концепция права, которая хотя и готова гарантировать природе и особенно животным юридическую защиту, но продолжает исходить из того, что доминирующим носителем права является человек. В свою очередь, радикальные экологисты в своей борьбе за равенство прав людей и животных полагаются на утилитаристскую теорию и заявляют, что всякое живое существо стремится к счастью и желает избежать страдания. Как говорит Питер Сингер, «страдать — не в моих интересах. Ведь страдание затрагивает сами основы моего естества, чего любое существо пытается избежать...» Радикальные экологисты усматривают подобие людей с животными в том, что последние также стремятся избежать страданий, и поэтому с ними надо обращаться так же, как и с людьми.

Однако традиция психоанализа утверждает обратное: что люди не склонны к достижению счастья. Наоборот, они находят особое удовольствие в страдании. И вся история психоанализа сводится к выявлению механизмов, ведущих субъекта по пути саморазрушения. Настойчивость экологистов, когда они говорят о стремлении избежать страдания, возможно, имеет смысл в отношении животных, о которых можно сказать, что ими движет инстинкт самосохранения. Однако с людьми наоборот: как существа говорящие, они по сути своей отличаются способностью к самоуничтожению, то есть стремлением к смерти. Именно потому, что человек уже не является более естественным существом, он потерял способность инстинктивно избегать страдания, или же, повторим за Кантом: перестав быть существом естественным, человек обрел свободу, потому что смог сострадать другим — животным, например, — и выработал по отношению к ним чувство ответственности. Так, если сослаться на Люка Ферри, «мы знаем о людях, жертвовавших своими жизнями, спасая китов ... [тогда как] обратное гораздо менее распространено». Точно так же, человек, кусающий животное, может поплатиться за свои действия, тогда как в обратном случае едва ли можно применить критерий ответственности. (Между прочим, заявление Кулика, что он собака, которая кусается, любопытно разобрать в контексте современного законодательства.) Что касается призывов Кулика создать новую «общую культуру ноосферы», основанную на «нусе» — нюхе, то можно сказать, что культура как таковая (в противоположность природе) как раз и возникла тогда, когда человек перестал полагаться только на нюх. Как указывает Жак Лакан, то, что мешает собаке подняться до уровня человека, так это ее тончайшее чутье. Именно через нюх собака устанавливает контакт с предметами, в то время как люди утратили эту способность. Согласно Фрейду, решающим моментом в истории человека был тот, когда он, встав на ноги, стал ориентироваться в реальности не с помощью носа, а в основном с помощью глаз. С этого момента он обрел способность ощущать зловоние экскрементов и испытывать к ним отвращение. Фрейд обратил внимание, что ребенок лишен отвращения к экскрементам, они кажутся ему продолжением тела. Отвращение к экскрементам есть результат социальности: детский анальный эротизм должен претерпеть фазу «органической репрессии», тогда из ребенка и формируется существо социальное.

У Фрейда мы находим и следующее наблюдение: «...человек обычно не считает запах собственных экскрементов столь же отвратительным, как у других людей. Поэтому человек, который нечист, который не скрывает своих выделений, оскорбляет других людей — он не проявляет к ним уважения». Мы склонны расценивать подобное поведение как оскорбительное и можем сказать, что неопрятный человек ведет себя, как собака. Однако Фрейд заключает: «Невозможно было бы представить себе [...], что человек будет употреблять имя своего самого верного друга в животном царстве — собаки — как оскорбительное определение, если бы не два обстоятельства: собака не испытывает отвращения к экскрементам и не испытывает стыда от отправления сексуальных функций». В самом деле, приняв вертикальное положение, человек не только утратил чутье, но и возможность осуществлять половой акт как животное. Из психоанализа известно, что человек в процессе превращения в говорящую личность подвергается символической кастрации и утрачивает свойственную животному органическую цельность. Как указывает Фрейд, с вертикальным положением не только анальный эротизм пал жертвой «органической репрессии», но и сексуальность личности в целом. Таким образом, принципиальное различие между животным и человеком заключается в языке. Лакан разбирает это различие на своем семинаре по идентификации. Его центральная мысль сводится к тому, что не только человек, но и домашние животные живут в языке, но их отношение с языком иное. В качестве иллюстрации этого утверждения Лакан приводит свою собаку Жюстину, названную в честь героини романа Маркиза де Сада. Если рассмотреть поведение собаки по отношению к ее хозяину, можно утверждать, что она по-своему разговаривает, общается с ним, выражает свою любовь и привязанность, даже ревность. Собака таким образом тоже находится «в языке». Но для Лакана то, что собака иначе, чем человек, пользуется языком, является принципиальным положением. Собака говорит только тогда, когда ей нужно что-то сказать в силу внутренней потребности. Только в этом случае собака устанавливает отношение с другим, не являющимся, однако, большим Другим, в смысле символа социального порядка. Иначе говоря, собака пребывает «в языке», однако она не связана с большим Другим цепочкой означающих. Рассмотрим это утверждение на примере знаменитого опыта Павлова. Как хорошо известно, Павлов пытался показать, что повторение акта кормления собаки, сопровождаемого свистом, в определенный момент дает эффект: свист, не сопровождаемый кормлением, провоцирует собаку на выделение слюны, что, как правило, происходит только как реакция на пищу. Животное, таким образом, вырабатывает условный рефлекс, который связан уже не с раздражителем (пищей), а с символом (свистом), «Тезис Лакана состоит в том, что Павлов действует как структуралист avant la lettre, поскольку его эксперимент подтверждает функцию символического означающего, а не является, как ошибочно полагал Павлов, всего лишь свидетельством работы головного мозга собаки. По мысли Павлова, эксперимент должен был доказать наличие у собаки постоянного условного рефлекса, в то время как Лакан утверждает, что такой вывод — чистая идеология, поскольку он скрывает тот факт, что данный рефлекс провоцируется символическим означающим. Далее Лакан указывает, что объект павловского опыта — не собака, а Павлов. Собаку интересует не свист, а только мясо. В равной мере эксперимент не ставит целью что-то изменить: исправить или улучшить положение собаки. Как таковой он интересен только самому экспериментатору — Павлову. Можно сказать, что эксперимент доказывает лишь существование Павлова и ничье другое, или, как говорит Лакан, «не существует другого объекта эксперимента, кроме экспериментатора». Что это значит? Свист имеет значение только для Павлова. Одним символическим означающим является субъект науки (Павлов), а другим — выделение слюны. Подопытным объектом оказывается сам Павлов: он сам берет на себя и осуществление опыта, и сам же испытывает удовольствие от полученных сведений.

Не доказывает ли и проект Кулика на Манифесте-1 существование только лишь экспериментатора? Парадокс в том, что Кулик делает вид, что он собака Павлова, в то время как на самом деле он играет роль Павлова. Он хочет быть собакой, но оказывается Павловым, поскольку сам же есть объект эксперимента. Здесь Кулик — ученый, которому не нужна больше собака для подтверждения правоты своих теорий. Результат гораздо эффективнее, когда ученый сам становится собакой. Кулик доказывает мысль Лакана, что собаке нет дела до опыта Павлова — так зачем же тогда использовать настоящую собаку! Беда в том, что Кулик старается выглядеть и вести себя по-собачьи, не понимая, что только люди могут получать удовольствие от этой игры — другие собаки не побегут на его представление.

Если в результате своего эксперимента Кулик доказывает лишь свое существование в качестве экспериментатора, в чем же тогда его удовольствие от представления и почему тогда его перформанс привлекает публику? В этом контексте возникает и другой вопрос: в чем состоит удовольствие той собаки, которой художник старается подражать? Принципиально, что домашнее животное живет «в языке». Собака ведет себя в природе не так, как она ведет себя в человеческом доме. Язык меняет собаку. На примере собаки Павлова можно даже сказать, что язык делает собаку невротиком. Однако ее невроз не имеет ничего общего с истеризацией человека, которая по сути связана с взысканием субъектом желания Другого. Собаку Павлова не беспокоит желание экспериментатора. Собака не взыскует желания Другого. И в этом заключается ее отличие от человека. Однако невзыскание желания Другого делает собаку более симпатичной, чем человек. Оправдан вопрос: почему мы так привязаны к нашим любимцам, что поступаем вопреки их благополучию — например, одеваем собак и кошек? Одно из возможных объяснений такой любви к животным состоит в том, что человек узнает в братьях наших меньших потерянную свободу, дикость, животные качества, которыми он более не обладает. Животное таким образом как бы есть тот объект природы, который навсегда потерян для человека и о котором он продолжает ностальгически скорбеть. Говоря иначе, животное представляется человеку как идеальный Другой. Можно даже сказать, что собака — лучший друг человека, поскольку человек не способен быть лучшим другом человека. Тот факт, что домашнее животное живет «в языке», значит, что оно было приручено и воспитано так, как это было нужно человеку. Однако то, что домашнее животное не связано языком, а поэтому и не отмечено конститутивным недостатком, также значит, что животное не подчинено логике желания. Недостаток, которым помечен говорящий субъект, навсегда лишает его возможности достигнуть удовлетворения, осуществить желание — субъекта бесконечно мучают как его собственное желание, так и желание Другого.

Проблема желания субъекта может быть проиллюстрирована знаменитым рассказом Кафки «Голодарь». Его главный герой получает невероятное наслаждение от акта публичного воздержания от пищи; он сетует только на то, что ему недоступно поститься более сорока дней. В тот момент, когда людям надоели его представления, цирк становится единственным местом, где он еще может публично поститься, но даже и там он оказывается обделенным столь необходимым ему вниманием. Совершенно забытый публикой, он, наконец, может поститься, сколько хочет. Однажды смотритель цирка решил найти пустующей клетке голодаря лучшее применение; однако, вычищая ее, он обнаружил его там еще живого. Теряя последние силы, голодарь открывает свою тайну, говоря, что ему неуместно было ждать восхищения за свое воздержание от пищи, поскольку поститься было его потребностью. Или, если сказать иначе, ему не оставалось ничего другого, как поститься. Голодарь шепчет «шталмейстеру в самое ухо, чтобы тот ничего не упустил»: «...я никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы я нашел такую пищу, поверь, я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты, как все другие».

Этим откровением голодарь подсказывает нам прекрасное определение того, что подразумевает логика желания. Субъект, выделяющийся каким-нибудь существенным недостатком, не в состоянии найти объект, восполнивший бы это отсутствие: как в случае с голодарем, не имеющим подходящего объекта (например, пищи), удовлетворяющего его как субъекта. Один из путей решения этой задачи тот, когда субъект бесконечно переходит от одного объекта к другому, всегда при этом оставаясь неудовлетворенным. Другой путь — когда субъект, подобно гол одарю, отказывается от поиска нужного объекта и находит специфическое удовольствие в воздержании — например, в посте. Специфические формы такого самоограничения обнаруживаются в случаях ано-рексии. Психоанализ рассматривает анорексию как форму истерии, которая по преимуществу имеет отношение к проблеме желания субъекта. Безвыходность желания субъекта по существу связана с проблемой материнского желания. Лакан указывает, что страдающего анорексией обычно в детстве окружали слишком большой любовью, вплоть до того, что закармливали. В этом случае отказ ребенка от пищи парадоксально должен быть понят как способ, которым субъект распоряжается своим желанием в отношении материнской любви. Материнская любовь блокировала желание ребенка, таким образом, для ребенка сопротивление этой любви в форме отказа от пищи есть единственная возможность поддержать свое желание. Психоанализ связывал анорексию с истерическим требованием пациента оставить желание постоянно неудовлетворенным. Эта неудовлетворенность обусловлена тем фактом, что субъект никогда не находит объект, который мог бы восполнить недостаток. Таким образом, в конечном счете невозможно избежать ограничения, налагаемого на субъект, как только он «входит в язык». В случае анорексии находится очень своеобразный путь, как субъекту справиться с недостатком. Страдающий анорексией не тот, кто ничего не ест, а тот, кто ест «ничто» — то есть сам недостаток. Подобным образом голодарь постился, потому что он не находил той пищи, которая бы удовлетворила его желание. Ситуация безвыходная — его желания приводят его к саморазрушению: до самой смерти он ест «ничто» для того, чтобы его желание не было удовлетворено. И для постящегося голодаря, и для страдающего анорексией существенно то, что они нуждаются в большом Другом, т. е. во внешнем наблюдателе, которого они стараются убедить в том, что они способны пойти в своей жертвенности еще дальше. Необходимость одобрения является сутью истерика. В конце рассказа Кафки мы узнаем, что цирковое начальство посадило в клетку голодаря молодую пантеру. В отличие от него, у пантеры нет проблем со своим желанием. От пантеры нельзя ждать, что она станет наслаждаться постом, поскольку у пантеры «ни в чем нет недостатка», даже в свободе: «благородное тело зверя, в избытке наделенное жизненной силой, заключает в себе и свою свободу — она притаилась где-то в его клыках, — а радость бытия обдавала зрителей таким жаром из его отверстой пасти, что они с трудом выдерживали. Но они превозмогали себя: плотным кольцом окружали они клетку и ни за что на свете не хотели двинуться с места». Факт, что у пантеры нет недостатка, связанного с языком, определяет ее самодостаточность, делает ее в одно и то же время и привлекательной, и пугающей. Кулик, играя в собаку, также стремится к этой животной цельности и самодостаточности. Можно сказать, что Кулик старается реализовать во плоти желание радикальных экологистов возвратиться к слиянию с природой. Он стремится обнаружить в своем собакообразном теле утраченный объект желания для того, чтобы достичь цельности, которой недостает человеку. Однако Кулик не в состоянии избавиться от бремени быть человеческим субъектом. Со всей очевидностью это проявляется в том, что он отчаянно нуждается в аудитории, в галерей ном пространстве — в большом Другом. И Кулик, и его предшественник Диоген находят удовольствие в своем собачьем амплуа только тогда, когда за ними наблюдает Другой. Таким образом, человеку, пожалуй, труднее выучиться собачьей самодостаточности, чем собаке выучить человеческий язык. Человек, который ведет себя как собака, надеется уйти от большого Другого и найти истинное наслаждение, утраченную человеческой природой животность. Здесь можно напомнить, как Лакан перефразировал знаменитое высказывание Достоевского «Если Бога нет, значит, все позволено» в «Если Бога нет, значит, больше ничего не позволено». Таким образом, человек, протестующий против условности человеческих ритуалов и ведущий себя как собака, не только не находит желаемого наслаждения, но и обретает еще больше запретов. Лакан считает, что только святой и аскет способен обрести удовольствие, не связанное с большим Другим. Ведь деяния святого не нуждаются в вернисаже.

 

Перевод с английского КОНСТАНТИНА БОХОРОВА

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение