Выпуск: №91 2013
Вступление
КомиксБез рубрики
Словарь сопротивления для начинающихХаим СоколСитуации
Майдан: между искусством и жизньюНиколай РидныйПамфлеты
Pussy Riot: от интервенции к поступкуЕлена ПетровскаяМедитации
СвидетельствоБогдан МамоновПозиции
Компромисс/бескомпромиссность; консенсус/разногласиеГлеб НапреенкоТекст художника
Аватар, работай медленно!Арсений ЖиляевАнализы
О политической меланхолии. Мания и депрессия российского протестного движения 2011–2013 годовМаксим АлюковБеседы
Самоиспытание протестомАлександр БикбовЭссе
Интеллигенция как стильИлья БудрайтскисТезисы
Десять тезисов о будущемЕкатерина ЛазареваПрограммы
Party TimeАлександра НовоженоваСвидетельства
Я путешествуюСергей ГуськовЭкскурсы
Теория плешкиЕвгений ФиксКонцепции
ГостеприимствоИрина АристарховаТекст художника
Вы называли меня мужчиной? Значит, вам придется меня выслушатьШифра КажданВыставки
Эра светаСлава ЛёнБогдан Мамонов Родился в 1964 году в Москве. Художник, куратор. Живет в Москве.
Термин «свидетельство» кажется необычайно актуальным, когда речь идет о современном искусстве. Ведь в ситуации утраты прочной связи с реальностью или, лучше сказать, в связи с проблематизацией самого понятия «реальность» факты становятся чуть ли не единственным твердым основанием нашего опыта. Вместе с тем на первый план выходит реальность политическая, реальность уличного протеста, и актуальное искусство вновь испытывает соблазн, отбросив личные мифологии или концептуальные метафоры, служить этому новому порыву к «свободе», самому сделаться зримым фактом политического процесса. Такие художники, как, к примеру, аскетичная Виктория Ломаско или, напротив, романтический Кошелев, хотят стать свидетелями в точном, почти юридическом смысле слова. Они фиксируют не просто опыт своего круга, но личный опыт участия в политическом процессе, оставаясь при этом художниками-профессионалами и не отказываясь от кисти или карандаша, то есть материалов вполне — и даже принципиально — традиционных.
Запрос на подобный художественный жест появляется всегда, когда социально-политическая ситуация становится напряженной и нуждается в освящении происходящего через искусство. Можно вспомнить раннюю картину Иммендорфа (тогда маоиста) «С кем твое искусство, товарищ?», на которой художник сидит перед картиной, а в дверь мастерской врывается активист с призывом отбросить кисть и влиться в колонны демонстрации, марширующей за окном ателье. Или в фильме Анджея Вайды «Дантон» нам показывают Давида, невозмутимо зарисовывающего Дантона, которого везут на гильотину. Исходя из этого можно сделать предположение, что в нынешней беспокойной ситуации общество видит в художнике именно свидетеля, беспристрастно фиксирующего происходящее. Здесь, конечно, найдется много возражений, и прежде всего то, что художник, вооружен ли он карандашом, фотоаппаратом или видеокамерой, — это не просто воплощение зрения, но неизбежно носитель идеологии, а значит, любое его свидетельство окрашено личными или групповыми предпочтениями. Но не буду останавливаться на этом, поскольку речь в тексте все равно пойдет о «другом» свидетельстве.
Известно, что старославянское слово «мученик» — это перевод греческого μάρτυς (отсюда происходит и латинское martyr), которое одновременно означает также и «свидетель». Под «свидетельством» понималось не юридическое фиксирование того или иного факта, а утверждение некой истины в предельном смысле этого слова, утверждение, которое субъект готов отстаивать даже ценой собственной жизни — через принятие мученичества. Таким образом, мы обнаруживаем, что в этом контексте понятие «свидетельство» оказывается связано не с фактом, а с истиной.
Вот об этом понятии в контексте нашей современной художественной (и не только) ситуации я и хотел бы сказать несколько слов.
Можно было бы утверждать, что разговор об истине как внутреннем ядре художественного процесса носит скандальный характер, если бы не тот факт, что в культурном контексте уже сложно вообще помыслить что-либо скандальное. Тем не менее, утверждение истины в искусстве и призыв засвидетельствовать ее неизбежно воспринимаются как моветон, тем более что автор отнюдь не обещает, подобно христианским мученикам, при необходимости расплатиться за эту истину жизнью. Моя задача проще — я хочу показать (в том числе на примере не столь давних событий), что понятие истины остается востребовано культурой и обществом; более того, вопрос об истине — это едва ли не главная скрытая пружина событий, совершающихся сейчас в политическом поле. Подразумеваю здесь, естественно, деятельность протестных движений, которая так или иначе отражается в художественной реальности. Можно вспомнить ряд акций, позиционирующих себя как «художественные», однако именно в этом смысле очень слабых. Но реакция на них общества, всеобщий ажиотаж и возбуждение в социальных сетях в связи с этими акциями дают повод заподозрить, что речь идет о чем-то большем, чем просто искусство или просто политический жест. Подобное возможно только в ситуации, когда политический и художественный дискурсы взыскуют не разрешения конкретных и реальных задач, что, в общем-то, характерно для западного сознания, а обращаются к категории истины, ради которой возможны любые жертвы и стремление к которой носит иррациональный характер, принимающий форму специфической веры. В самом деле, движение протестующих масс и наэлектризованная общественная атмосфера, столь характерные для конца 2012 — начала 2013 года, могут показаться наблюдателю, незнакомому с контекстом, исполненными неоправданного ажиотажа.
Россия и в прежние годы, и в недавнем прошлом переживала куда худшее, но ропот общества в эти эпохи (по вполне понятным причинам) был либо значительно слабее, либо вовсе не был слышен. Косвенным доказательством того, что попрание свобод не достигло еще значительного уровня, служит факт самих протестных выступлений, которые при других режимах подавлялись быстро и эффективно. Любопытно было в самый разгар протестов слышать и читать ссылки на бравые 90-е, когда якобы «процветала свобода». Чтобы усомниться в этом, достаточно вспомнить 1993 год и события у Белого дома и сопоставить действия тогдашнего и нынешнего режима. Однако идеологическая ангажированность российского образованного класса не позволяет делать такие сопоставления...
Нередко как из уст противников протестного движения, так и из уст наиболее трезвомыслящих его участников приходилось слышать, что истинные цели шествий и митингов оставались неясными для самих протестантов. Может быть, именно это отсутствие ясной программы действий, а вовсе не карательные действия властей заставило активистов вернуться в свои квартиры и офисы.
Можно, правда, с большой долей вероятности определить событие, послужившее детонатором социального взрыва, который вывел на улицы тысячи «рассерженных горожан». Это, без сомнения, фальсифицированные выборы 2012 года.
Действительно, поведение властей в ситуации с выборами показало глубокое пренебрежение режима общественным мнением и гражданскими правами. Однако было ли это чем-то новым и неожиданным?
В самом деле, кто не знает, что в России выборы в принципе фальсифицируются? В те же девяностые годы это делалось с легкостью, и автор лично был свидетелем давления некой сельской администрации на селян — вплоть до угрозы оставить деревню без продовольствия, если жители не обеспечат необходимых результатов выборов. Несомненно, любой неангажированный наблюдатель и просто любой человек мог бы привести подобные примеры. Разница заключалась, пожалуй, лишь в том, что тогда подобные приемы практиковались «демократической» властью в борьбе против КПРФ, представлявшей в глазах общества, а в особенности его образованной части, несомненное и реальное зло, в борьбе с которым все средства хороши.
Но даже если отказаться от этих столь же наглядных, сколь и неприятных примеров, непредвзятый человек должен понимать, что сам механизм «демократических выборов» может считаться честным лишь условно. В реальности же он далек от принципа равенства, будто бы лежащего в основе демократической идеологии. Соревнующиеся стороны заведомо никогда не могут находиться в равном положении. Это подобно тому, как в профессиональном спорте (например, в футболе) мы считаем чемпионат «честным», когда команды соревнуются по определенным условным правилам, — но в действительности их борьба изначально и заведомо неравна, так как команды эти обладают разными бюджетами и могут, соответственно, привлекать игроков разного уровня.
Таким образом, само по себе возмущение «нечестными» выборами, по здравом размышлении, вряд ли может быть признано достаточной причиной для того, чтобы развязать в обществе «холодную гражданскую войну», в которой мы все, увы, сейчас находимся и которая потенциально может привести к последствиям куда более тяжелым. Однако я вовсе не хочу поставить под сомнение правомерность гнева моих сограждан, готовых рисковать своим временем, свободой, а быть может, и жизнью ради «честных» выборов, которые, к тому же, несомненно, закончились бы победой правящего режима и без применения грязных технологий. Справедливо или нет, но выборы, которые являются всего лишь политической процедурой, если не сказать ритуалом, в сознании многих представителей современного российского общества становятся формой установления истины, и в этом смысле их фальсификация может на подсознательном уровне восприниматься как осквернение ритуала, сходное с религиозным кощунством.
Любопытно в этой связи рассмотреть три силы — общество, государство и церковь — и сравнить их самопозиционирование с действительными позициями.
Протестное сообщество инкриминирует государству склонность к тоталитаризму и деспотизму, что предполагает наличие у государства некой сверхидеи, которую оно насильственно навязывает гражданам. Более того, и само государство периодически как бы намекает на существование такой идеи, а также политической воли эту идею продвигать — вплоть до использования репрессивных методов.
Однако на деле выясняется, что все это своего рода политический фейк, имитация реальной угрозы. Правящий режим, который со всех сторон подвергается жестокой критике, как будто играет с обществом (включая и международные инстанции) в некую игру, где каждый должен старательно исполнить свою роль (в случае российского государства это роль «злодея и душителя свободы»). Но на деле правящая верхушка действует строго в рамках принципа, описанного еще Гегелем, поддерживая баланс между разрозненными и противоречивыми силами общества. Собственно, этот принцип открыто декларируется всеми европейскими государствами, и вряд ли какое-либо из них может действовать иначе — хотя, как утверждает Борис Гройс, полностью реализовать этот принцип государство никогда не сможет. Однако российское государство, решающее эту задачу так же безуспешно, как и другие, одновременно старательно демонстрирует миру иной принцип — впрочем, столь же мало реализуемый в современной России, — а именно принцип сверхидеи, лежащей в основе мифического единства (характерно, что это слово есть и в названии правящей партии). Эта сверхидея, или, как ее любят называть, «национальная идея», есть один из главнейших фантомов российской политической элиты. При этом большая часть населения России убеждена, что во всех «ведущих» странах мира эта «идея» присутствует, и именно ее наличие позволяет этим странам идти в авангарде цивилизации.
В поисках сверхидеи (безусловно, фиктивной) государство по инерции, хотя и не без основания, обращает свой взгляд на Русскую Православную Церковь. И Церковь готова исполнить отводимую ей роль — как когда-то могла исполнить ее (ищущие найдут в истории примеры). Но беда в том, что Церковь при всем желании никак не может добиться успеха в этой миссии — она может только делать вид, ссылаясь на вышеупомянутые исторические примеры. И дело совсем не в том или, во всяком случае, не только в том, что современное российское общество слишком пестро по своему национальному, социальному и идеологическому составу. Сама Церковь в новейшую эпоху уже далека от внутренней монолитности. Общество представляет себе Церковь некой темной твердыней с жестко закрепленными правилами, уставом и почти армейской дисциплиной. Однако на деле Церковь предстает чуть ли не самой плюралистичной институцией в России. Внутри церковного сообщества совершенно отсутствует четкое представление о том, что «можно», а что «нельзя» современному христианину. Церковный книжный рынок завален литературой, почти сплошь имеющей гриф «По благословению такого-то...», — и все эти книги и брошюры рассказывают, как должно поступать в тех или иных ситуациях. Практически все они опираются на святоотеческое предание, но при этом зачастую противоречат друг другу. Идеологическая пестрота церковной жизни не уступает, а может быть, даже превосходит идеологическое разнообразие, царящее в светском обществе. Все вышесказанное, вероятно, можно было бы отнести к положительным сторонам церковной жизни, свидетельствующим о том, что это живая и свободная структура. Однако в сложившейся ситуации нельзя не признать, что Церковь оказывается слишком нестабильной внутренне, страдающей всеми болезнями современности, чтобы выполнять ту функцию, которую отводит ей государство — и, как ни странно, либеральное общество.
При чтении критиков Церкви как в светской прессе, так и в социальных сетях, не покидает ощущение, что, если отвлечься от разговоров о сращивании с властью, «часах и мерседесах», основная претензия к ней заключается в том, что Церковь не является в глазах общества неким «гарантом» истины. То есть вся критика, ангажированная или нет, подспудно вменяет Церкви отступление от ее предназначения. Претензия, заметим, не вовсе лишенная основания — но такая претензия могла бы скорее родиться внутри самой Церкви, у священства и мирян, которые верят в спасительный характер православия. Странно слышать подобные обвинения из тех кругов, где спасительность Церкви как богочеловеческого организма вообще не рассматривается как данность. Можно, конечно заподозрить (и это происходит повсеместно) либеральную прессу в ангажированности, в стремлении дискредитировать христианство в глазах верующих или сомневающихся. Однако невозможно представить, что Facebook или «Вконтакте» наполнены только предвзятой публикой (хотя, разумеется, ни один человек никогда не может считать себя полностью объективным). Но даже если бы все эти сообщения были заказными, они так или иначе свидетельствуют о том, что общество ждет от Церкви вовсе не толерантности или реформ, а исключительно выполнения ее основной роли — быть инстанцией истины.
Эту мысль подтверждает и печально знаменитый «панк-молебен» группы Pussy Riot в Храме Христа Спасителя. Если отвлечься от скандального флера, связанного с акцией, то можно разглядеть в ней ряд странных особенностей. Во-первых, она не выдерживает никакой критики как с точки зрения современного искусства, так и с точки зрения панк-эстетики, что отмечено и серьезными экспертами. Тем не менее, члены группы признаны самыми влиятельными фигурами русской арт-сцены в 2013 году. Это косвенно подтверждает тот факт, что в России современное искусство продолжает восприниматься исключительно в политических категориях. Однако для нас сейчас важно не это. Если Алехина и Толоконникова позиционировали себя как современных художников (или музыкантов), остается непонятным, почему для своего выступления они избирают форму молитвы (пусть и извращенной с точки зрения традиции). Их обращение к Богородице, да еще в храме, как бы кощунственно для ушей верующих ни звучал их текст, остается обращением к Богородице. Они обвиняют патриарха не в том, что он возглавляет институцию, торгующую опиумом для народа (что было бы понятно и оправдано с точки зрения левого движения), нет — они инкриминируют главе Церкви, что его действия не соответствуют истине православия.
Весьма характерно, что группа была немедленно поднята на знамена протестного движения, однако и в этом трудно не увидеть глубоких внутренних противоречий. Ведь протесты 2012–2013 годов — это, бесспорно, либеральные протесты. Но в основе либерального гражданского общества лежит принцип свободного сосуществования разных убеждений. Бесчинства в храмах, каких бы то ни было, никак не сопрягаются с идеалами гражданского общества, которые декларируются лидерами протестующих. С другой стороны, Pussy Riot манифестируют совсем другой принцип. Они признают (по крайней мере, так можно заключить из логики их акции) наличие сверхидеи, провозглашаемой Церковью, но борются за то, чтобы «искривленные пути» были «выпрямлены». Но признание любой сверхидеи также невозможно для гражданского общества, в котором такие идеи воспринимаются как фашиствующие. Всю ситуацию с молебном, последовавшим за ним процессом, осуждением и освобождением участниц группы вкупе с акциями в их защиту хочется рассматривать не столько в политическом или тем более художественном аспекте, сколько в психоаналитической трактовке. Истерическая атмосфера вокруг этой акции напоминает истерику ребенка, требующего от родителя некий фетиш. Од- нако родитель (в данном случае его роль выполняет Церковь) действительно не может дать желаемое — то есть «обналичить» истину, которая находится в ее пользовании как бы в виде «ценных бумаг», но не реального капитала.
Пикантности ситуации добавил «асимметричный» ответ патриарха Кирилла, который проявил себя как, пожалуй, единственный в РПЦ «современный художник». Имеется в виду молитвенное «стояние» у Храма Христа Спасителя в защиту христианских ценностей. Кульминацией этого акта стало, как известно, предъявление «поруганных святынь», привезенных с разных концов России и хранящих «раны» надругательств — зазубрины от топоров и ножей. Патриарх объявил, что личным его распоряжением этим объектам — в прошлом рядовым церковным иконам и распятиям — будет придан особый статус, они станут своего рода свидетельствами гонений на христианство... Трудно не увидеть в этом акте типичный для современного искусства механизм валоризации — придание особой ценности заурядному предмету, получаемому как результат травматического эффекта. И здесь мы опять видим, что, хотя участники действа стараются исполнять свои роли — политические акционистки отстаивают «свободу», а православный патриарх собирает молебен, — в действительности их поведение прочитывается совершенно иным образом: патриарх действует в соответствии с ло- гикой постмодернистского перформанса, а панк-музыкантки взывают к Богородице и взыскуют истины.
Примеры, которые я привожу, могут показаться спорными (я и не скрываю их субъективности). Очевидно другое. Запрос на истину оставался в России главным требованием на протяжении едва ли не всей послепетровской истории. Частное мнение, как и частное бытие, плохо согласуется с нашей ментальностью; страстная убежденность в том, что мы «такие, как все», выдается за непререкаемую истину с тем же энтузиазмом, что и противоположное мнение: что у нас-де «особый путь». Как заметил в свое время проницательный Свен Гундлах, хотя по своим взглядам (читай — идеологии) мы все демократично настроенные и плюралистично мыслящие люди, но в глубине души каждый уверен, что только он прав.
Российский креативный класс, пришедший на смену советской «интеллигенции», похоже, унаследовал от нее эту неодолимую убежденность в окончательности своей правды — что само по себе неплохо. Проблема в том, что эта глубинная вера в истину входит в противоречие с идеологией плюрализма, импортированной с Запада, где она органично вплетена в жизнь общества.
Выход, если он вообще здесь возможен, видится мне в культурном строительстве и, в частности, в искусстве. Что опять же естественно и традиционно для нас — жителей страны, где короткие промежутки свободы сменялись долгими, тяжелыми периодами консервации и застоя.
Однако здесь нужно сделать одну ремарку. Уже в момент написания этого текста у автора случилась эпистолярная полемика с критиком Сергеем Хачатуровым по поводу выставки «Транквилизация памяти». Критические стрелы, энергично пущенные Хачатуровым в адрес автора и самой выставки, неожиданно подтвердили некоторые мои интуиции, высказанные в этом тексте. Характерно, что мой оппонент принадлежит как раз к тому поколению и кругу, которое активно обозначило свою позицию на улицах Москвы в 2012–2013 годах. В частности, Сергей упрекает меня в нежелании занять ответственную общественную позицию, эскапизме, уходе от четких ответов...
Тем, кто читал мои тексты на протяжении 90-х и нулевых, не надо доказывать, что моя позиция всегда была отчетлива и что я отстаивал вполне конкретные взгляды, но полемика с Хачатуровым ни в коем случае не входит в задачи этого текста. Да и сама выставка «Транквилизация памяти» дает четкий и недвусмысленный ответ, который, впрочем, не всем может оказаться близок и понятен. Мнение Сергея о выставке мне было интересно и значимо именно этим яростным желанием ответа. Истины. Но можно ли, в самом деле, ждать сегодня ответа от искусства?
В его письме прозвучала одна крайне значимая для понимания моей позиции фраза. Вот она: «На то оно и искусство... это о Человеке!» Замечательные слова!
Но мне здесь видится одна фундаментальная неточность. Она в предлоге «о». Для Хачатурова искусство это «о». «О» чем-то. Здесь и возникает разрыв. Истина отдельно, а искусство может «говорить» о ней. Но я утверждаю, что истина не дискурсивна. Она может быть только явлена трудом художника или даже, точнее, бытием художника. Художник только тогда и художник, когда он являет собой того человека, который должен быть. То есть — творца. И здесь как не вспомнить великую модернистскую максиму о том, что «каждый человек художник». Но не в том смысле, в котором говорит об этом Гройс, представляя юмористическую антиутопию, где все человечество соревнуется за участие в какой-нибудь очередной биеннале. Такая картина может вызвать и впрямь только веселый ужас. Речь о человеке, который собственную жизнь строит, как художник строит картину, и, хотя это и не имеет отношения к делу, «Транквилизация памяти» дает именно этот ответ.
Но как бы то ни было, в сегодняшней сомнительной перспективе общественного и культурного развития художник снова видится мне фигурой, способной к свидетельству. Пожалуй, единственной фигурой, способной еще к ответу. В том самом главном смысле, который я обозначил в начале этого текста. Только в этом случае он еще нужен.