Выпуск: №2 1993

Рубрика: Без рубрики

Мораль — исходная точка искусства

Мораль — исходная точка искусства

Питер Фенд. Балтийское море. — После «Beach party». 1991. Географическая карта на картоне. Courtesy Ollivier Moran

Искусство — это всегда Новое.

Это обновление восприятия и порядка вещей, обновление понимания жизни. Оно предшествует общественным нормам, законам, обычаям, даже религии. Первоначально кто-либо определяет Ценность чего-либо. Затем уже люди стараются найти этому объяснение, вывести из этого законы, называют это Собственностью.

Художник, как говорила Лес Левайн, предназначен нарушать границы дозволенного. Художник делает то, что в данный момент подлежит табу. И действительно, художник — тот же преступник, только преступник, санкционированный обществом, даже почетный преступник или легальный преступник (статус здесь зависит от меры государственной поддержки). Художнику, если его творчество в самом деле серьезно, вменено лишь одно условие — преступать моральные нормы.

Условие это рождено неприятием бытующих ныне норм. Оно рождено ощущением пропасти между Нормальным миром и тем, каким его видит художник. Вот почему любое большое искусство — это физический слом, акт насилия, это отчаянный прорыв в... Новый мир. Добропорядочность и художник — две вещи несовместные. Отсюда и следует вывод ранее, до этого сочинения, не осмыслявшийся и не обсуждавшийся: невозможно быть художником и быть при этом морально устойчивым.

Готов, причем не без прискорбия, признать справедливость вердикта немецкой секретной полиции. Моим друзьям было сказано, что я криминальный тип, поджигатель войны («Kriegstreiber»), лицемер, полуграмотный самоучка, самозванец и — в случае с Югославией — опасный субъект, преступно способствовавший обеим враждующим сторонам. Да, это так... Это так, и все, что было обо м не сказано, верно. Но они упустили из виду, что история как-никак идет вперед и что кто-то — а чаще всего этих людей называют художниками или фантазерами — должен стоять у кормила. Кто-то должен взять нa себя миссию — ломать порядок вещей.

Возьмем, к примеру, историю с Югославией. Провозглашу для начала, что все, посвященное мною этой земле и ее людям, исходило из самых глубоких чувств. Я старался во благо и каждый раз это было максимумом того, что было в тот момент в моих силах. Лишь господь Бог знает, во что мне это обошлось и какой урон нанесло моим кредиторам. Но я пошел на все это лишь потому, что двигало мною чувство безмерного долга («жизнью готов был рискнуть») перед жительницей Сербии (поначалу не было важно, откуда она, да неважно и до сих пор).

Признайте же: все, что я делал, — я делал во имя правого дела. Когда позволил себе после 678 резолюции ООН посетить посольство Ирака, когда запрашивал немецкие власти о массовых преступлениях, или же когда пытался прорвать нефтяное эмбарго Черногории, когда погашал долги еще неполученными переводами (впрочем, они так никогда и не пришли), наконец, когда платил сумму, равную почти всему моему состоянию, кредиторам с Запада вместо того, чтобы вручить ее женщине с Востока (а ее материальные запросы, поверьте, явно не коммунистические), и завел в результате свою карьеру в тупик, — я делал все это, по моему твердому убеждению, во имя «правого дела». Конечно, найдутся такие, кто сочтет меня просто психом (но не немецкая полиция — уж она-то готова меня разрубить на кусочки). Еще больше будет таких, кто объявит меня бессердечным, злодеем, безответственным, опустившимся и, уж конечно, опасным. Подозреваю, что при этом они не объявят меня «аморальным». А не значит ли это, что я еще не прорвался сквозь путы, не взорвал все устои? Ну, как самочувствие? Хватит сил? — Новый мир впереди.

И если я был неправ, то лишь в том, что не смог быть еще более «неправ». В том, что не был уж и вовсе непристоен, что недостаточно пылко посвятил себя даже не столько тому, что может быть названо «правое дело», сколько тому, что может быть названо НУЖНОЕ ДЕЛО.

Между художником и другими людьми, рядовыми служащими, есть одна принципиальная разница: художник создает Нечто. А служащий — служит, лучше или хуже; политик — служит, лучше или хуже; агент по авторским правам — служит, лучше или хуже. И каждый из них за свои труды — получает зарплату; для каждого из них -его дело — привычка; и платят им ровно столько, насколько они благопристойны и нормальны или даже насколько они замечательны. Ошибаться им не положено. А если и случается, то не фатально. А уж если допущен ими серьезный просчет, то прощай, служба: становись легальным преступником. Значит, прощай, работа, становись художником.

А это, в свою очередь, означает: освободи свое место другому и становись вольным агентом по моральным правам, отстаивай свои представления о плохом и хорошем, живи надеждой перехватить уж вовсе не крохи, а приличные деньги, а на самом деле — живи как жил — лодырем. А кто же еще художник, если не попрошайка? Так и есть, грязный, мерзкий, эгоистичный, назойливый лодырь!

В Германии, где «нормальность» вменяется людям в обязанность, налогоплательщикам внушают, что художник — некто иной, как выпускник, иногда даже «отличник» со степенью магистра (вот уж нелепость) Дюссельдорфской Академии художеств. Здесь всю дорогу им пытаются внедрить в сознание, что подлинными местами потребления искусства (или «Kunst»), а точнее его «лучших образцов» (как будто искусство можно наштамповать различного товарногоТсачества) являются Государственные учреждения, называемые Музеями («Museums») или Выставочными залами («Kunsthalle») и тому подобное. Налогоплательщики, прилежные труженики или, по крайней мере, люди, склонные считать себя таковыми, уразумели, что художник — тот же труженик, и что все то, что допускается до Музеев и Выставочных залов, о чем пишут газеты, — в высшей степени Благопристойно. Они не способны понять, что любое подлинно живое искусство не может не быть в высшей степени Неблагопристойным. Вот уж никак не приходит им там, в Германии, в голову, что лучшее, на что они могли бы употребить свои налоговые денежки, — так это не на Дюссельдорфские Академии; что разумнее было бы от этих академий камня на камне не оставить, и построить на их месте что-то другое, желательно коммерческое. Ведь, в конце концов, коммерческая затея по крайней мере принесет деньги, а это все же лучше, чем поощрять людей тратиться в порядке оправдания за недостаток воображения и от комплекса творческого бессилия. А как часто, особенно в Германии, приходится встречаться с коллекционерами, у которых приобретение произведений искусства порождает чувство вины или неудовлетворенности. Да почему же никто не объяснит им, что искусство — это просто кайф и ничего больше и что, если ты покупаешь произведение, так просто потому, что тебе, взрослому человеку, хочется поиграть в игрушки?

Все это подводит меня к достаточно неожиданному и ранее даже мало доступному воображению выводу: если художник желает посвятить себя благу, служению человечеству, то — хоть даже под страхом смерти — он должен отречься от ЛЮБЫХ поползновений или претензий на моральный статус своей деятельности. Это отнюдь не значит, что художник должен быть вне морали или, скажем, что он должен быть аморальным. А значит лишь, что — перефразируя Вордсворта — он должен жить, парить, мучиться, рваться вперед в состоянии Намеренного Воздержания от Морального Выбора.

Говоря о намеренном воздержании от «Веры» или «Неверия», Вордсворт имел в виду, что раз вера признана моральной, то необходимо осознанное воздержание от определения различий между тем, во что верить и во что не верить, или же между тем, что можно признать за правое или истинное, и тем, что нельзя признать за правое и истинное. По иронии судьбы — и тут перед нами классический пример кьеркегоровского парадокса — глубинная сущность художника, носителя независимого суждения, не предполагает «веры» — четких критериев того, что есть правое и истинное. И все же важно иметь в виду, что, даже если художник может и не быть «благопристойным» и «нормальным», он никогда не может врать (если это не святая ложь).

Каждый раз, когда мне доводилось оправдывать свои собственные ожидания или же следовать тому, что принято считать благопристойным или просто правильным — я изменял самому себе или, иначе говоря, я просто врал. Я говорил: «Люблю тебя», — а на самом деле не любил; я говорил: «Пойти туда-то — это крайне важно», — а на самом деле важным это ни для кого не было. Мне приходилось жить во лжи, а это — нехудожественно, это даже самоубийственно для художника. Знавал я одного знаменитого художника, который составил просчитанный до мелочей план своей творческой карьеры. Следуя этому плану, он написал свои яркие картины, представил их на художественных ярмарках, и вдруг в самом начале осуществления своего замысла смертельно заболел, а через несколько месяцев умер. Вскоре я убедился, что все, что он изготовил, было не чем иным, как прямым заимствованием русского конструктивизма пятидесятилетней давности. Так вот, я не могу отделаться от ощущения, что он благополучно выжил бы и стал выдающимся художником, если бы признал со всей откровенностью очень простую вещь: что в основе его творчества — развитие художественного наследия.

Нас действительно подстерегают серьезные несчастья, если мы не придаем значения тому, что сами признаем за истинное. А еще больше (и это уже социально опасно) — если мы не придаем значения тому, что люди признают за неистинное. Вот что значит игнорировать различие между истиной и ложью. Конечно, можно вести длинные речи о нравственных принципах, о необходимости не вожделеть, не красть, не лгать, не убивать, почитать отца своего и мать свою, не прелюбодействовать и всякое такое — однако неизбежно возникает вопрос: во имя чего мы, собственно, должны придерживаться этих заповедей? Одним из ответов могла бы быть калькуляция: приобретений от нравственного поведения, убытков, которые может повлечь предпочтение зла благу; прибыли, которою чревато следование пусть уж не истине, но Норме и Правилу. Наряду с калькуляцией есть еще один ответ — страх перед «возмездием». Человек не убьет, если будет знать, что может заплатить за это собственной жизнью; люди не запустят ядерную боеголовку, если будут знать, что какая-то из ответных ракет имеет шанс прорвать даже самую совершенную оборону. Честно говоря, ныне, после окончания «холодной войны», не очень-то верится, что страх перед возмездием действительно что-либо когда-либо определял. На самом же деле, если что-то и изменилось в мире, то только потому, что люди наконец-то осознали, что и так всегда ощущали, и искренне признались самим себе, преступив некоторые общепринятые нормы, что ядерное противостояние — это просто полная чушь. Люди вообще делают только то, что находят интересным и важным или, по крайней мере, жизнеспособным. Поэтому как только у них меняется предмет интереса, меняется и направление деятельности. Вот тут-то и находится подлинная задача для художника: предложить людям новый предмет интереса, увлечь их новыми и неожиданными преобразованиями и таким образом заставить историю, эволюцию человечества на земле — идти вперед.

Цель у художника одна — выпасть из установившегося порядка вещей, предложить иную картину мира, нового мира. Он должен убедить других последовать за ним к этой лучезарной перспективе и для этого использовать все имеющиеся у него средства, у него, уличного бродяги, — спеть, станцевать, нарисовать и слепить, скорчить рожу. Он должен собирать вокруг себя соратников. Он должен подрывать старое и менять мир. Вложи в это дело все свое существо, все свои чувства, всю свою веру, и тогда все, что получится, будет истинным.

Мораль — исходная точка искусства, а потому — не лги, не вожделей, не стремись быть нормальным и благопристойным или даже просто удачливым, не исходи завистью и комплексами неполноценности, не будь как другие, не подражай. Не преступай: ведь мораль — исходная точка искусства.

Воистину был прав Ките, когда обыденный опыт подсказал ему: «Истина — Прекрасна, Прекрасное — Истинно». А потому провозгласим в заключение: тот, кто лжет, кто рвется к успеху, кто лицемерит, кто отрекается от себя в подражании другому, в стремлении его превзойти — тому дадим худшее из имен: он не художник.

Перевод ВИКТОРА МИЗИАНО

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение