Выпуск: №17 1997
Вступление
КомиксБез рубрики
Искусство, которое не может быть искусствомАллан КапроуБеседы
Повседневность как непраздник и неидеалЛеонид ИонинЭкспедиция
«Неотчужденные вещи»Владимир АрхиповПубликации
Фантастический мир каждогоМишель МаффезолиСитуации
Ориентирование и современная фотографияИрина БазилеваЭссе
На злобу буднейЕлена ПетровскаяБез рубрики
Жизнь без тенейБорис ГройсАнализы
Непрерывность, отсутствие событий, дачные прогулки в тёмных аллеях, мещанский быт, торжества в семейной усадьбе с родственниками, игра в чехарду и теннисБогдан МамоновМонографии
Прозрачное знаниеВладислав СофроновСитуации
Повседневность между байкой и анекдотомСергей КузнецовИсследования
Потерянный рай телаЭллен ГрейсПубликации
Домашние животныеАндреа БранциБез рубрики
Андреа Бранци: среда обитания в постиндустриальную эруГалина КурьероваПерсоналии
ProtectionИрина КуликИсследования
Травма Диснейленда ЧаушескуРената СалецлГлоссарий
Глоссарий. ХЖ №17Н. БолотПисьма
Радости обычных художниковАлександр ШабуровПутешествия
Транснационалия. Путешествие по Америке с Востока на ЗападЭда ЧуферКниги
Имена электроновВладислав СофроновКниги
Улетающий монстр властиДмитрий Голынко-ВольфсонВыставки
Биеннале, как она естьКонстантин БохоровВыставки
Уроки ВенецииВиктор МизианоВыставки
История Москвы глазами русских и зарубежных фотографовИрина БазилеваВыставки
Выставки. ХЖ №17Елена ПетровскаяЛеонид Ионин. Родился в Омске в 1945 году. Социолог, специалист в области социальной феноменологии и социологии культуры. Автор многих книг — «Основания социокультурного анализа» (1995), «Russische Metamorphosen» (1996), «Социология культуры» (1996), «Свобода в СССР» (1997) и др. Переводчик трудов Гуссерля, Зиммеля, Канетти. Живет в Москве.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ: Повседневность представляется тем планом человеческого опыта, который носит неосознаваемый, рутинный характер. Не случайно ведь описание повседневности осуществлялось через специальное усилие по выявлению того, что скрывается за обыденной очевидностью. Однако феномен повседневности имеет в нашем столетии богатую историю изучения и осмысления?!
ЛЕОНИД ИОНИН: Конечно, повседневность — это прежде всего рутинный, неосознаваемый мир. Но все равно, когда разные люди — да, впрочем, и один и тот же человек в разные момент ы жизни — произносят слово «повседневность» или «повседневный», они подразумевают разные вещи.
Важно, чему противопоставляется повседневное, рутинное, обыденное. Оно противопоставляется: а) как будни — досугу и празднику; в этом случае мы называем повседневность буднями; б) как общедоступные формы деятельности — высшим специализированным формам, например, работа бухгалтера противопоставляется работе космонавта, тогда год обыденностью и повседневностью мы понимаем общедоступные формы деятельности; в) как жизненная рутина — мгновениям острого психологического напряжения, приключения, тогда повседневность — это жизнь как обычно; г) как действительность — идеалу, тогда под повседневностью мы понимаем просто действительность. Каждый раз перед нами — разная повседневность. Наверное, поэтому и философы понимали и понимают ее по-разному. У Георга Зиммеля повседневность как рутина противопоставляется приключению как периоду наивысшего напряжения сил и ост юты переживания; момент приключения как бы изымается из повседневности и становится замкнутым, на самого себя ориентированным фрагментом пространства-времени, где действительны совсем иные, чем в повседневности, критерии оценки ситуаций, личностей, их мотивов и т. д. У Мартина Хайдеггера повседневность отождествляется с существованием в «das Man», т. е. считается неаутентичной формой существования. У Герберта Маркузе культура как праздник, творчество, напряжение духовных сил противопоставляется цивилизации как рутинной технизированной деятельности. В результат? так и получается: культура — праздник, цивилизация — повседневность. С другой стороны, у Анри Лефевра повседневность — подлинный локус творчества, где создается как все человеческое, так и сам человек; повседневность — это «место дел и трудов»; все высшее в зародыше содержится в по вседневном и возвращается в повседневность, когда хочет доказать свою истинность.
Для чего я все это рассказываю? Для того чтобы показать, что нет одного-единственного понимания повседневности. И так же, как философы, мы, так сказать, повседневные деятели, произнося слово «повседневность», понимаем его по-разному, вкладываем в него разные смыслы. Но это о понимании повседневности. Различия становятся еще сильнее, когда речь заходит о ее оценке. То есть когда рассуждают, хорошо повседневность или плохо, надо ее приветствовать или, наоборот, с ней бороться. Это ведь тоже очень неоднозначно. Конечно, когда мы говорим, что повседневность — это рутина, мы подразумеваем негативную ее оценку. Но ведь из ницшеанского «жить опасно» ничего не родится, все человеческие достижения и в самом деле возникают из рутины труда. Так что здесь очень много всяких вариантов и различений. Поэтому всегда, говоря о повседневности, мы, чтобы понять друг друга правильно, должны давать еще и негативное определение, говорить примерно так: повседневность-неподвиг, повседневность-непраздник, повседневность-неидеал или повседневность-неподлинность и т. д. Это, конечно, шутка, но в ней есть правда.
XЖ: Однако, насколько нам известно, некоторые из современных социологов (Ульрих Бек, Энтони Гидденс) определяют современное общество как Risk society. Как может быть описана повседневность в подобного типа обществе — утратившем былую стабильность, лишенном схематичной монолитности и универсализированности стандартов, в том числе и стандартов жизненного уклада? Какова повседневность в обществе торжествующих дифференций? Причем термин этот — Risk society — адекватен состоянию российского общества почти в прямом смысле этого слова. В самом ли деле это общество, пребывающее на сломе сложившихся идентичностей и жизненных устоев? Что происходит с повседневностью в актуальной России?
Л.И.: Мне кажется, что применительно к нынешней России все определения повседневности остаются справедливыми. То есть повседневность продолжает существовать. Ведь многообразие жизненных укладов и торжество дифференциаций, как вы выражаетесь, вовсе не снимает типической определенности того, с чем сталкиваемся человек в своем повседневном мире. Многообразие явлений повседневной жизни не обязательно делает ее подлинной. Возникли новые — другие, чем раньше, в советское время, — социальные институты, но эти институты так же анонимны и безличны, как и прежние. Наша жизнь — не праздник, не идеал, не подвиг и т. д.
Повседневность остается, как бы ни менялась жизнь. Вот как она сильна! Я бы сказал даже, что происходит обратное развитие: повседневность в нынешней России расширяется, захватывает новые области жизни. Повседневности, рутины становится больше, потому что рутинизируется, становится привычным и неудивляющим то, что раньше вызывало удивление, восторг, сердцебиение... Вот несколько примеров. Гервый — на вид простой, но с секретом. В духе Энди Уорхола. Пачка Мальборо. Или жестяная банка кока-колы. Вспомним самих себя в советское время, когда не только душистый дымок, но и фактура картона, тонкость целлофана, изящное рифление серебристой прокладки с надпись Pull вызывали восторг сами по себе независимо от их функционального предназначения. Повседневное — функционально, а потому — типично. Для нас в советское время эти вещи были не типичны, а уникальны и индивидуальны.
Я, конечно, преувеличиваю. Не все достигали оргазма от пачки Мальборо и банки кока-колы. Но я преувеличиваю намеренно, чтобы продемонстрировать, как неповседневны были вроде бы задуманные и рожденные как повседневные вещи. И как повседневны они стали теперь, когда рваные пачки и смятые банки валяются под ногами. Это и есть рутинизация, оповседневливание мира, который перестает таить в себе возможность праздника.
Если бы я был пессимистом, я сказал бы по отношению к нашей России: все кончено, праздник прошел! Второй пример: поездки заграницу прежние и нынешние. Прежде каждый выезд за границу был приключение, настоящий подвиг разведчика. Не буду детализировать, каждый сам знает и помнит, а если не помнит, то все равно понимает, о чем я говорю. Теперь такие поездки рутинны и в основном малоинтересны.
Так вот и получается, что усложнившаяся, многоцветная, многоукладная, попестревшая российская нынешняя жизнь не только не изжила повседневности, но, наоборот, рутинизировала, оповседневила определенные анклавы праздника, подвига, идеала, которые существовали в прежней советской жизни.
XЖ: В дополнение к заданному вопросу хотелось бы вашего комментария к одному достаточно очевидному наблюдению. Создается ощущение, что в российском обществе происходит моделирование новых форм повседневности, причем моделирование достаточно отвлеченное. Что эта повседневность сначала конструируется, а затем по ней начинают жить. Речь идет, разумеется, в первую очередь о благополучных социальных стратах (но не только). Именно на них рассчитана целая индустрия — т. н. «жирные» журналы, специальные телепрограммы и т. п., где, собственно, и происходит моделирование новых жизненных стандартов и уклада. Для «ХЖ» — это вопрос не праздный, так как в эту индустрию оказались активно вовлечены многие фигуры художественного мира.
Л.И.: Мне кажется, что нельзя говорить «новые формы повседневности». Природа повседневности остается всегда одной и той же. Ее характеристики: рутинность, типичность, нерефлективность и т. д. Вы, наверное, хотите сказать, что в сферу повседневности попадают новые вещи, которых там не было раньше. Но это как раз то, о чем я говорил, отвечая на предыдущий вопрос. Здесь имеется другой интересный аспект. Можно говорить о социальной специфике повседневности, или о социальном распределении повседневности. То, что является повседневным для некоторого сравнительно узкого слоя наших сограждан: определенные автомобили, «жирные» журналы, типы жилья и т. д., — то не является повседневным для других наших сограждан. Для них те же вещи, что просто функциональны для богатых, могут выступать поводом к празднику. Еще одна сторона дела, на которую следует указать или по крайней мере намекнуть... Для самих богатых все эти дорогие и изысканные предметы и формы потребления — не всегда повседневность и рутина. Мне приходилось посещать некоторые дома и квартиры новых русских, и часто мне бросалась в глаза некая раздельность существования вещей и хозяев, как бы некоторая неосвоенность, самостоятельность, я бы сказал, «фетишистичность» вещей. Из многих разговоров я делал те же самые выводы...
Повседневность требует традиции. Повседневность, как вы сами правильно говорили, это привычность. Повседневно то, на чем не останавливается глаз. То есть дома, вещи, автомобили должны быть обжиты. Не может быть повседневности в доме, где нет, скажем, чашки с выщербленным краем, из которой пил, скажем, дедушка и которая дороже целого сервиза. Можно купить посуду Цептер, но повседневной жизни с нем не устроишь.
Поэтому, мне кажется, нельзя просто «сконструировать» повседневность. Можно сконструировать некий стиль жизни. Это достойная задача для дизайнеров. Этот стиль может стать повседневностью, но только после того, как будет «обжит», прожит, пережит. А для этого требуется время. И удача, потому что не всякую куклу можно оживить...
XЖ: Еще одно уточнение. Проблематика повседнепности для современной художественной практики — предмет давнего интереса. Московская школа концептуального искусства сделала феномен повседневности предметом самого пристального анализа. Более того, это было искусство не просто рефлексировавшее и тематизировавшее повседневность, но и искусство, стремившееся раствориться в повседневности, выработать особые, адекватные повседневности формы существования — повествовательные альбомы («домашнее музицирование» — по терминологии Кабакова), «квартирные» выставки и перформансы и т. п. (причем не просто делавшиеся на квартирах по цензурным соображениям, а программно осваивавшие именно этот контекст своего существования). Ныне же мы можем констатировать на художественной сцене нарочито «антиповседневнические» (простите за термин) тенденции. Искусство или апеллирует к эксцессу, к общественному скандалу, к трансгресии, к бестиальному, т. е. в сущности объявляет романтический бунт повседневности, или же, наоборот, уходит в столь глубокий изоляционизм, в столь радикальный интимизм, в предельно субъективные миры, т. е. так глубоко укореняется в повседневности, что в сущности также преодолевает повседневность как некую универсальную онтологическую сферу. Является ли это феноменами локального характера, типичными лишь для художественного мира, или вы усматриваете в наших наблюдениях симптоматику более широкого сом некультурного характера?
Л.И.: Сколько бы мы ни говорили о повседневности, нужно знать и помнить, что она существует и позволяет о себе думать и говорить только потому, что возле нее существует неповседневное в каком угодно его виде: как приключение, подвиг, праздник, идеал (об этом мы уже говорили) или как эксцесс, скандал, уход в себя, апелляция к архаике и т. д.
С моей консервативной точки зрения, искусство, несмотря на всевозможные попытки сделать его «более» повседневным — будь то отмеченные вами старания московских концептуалистов сделать его квартирным, будь то большевистские потуги внести его «в массы», отдать «народу», — повседневным стать не может, поскольку опыт искусства имеет иную природу, чем опыт обыденной жизни. Я имею в виду прежде всего восприятие искусства, а не его создание. Создание искусства может быть повседневностью, потому что это труд. А для нормального человека именно повседневность имеет трудовой и реальный характер, а искусство — всегда в определенном смысле фикция. Оно — продукт воображения и переживания, а не труда и потому воспринимается всегда в условном залоге, как «как бы существующее». Чтобы превратить искусство в повседневность, надо связать его с нашей повседневной «физикой», с нашей повседневной «идеологией», включить его в цепь наших повседневных мотивов и целей. Это, наверно, и можно сделать, но тогда... оно перестанет быть искусством.
Если я хожу на выставку или в кино «для чего-то» (для встречи с резидентом, чтобы знакомиться с девушками или чтобы продемонстрировать свою культурность), то есть если у меня для встречи с искусством есть иной мотив, чем само искусство, то оно, то есть искусство, функционализируется, типизируется и т. д., то есть перестает быть самим собой, а превращается во фрагмент повседневности как место встречи, место самопрезентации и т. д.
Что характерно для повседневности? Альфред Шюц — основоположник так называемой социологии повседневности — насчитывал шесть ее признаков: 1) активная трудовая деятельность, ориентированная на преобразование внешнего мира, 2) epoche естественной установки, т. е. воздержание от всякого сомнения в существовании внешнего мира и в том, что этот мир может быть не таким, каким он является активно действующему индивиду, 3) напряженное отношение к жизни (attention a la vie, говорил Шюц вслед за Бергсоном), 4) специфическое восприятие времени — циклическое время трудовых ритмов, 5) личностная определенность индивида; он участвует в повседневности всей полнотой личности, реализующейся в деятельности, 6) особая форма социальности — интерсубъективно структурированный и типизированный мир. Почему все остальное — а в это остальное можно включать научное теоретизирование, наслаждение искусством, сон, душевную болезнь, восприятие сказки, мифа и т. п., — почему это остальное — не повседневность? Да потому, что все остальные миры опыта по сравнению с повседневностью обладают каким-то «дефицитом». Им всем чего-то не хватает, недостает какой-то из названных характеристик. Поэтому Шюц называл повседневность «верховной реальностью». Из нее человек уходит в другие области опыта или миров опыта, к ней и возвращается...
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетногс света
Он малодушно погружен...
Я вовсе не хочу злоупотреблять вашим вниманием и читать здесь лекцию, но это мне кажется важным, чтобы показать, что современные формы искусства, которые вы отметили, стоят вне повседневности так же, как и традиционные его формы. Сегодняшнее искусство иное, чем традиционное, но оно, так же как и традиционное, — искусство, а не повседневность. У искусства есть своя эволюция и свои революции, у повседневности — своя и свои. Но, как у Киплинга Востоку и Западу, им — искусству и повседневности — не сойтись. Хотя, разумеется, нельзя исключать наличия моментов взаимного перехода, разных соприкосновений... Но это — особый разговор.
XЖ: Если, с одной стороны, симптоматичным сегодня представляется отвлеченное моделирование повседневности, то, с другой, не менее симптоматичным видится нам экспансия повседневного, обыденного в сферы, куда они ранее не допускались. Практика современной художественной критики, культурной теории демонстрирует подчас нарочитый отказ от академического категориального аппарата, от специфического языка описания своего предмета. Обыденное, повседневное сознание начинает торжествовать в научных обсуждениях, в текстах об искусстве и т. п. Насколько справедливо наше наблюдение? Знамением чего это является? Насколько необратим этот процесс? Есть ли это результат переходного времени? Или это язык новой постклассической цивилизации?
Л.И.: Я не могу с вами в этом согласиться. Я не думаю, что налицо такое вот проникновение, экспансия повседневности в науки, в художественную критику как свидетельство процесса развития и перехода на какую-то новую цивилизационную ступень. Я не вижу такого процесса, но я вижу два других. Один прискорбный, другой — радующий. Это как две новости — хорошая и плохая. Начну с плохой. Нынешняя российская революция наряду с прочим привела к падению грамотности в масс-медиа, науках, во всяком случае общественных, в художественной критике. О конкретных социальных причинах этого феномена можно много говорить, но само явление всем знакомо. Когда, скажем, с телеэкрана журналисты или эксперты-политологи описывают ситуацию, используя бытовой или полукриминальный жаргон, это не значит, что они перешли на язык постклассической цивилизации, а значит, что упал уровень общей и профессиональной грамотности в соответствующей профессиональной среде.
Но есть и хорошая «новость». И заключается она, с моей точки зрения, в том, что нынешние общественные науки гораздо больше, чем раньше, уделяют внимания обусловленности самой науки, искусства, всех прочих сфер человеческой жизни и деятельности повседневной жизнью. Это результат довольно долгого философского развития. Думаю, что главную роль в открытии этой обусловленности сыграли феноменология, ютом лингвистическая философия, потом постструктурализм и другие направления. Можно называть множество всем знакомых имен, всем знакомых «ключевых слов», но я не буду этого делать. Скажу просто, что теперь наука и искусство перестали восприниматься как нечто совершенно отделенное от остальных сторон человеческого существования, особенное занятие, занятие богов-небожителей. «Башне из слоновой кости» пришел конец, но не в том смысле, что она рассыпалась, а в том, что она объяснилась и вписалась в окружающий ландшафт, и стало более или менее понятно, из какого материала она построена. Это огромное достижение философии и некоторых направлений социальных и гуманитарных наук. Но за этим пониманием должен ведь стоять аналитический труд. Понимание того, что науки и искусства обусловлены повседневностью, растут, так сказать, из недр повседневности — это не упрощенное, а наоборот, усложненное понимание. Оно требует усилия, своеобразного поворота сознания, своеобразного epoche вроде феноменологического, и, разумеется, оно не имеет ничего общего с нынешней практикой привнесения собственной безграмотности в научный анализ и художественную критику.
Но что делать! Как говорил Гессе, фельетонная эпоха. Это должно пройти...
Интервью подготовил ВИКТОР МИЗИАНО