Выпуск: №98 2016

Рубрика: Анализы

Темпорализация как трансцендентальная эстетика: авангард, модерн, современность

Темпорализация как трансцендентальная эстетика: авангард, модерн, современность

Автор неизвестен. Плакат, 1931

Питер Осборн. Родился в 1958 году. Один из ведущих британских философов и теоретиков искусства. Автор многочисленных книг, включая «Политика времени: модерность и авангард» (1995), «Концептуальное искусство» (2002), «Где угодно или никак: философия современного искусства» (2013). Профессор и директор CRMEP (Центр исследований современной европейской философии) при Кингстонском университете. Редактор журнала «Radical Philosophy». Живет в Лондоне.

На протяжении трех десятилетий пришедшее к нам из Германии 30-х словосочетание «эстетика и политика» послужило концептуальной рамкой многочисленных дискуссий, став установленным — а зачастую устоявшимся — мотивом международных конференций и симпозиумов[1]. Тема эта возвращается ежегодно, подобно умозрительной «второй природе», как если бы ей придавала сил неспособность мира выйти за пределы оппозиций, которые она, собственно, и призвана теоретизировать — мнение и знание, форма и социальное содержание, искусство и не-искусство, искусство и жизнь. Дискуссии эти бодрят и сдерживают одновременно. Кажущееся бесконечным воспроизводство оппозиций, противоречиво сопрягая и в результате продолжая на пределе возможного жизнь по сути независимых дискурсов эстетики и политики, представляет собой беспокойный стазис (restless stasis) в самом сердце социальных отношений капиталистического общества — темпоральность «расширенного воспроизводства»[2]. Будучи отражением этих условий, исторических априори, как и реакцией на них, оппозиция между эстетикой и политикой приобретает квази-трансцендентальный характер, производя замкнутые на себе эстетико-политические ситуации — что-то вроде мысленного утоления жажды товарной культуры.

Но можем ли мы представить себе эти условия чем-то большим, чем просто симптом разделений, о которых одновременно чрезмерно сожалеют и которые перспективно (и всегда лишь перспективно) преодолевают и таким образом случайно исключают? Насколько разделение между этими видами неотчужденной деятельности имеет место, если допустить, что их взаимная отчужденность лжива?[3]

some text
Любовь Попова. Эскиз к постановке спектакля «Земля дыбом», 1923

Склонен считать, что включенность эстетики в политику, которую мы можем назвать эстетическим измерением политической субъективации, есть сущностное качество политики в ее классическом понимании как коллективной практики воспроизводства или трансформации социальных отношений в целом. Но все же проблема здесь коренится по большей части в концептуализации и состоянии политики, нежели в нашем понимании эстетики или искусства (которые и сами должны четко различаться)[4]. Искусство вносит вклад в эстетическое измерение политической субъективации, осмысляя и репрезентируя ее для дальнейшей рефлексии, хотя, разумеется, само искусство редко имеет важное политическое значение. (Не следует наделять искусство политической значимостью, хоть популярная тенденция объединять искусство и эстетику склоняет некоторых к этому). Один из способов, каким искусство может это осуществить, — это представить формы исторической темпорализации (темпорализации истории), что создает условия их познаваемости. На протяжении последних двух столетий такими формами темпоральности были авангард, модерн и современность.

«Темпорализация» действует здесь как метакритическое понятие трансцендентальной эстетики, в равной мере применимое к «политике» и «искусству», как и к другим формам социальной практики и опыта. Следуя за Хайдеггером, я понимаю темпорализацию как процесс производства временных различий в их динамично дифференцируемом единстве[5]. И рассматриваю ее не как индивидуально-экзистенциальный процесс становления (основанный на первобытном «всегда мое» (Jemeinigkeit) смерти), но как временной аспект практик, которые конститутивно относительны и которые производят (и воспроизводят) субъектов через социальные процессы субъективации. Такие процессы образуют «субъектов» не просто как эпистемологический коррелят, или точку сознания, или как «объекты» (эпистемологическая проблематика, с которой решительно порвали и Маркс, и Хайдеггер), но как ретроспективно проецируемых обитателей «пустого места» действия структур[6]. «Субъект» в его современном (пост-кантианском) философском смысле — это, прежде всего, тот, кто действует (that which acts); но также в социальном смысле тот, кто «подчинен» (subjected) (в том смысле, что он находится в подчиненной позиции) по отношению к власти и господству других[7].

С точки зрения эстетического измерения процессов субъективации, мы можем сказать, что темпорализация — это практика трансцендентальной эстетики в том изначальном кантианском смысле, для которого трансцендентальная эстетика касается пространственно-временных условий опыта, понятых как категории субъекта (первая «Критика») и во-втором, расширенном кантианском смысле, обозначающем территории чувства и суждения, возникающие из внутренних отношений между факультетами, а значит, затрагивает ощущаемые субъектом отношения к его (к «нашему») единству и отсутствию единства (disunities) (третья «Критика»). Темпорализация как практика трансцендентальной эстетики — это процесс, проистекающий в центре субъективации: процесс производства субъектов. Разные процессы и практики темпорализации вписывают субъекты в различные формы исторического времени. Как таковые они определяют формы возможных действий различного рода. Расширение сферы действия трансцендентальной эстетики в сторону исторического времени включает как критическую историю искусства, так и политические темпоральности внутрь дискурса «эстетики», создавая таким образом условия для переосмысления отношений «эстетики и политики»[8].

some text
«Искусство в быту: 36 таблиц». Приложение к журналу «Красная Нива» на 1925 г.

Вслед за Бодлером следует сказать, что искусство здесь выступает своего рода культурной «дистилляцией» и «очищением» историко-темпоральных форм. При этом эти формы темпоральности несомненно выступают одновременно и моделями исторического измерения политики, являясь своего рода формами политики в той мере, в какой политика продолжает мыслиться в контексте воображаемого пространства, заданного понятиями просвещенческой философии истории, сколь бы такая историческая концепция политики ни была апоретична[9].

Ныне подобное понимание политики как части воображаемого пространства, заданного понятиями философского представления об истории, горячо оспаривается. Ведь несомненно, что возрождению постальтюссерианской и постфукианской философской мысли об эмансипированной политике (в текстах Алена Бадью, Жака Рансьера, Жиля Делеза и др.) и предшествовал именно отказ от подобного представления об истории, как и бесспорно, что подобные процессы происходили и в умонастроении большей части художественного мира. Тем не менее, в искусстве, как и в политике — о чем я уже писал в другом месте — проблема исторической темпорализации продолжает, хотя бы имплицитно, проблематизироваться как условие познаваемости социального опыта. В этом отношении история остается кантианской проблемой: в том смысле, что «идеи» (регулятивно необходимые понятия об объектах за переделами возможного опыта) в своей сущности «проблемны». Это неизбежно[10]. Сегодня в искусстве эта проблема заявляет о себе, прежде всего, вопросом о критическом значении темпоральности термина «современный» в словосочетании «современное искусство».

В результате поспешного списания или же — можно говорить и так — благословенного стирания запоздало дискредитированного понятия постмодерна и возрождения интереса к авангарду (и, следовательно, к критическому наследию «Теории авангарда» Петера Бюргера 1974 года), художественно-критический дискурс в своих попытках описать искусство последних двух столетий начал обращаться к трехчастной исторической схеме: авангард, модерн и современность. Хотя в определенном смысле эта схема и является периодизацией, тем не менее, в своем основополагающем концептуальном значении ее категории обозначают не формы, движения или стили, но распространенность определенных форм исторической темпоральности, каждая из которых влияет на наше понимание самой периодизации. Однако, когда эти темпоральности обретают последовательную нарративную форму в прямолинейном понимании периодизации (как последовательность «режимов историчности», например, в фукианской терминологии Франсуа Хартога)[11] само такое повествование обычно разворачивается в гомогенной метатемпоральности или историцистском «пустом времени». Оно подвешивает — а историцизм всегда подвешивает — критический вопрос: какова темпоральность настоящего времени самого анализа и его конститутивных отношений к (всегда эффективно генеалогической) темпоральности периодизации?[12]

На последующих страницах я поделюсь своими краткими соображениями об этих трех историко-темпоральных формах — авангарде, модерне и современности, об отношениях между ними и, в частности, их конфликтном сосуществовании в качестве трансцендентально-эстетических характеристик процессов и практик формирования субъекта. Мое повествование не строится лишь на описании смены эпох, смены одной формы историчности другой, но, скорее, на наложении одной на другую в углубляющемся противоречивом усложнении темпоральных форм.

some text
«Искусство в быту: 36 таблиц». Приложение к журналу «Красная Нива» на 1925 г.

Я не верю, что авангард, как недавно заявил Джон Рахман, стал историей[13], где понятие «история» звучит уничижительно — для обозначения того, что уже решительно стало прошлым, следовательно, уже не является настоящим. Я полагаю, что «авангард» сам есть история в полном философском смысле термина «история», где история не просто также и о настоящем, и будущем (как и прошлом), но главным образом о них. Хотя Хайдеггер и писал, что темпоральность «как бывшествующе-актуализирующее настающее единое, мы именуем временностью», но артикуляцию отношений между тремя темпоральными экстазисами на уровне истории он, тем не менее, видел более сложной и разнообразной, чем просто структура повторения, которую он также теоретизировал и определял[14].

В этой связи хочу предложить два тезиса, каждый из которых проблематизирует эстетическое измерение политической субъективации как на уровне социальных отношений, так и в искусстве, понятым как критическая рефлексивная социальная практика.

Тезис 1: Модернизм отрицает политику авангарда через повторение нового (печально известный опыт нового как всегда одинакового).

Тезис 2: Современность отрицает диалектическую логику нового, присущую модернизму (и, следовательно, его особую, делающую ставку на развитие, будущность), благодаря пространственно обусловленному, воображаемому соприсутствию.

Этот последний тезис свидетельствует не об отрицании времени пространством, как представляют некоторые сторонники «пространственного поворота» (это непоследовательное понятие означает всего лишь пространство-время), но отрицание особой темпоральности — конкретной будущности, обусловленной пространственностью. Вопрос (слишком большой, чтобы рассматривать его здесь, хотя я и затрагиваю его в другом тексте[15]) в следующем: что является формой будущности современного? Здесь я ограничу свое рассмотрение некоторыми конкретными аспектами самих этих тезисов. Однако следует учитывать, что отношения между темпоральностями авангарда и модернизма сами стали сложнее из-за зарождающейся темпоральности глобальной современности, внутри которой темпоральности «авангарда» и «модернизма» все больше опосредуются пространственными отношениями между национальными и транснациональными формами.

 

Авангард и модерн: формальное подчинение

«Трюк, который преодолевает этот вещный мир, — писал Вальтер Беньямин в своей знаменитой статье 1929 года о сюрреализме, — состоит в подмене исторического взгляда на прошлое политическим взглядом»[16]. В этой фразе, если взять ее вместе с материалами в Конволюте N «Проекта Аркад», содержатся зачатки понимания авангарда как философского понятия, в особенности конкретной политической темпорализации истории[17]. (По сути, здесь под оппозицией между «политическим» и «историческим» подразумевается противопоставление неисторической, разрывной концепции истории историзму хронологически непрерывному, формирующему темпоральные предпосылки историографии.) Отличительный признак этой политической темпорализации, требующей открытого утверждения определенного политического будущего (будь то утверждение «левое» или «правое», так как существуют ведь и фашистские авангарды), можно увидеть, сравнив ее с модернизмом, к которому она была сведена Гринбергом и, на самом деле, после 1939 года всей институциональной культурой художественного мира в целом. Это различие между разрушением, как условием особых, полити чески определяемых конструкций («Конструкция подразумевает разрушение» — такова была формулировка Беньямина[18]), позитивность которых происходит из свободной аппроприации данности некоторых общественных и технологических положений; и отрицанием как логическим моментом в абстрактном темпоральном формализме нового как нового: судьбой модернизма в условиях товаризации культуры, или нового как «эстетического знака расширенного воспроизводства», как формулирует это Адорно, во «всей полноте его возможностей и перспектив»[19].

some text
«Искусство в быту: 36 таблиц». Приложение к журналу «Красная Нива» на 1925 г.

Общественная реализация абстрактного темпорального формализма в моде — который Беньямин связывал с диалектикой нового и «вечно неизменного» («нового в вечно неизменном» и «вечно неизменном в новом»), и о котором Адорно писал, что «жажда нового вытеснит стремление художника дать своему произведению долгую жизнь во времени»[20] — делает его столь же реальным (несмотря на его абстракцию), сколь реально развитие формы стоимости, из которой он в итоге и происходит: расширение потребления как условие расширенного воспроизводства капитала с последующим отовариванием новшества, как средства для капиталистической апроприации желания. Политическая проблема здесь касается характера «субъектов», произведенных такими абстрактными темпоральными процессами субъективации. Это не «гражданские субъекты» (политическая модель модернистского субъекта Этьена Балибара)[21], не трудящиеся субъекты (противоречивое смешение индивидуального, коллективного и формального, объективированные субъекты-структуры человеческого тру­да и капитала). Это субъекты-потребители и субъекты долга — как в пассивном, так и активном смыслах понятия «субъекта»; то есть как одновременно воображаемые источники свободного действия и сущности, «подчиненные» процессам и условиям накопления капитала. Как индивиды, мы суть точки восприятия (felt sites) этих противоречивых процессов субъективации (а также и многих других) — это наше основное «эстетическое измерение». Таков минимальный результат структуралистского пересмотра экзистенциальной аналитики «здесь-бытия» (Dasein), через который понятие субъективации достигает своего наиболее последовательного развития.

Если не принимать в расчет культуры производства и потребления, заданные и поддержанные чисто политически (историческим примером которых могут быть лишь первые годы Советского Союза), то две темпоральности авангарда и модернизма обычно сосуществуют. Или, скорее, последний (модернизм как абстрактно новое) становится социальной формой, через которую первый (авангард как производное от политики и качественно исторически новое) достигает обобщенной социальной видимости в результате неудачи своей политической реализации. Мы можем понимать это сосуществование как темпорально-культурную версию того, что Маркс называл формальным подчинением: подчинением существующего трудового процесса общественным отношениям производства стоимости[22]. Здесь конкретная историческая новизна авангарда подчиняется абстрактной и формальной темпоральности новой характеристики «модерна» как темпоральной схемы. При этом авангардным практикам, «формально подчиненным» темпоральности модерна, присуще внутреннее противоречие между темпоральной логикой их производственного процесса (т.е. конструкции как политизированной исторической темпорализации, созданием будущего) и темпоральными формами, под которыми они потребляются (темпоральной обусловленности товарной формы: новое как всегда вечно неизменное). Более того, следствием продолжительного повторения абстрактно темпорального формализма нового (основной темпоральной обусловленности распределения художественных товаров) стало — какая бы качественная историческая новизна ни была ему присуща в каждый отдельный момент времени, сведение авангарда к отношениям различия по отношению к другим произведениям, с которыми они размещены в общем времени пространства выставки. Это отражает дальнейшую редукцию: перекодирование модернистской логики логикой современного — совместное нахождение во вре мени, основанное на появлении произведений, обладающих различными темпоральностями внутри одного и того же де-темпорализированного, абстрактного художественного пространства (злополучный «белый куб»)[23].

Действие темпорализации произведения искусства дважды отступало от концепции исторического будущего: во-первых, это случай подчинения темпоральности авангарда темпоральности модернизма как абстрактно нового (поздняя мысль Беньямина находится в критической точке этого перехода); во-вторых — попытка уберечь качественный аспект темпоральности модернизма от его имманентной деградации через повторение с помощью обращения к понятию современного в его более строгом значении. Однако в результате новизна обретает пространственность, делая соприсутствие условием соединения различных, удерживаемых им вместе времен. Более того, в условиях глобального капитала (в котором «глобализация» синонимична «глобальной капитализации»), это, прежде всего, воображаемое, спекулятивное или фиктивное соприсутствие[24].

Подобно тому как политические обсуждения социальной эмансипации и сопротивление капиталу были склонны рассматривать то, что выходит за рамки подчинения форме стоимости — будь то формы, исторически унаследованные, некапиталистические социальные или же формы изначально (для некоторых «онтологически») некапиталистические, так и обсуждение художественных авангардов сместилось с конститутивной идентификации с пост-капиталистическим будущим, имманентно присутствующим в потенциальности созданных капитализмом сил производства, в сторону потенциальности практик, развитых за пределами или на региональной периферии теперь уже глобально транснационального рынка искусства. Однако вместо того, чтобы перспективно представить эти региональные авангарды как бы осуществленными в историческом будущем, предвосхищение которых исторически изменит настоящее, они представляются реализующими художественную ценность внутри хронологически близкого будущего самого международного мира искусства. Иными словами, они действуют как форма до- или не-капиталистического антропологического резерва, который достигает своего авангардного статуса не через предвосхищение перспективного посткапиталистического будущего, но, скорее, благодаря его перспективному подчинению самой институции искусства (в конечном счете, рынку искусства). На самом деле именно формальное подчинение сохраняет возможность конститутивно противоречивой структуры произведения искусства как одновременно «автономного» и «социального факта», откуда проистекает ее критический статус[25].

Формальное подчинение темпоральности авангарда темпоральности модерна, которое осуществляют художественные институции в капиталистических обществах, с самого начала сопровождалось навязчивым пространственным кодированием в терминах столичных, национальных или региональных территориальных форм[26]. Здесь мы имеем дело с другой формой повторения — это не то заданное экономикой абстрактное повторение нового (новое как «эстетическая печать расширенного воспроизводства»), но культурно-политическое повторение национального и (в большем масштабе) регионального. Оно все больше действует как компенсаторный коррелят разрушения экономической формы в условиях тенденциозного глобального транснационального капитала — капитала «после 1989», как и, в частности, после появления капиталистического производства в Китае, последовавшего за его вступлением ВТО в 2001 году. В контексте истории авангардов (и в особенности в контексте истории теории авангарда), одной показательной формой такого повторения можно считать недавнее повторение русского.

some text
«Искусство в быту: 36 таблиц». Приложение к журналу «Красная Нива» на 1925 г.

Авангард, национальный, исторический: повторение русского

Теоретическое понимание авангардных художественных практик в России первого послереволюционного периода к настоящему моменту завершило свой цикл: пройдя через несколько последовательных стадий, оно вернулось к исходной точке — к идее русского авангарда. Первоначально эти практики воспринимались продолжением предреволюционного национально-буржуазного художе ственного авангарда, где Малевич выступал центральной фигурой, воплощавшей их «революционную» преемственность. Но к началу 1920-х в них взяла верх конструктивистско-производственная траектория, вдохновлявшаяся открыто коммунистическими, интернационалистскими и антихудожественными идеями, заново определившими логику ориентированного на будущее художественного производства согласно двойным, формальным и функциональным параметрам понятия конструкции. Однако впоследствии, в 1940-е и 1950-е, на Западе это наследие, при опоре на авторитет представлявших его там эмигрантов (таких, как Наум Габо), было очищено от функциональной установки на производство политически диссидентского формалистичного конструктивизма и реинтегрировано в историю исключительно художественных авангардов, став частью более широко определяемого модернизма[27], в то вре­мя как идеологическое содержание советского конструктивизма было узурпировано сталинской культурной политикой. В дальнейшем, в 1960-е и ранние 1970-е, были предприняты попытки восстановить критическую социальную логику советского конструктивизма. Кульминацией этого стало новое позиционирование его в качестве более широкого антихудожественного институционального «исторического» авангарда в «Теории авангарда» Петера Бюргера (1974) — работе, которая на два десятилетия определила обновленное восприятие революционного авангарда не с точки зрения социальной революции как таковой, но ее искажения в «анти-искусстве» дада и сюрреализма[28]. Наконец, после 1989 года и завершения семидесятилетнего этапа российской и мировой истории, авангард 1920-х снова начал преподноситься как исключительно русское явление, вновь объясняясь через терминологию доинтернационалистского XIX века, тогдашней диссидентствующей буржуазии и национальных авангардов. (И это несмотря на то, что с точки зрения нарождающихся постсоветских национализмов, Малевич называется украинским, а не «русским художником»).

Последовательность господствующего западного понимания авангарда в России, начиная с XX века, можно представить следующим образом:

 

Начало XX века  Русский

1920-е                 Коммунистический/советский

1940/50-е            Диссидентско-формалистский

1960/70-е            «Исторический»          

1990-е                 Русский

 

Если это не спираль забвения, то спираль перекодирования: перекодирования коммунистического (в лице советского) как русского. И если здесь, в этой последовательности обозначений, и есть повторение, то это не то повторение, которое имеется в виду в концепции «парадигма повторения» — сначала «исторического» авангарда в «нео» авангарде, а потом и в том, что последовало далее. Эту идею в 1980-х и 1990-х предложили Беньямин Бухло, а затем и Хэл Фостер для исторической легитимации институциональной критики, ретроактивно объявляя ее продолжением исторического авангарда в условиях «нео»[29]. Это также и не «повторение революции» в понимании Бориса Гройса, где политическая революция является художественной контрреволюцией[30]. Это повторение русского как национального кодирования внутри глобально расширенного художественного рынка, где именно финансовая сила российских покупателей, нежели важность современного русского искусства, устанавливает на рынке значение «русский».

В предложенной мной схеме эволюции определения авангарда понятие «исторического» авангарда играет сложную, основанную на двойной кодировке, роль. С одной стороны, оно выступает агентом политической нейтрализации, приписывая политическое содержание авангарда прошлому благодаря ограничению коннотаций «исторического», то есть сведению его к «прошедшему». Исторический авангард «историчен» в том смысле, что он завершился. Точнее, он считается завершенным, потому что «потерпел поражение» (как и концептуальное искусство, которое, как утверждалось позднее, тоже потерпело поражение). И политический авангард провалился, потому что потерпел поражение советский коммунизм — причем достаточно рано, к концу 1920-х (а не к 1925, как утверждает Гройс). Таким образом, он ретроспективно стал «утопичным». Его утопизм — следствие поражения. И, кажется, он предназначен был потерпеть сокрушительное поражение именно для того, чтобы в бюргеровской конструкции термин «исторический» заменил термин «коммунистический». (И это, предполагаю, проистекает не из того, что Бюргер преимущественно ссылался на дада и сюрреализм, но потому, что таково политическое бессознательное его книги.) Термин «исторический» позволяет скрыть политический характер авангардов 1920-х за счет признания их значимости, придав его революционному наследию статус культурного «достояния», требующего бережного хранения. (Такова парадигма культурной истории, которой Беньямин, например, открыто сопротивлялся[31]).

Однако так называемый исторический авангард был также «историческим» во втором, более глубоком смысле: он был историческим благодаря своему вкладу в историю, понятую не просто как «прошлое», а как единое целое, коллективное единичное, с тем , чтобы завершить это целое, репрезентировав будущее.

Исторический авангард был социальным и политическим (и не просто художественным) авангардом; он был именно не «художественным», если смысл последнего термина задается господствующим современным пониманием искусства как автономного. Когда в 1922 году Первая рабочая группа конструктивистов (Алексей Ган, Родченко, Степанова) объявила «Непримиримую войну с искусством», это произошло оттого что «конструктивная жизнь — это искусство будущего» (1921)[32]. Этот смысл «исторического» в историческом авангарде наносит ответный удар попыткам нейтрализации его политики, подобной той, что делает Бюргер, сохраняя понимание политики как коллективного конструирования жизни на историческом уровне («коммунистическое выражение материальных ценностей», согласно формулировке Пер вой рабочей группы)[33], как постоянная возможность — имманентная исторической онтологии социального. Такова философская суть конструктивистского авангарда. Однако по иронии это сама неизменность подобной возможности и, таким образом, абстракция его основных понятий «конструкция» и «жизнь», которая приводит к художественному застыванию не просто как «застывшая монументальная фотография процесса» (Эль Лиссицкий), но как увековеченная форма, ждущая, словно в сказке, своего пробуждения. «Диалектическая сказка» Беньямина, подзаголовок его изначальной версии «Проекта Аркад», в этом отношении больше подходит для описания судьбы исторического коммунизма, чем капитализма XIX века. Недавняя онтологизация коммунизма как «идеи» свидетельствует о такой судьбе[34].

Отсюда закономерно, что бюргеровский исторический авангард предполагает неверную, чисто эстетскую интерпретацию установки на прорыв «искусства в жизнь». Провозглашенная в момент смены в коммунистическом авангарде одного искусства (искусства композиции) другим (искусством конструкции = «организации элементов»), она исходила из того, что искусство всегда взаимодействует с «жизнью»; а значит, оно и не должно выходить «в» жизнь. Она уже здесь. В этом заключено критическое превосходство авангарда 1920-х над авангардами 1914-1919. Ведь эстетизм проецировал обобщение эстетических аспектов художественного произведения в сферу жизни в целом. (Можно вспомнить формулировку Беньямина: авангард был «грузом» «искусства ради искусства», «грузом, который нельзя декларировать, поскольку у него еще нет имени»)[35]. Конструктивизм же — это отнюдь не расширительно понятый эстетизм, он — суть расширение принципа конструкции. Это расширение, которое непременно частично миметично и конструктивно и, таким образом, (как называли это Ган, Родченко и Степанова) выразительно. Этот аспект конструктивизма редко обсуждается: спекулятивная идентичность конструкции и выразительности, которую позднее Адорно, а затем Делез описали как телос неорганического произведения искусства или ассамбляжа машинного искусства[36].

«Теория авангарда» Петера Бюргера сбивает с толку, приписывая раннему «историческому» авангарду проблематику критики институций, что в будущем оказалось присуще неоавангарду. Такой подход уместно применить к дада, но конструктивизм был успешно (а не риторически) безразличен к художественно-институциональному отрицанию, так как в послереволюционный период осталось совсем немного реальных институций, которые можно было бы отрицать. На самом деле институции необходимо было построить, применяя принцип конструкции для реорганизации повседневной жизни. Таким образом, распространение художественных организаций первых лет советской власти — от Художественной секции Московского Союза солдатских депутатов (где Малевич был председателем уже в сентябре 1917 года) до коллектива УНОВИС (утвердителей нового) в Витебском художественно-практическом институте. Конструктивизм включал в себя производственное искусство как один из трех его элементов: «лабораторный» формализм, реорганизацию повседневной жизни и организацию производства. Здесь не было противоречия. На уровне теории конфликт этот был псевдовойной. Отсюда преподнесение институциональной критики в качестве «хорошего» политического повторения авангарда межвоенного периода, противопоставленного «плохому» формалистскому неоавангарду, ошибочно вдвойне. Ведь институциональная критика, прежде всего, связана с художественной институциональностью, нежели с автономными произведениями искусства лабораторного конструктивизма, формализм которого возник в ожидании функционального применения к жизни, нежели ради самого себя, в отличие от господствующих, хотя и негативно, художественно-функциональных применений институциональной критики.

В случае же революционного русского авангарда речь идет скорее о конструкции как выражении определенной исторической формы социального. Следовательно, альтернативные конструкции являются выражением альтернативных форм, уровней и аспектов социального: коммунистических и капиталистических выражений материальных ценностей. Определение «русский» означает здесь не более чем опосредующую культурно-историческую форму, и, более того, форму, которая несет постоянную опасность иллюзии автономной «культурной истории»[37]. И все же исторически иллюзия была опосредующим условием глобального расширения рынка искусства, организуя смысл, согласно взаимодействующим национальным нарративам. Темпоральность современного оказалась критически подвешена между, с одной стороны, пониманием ее как пространственно расширенного типа хронологического со-присутствия, делающего возможным обмен между всеми нациями, а с другой — радикально дизъюнктивным полем отношений, в котором встречается и активно взаимодействует множественность различных времен. Только последнее адекватно понятию темпорализации, и потому по-настоящему исторической форме трансцендентальной эстетики.

some text
«Искусство в быту: 36 таблиц». Приложение к журналу «Красная Нива» на 1925 г.

Современность: соприсутствие и активное соединение

Хоть это слово и имеет долгую историю (оно происходит от средневекового латинского contemporarius и позднего латинского contemporalis, а английское contemporary датируется XVII веком), философское осмысление современности — исключительно пост-гегельянский феномен, связанный, в первую очередь, с экзистенциальной теологией Кьеркегора. Оно используется им как философское понятие одновременности в противовес его обыденному историческому значению живущего, существующего или происходящего одновременно в том же хронологическом времени. Гадамер, онтологически развертывая понятие Кьеркегора и противопоставляя его идее «одновременности эстетического сознания», определяет его следующим образом: «„Одновременно“» [Gleichzeitigkeit буквально означает одно-времен-ность — П.О.] у Кьеркегора не означает совместно». Это «не способ заданности в сознании, но задание для сознания и результат, от него требуемый». Точнее, для Кьеркегора современность «формулирует задачу, поставленную перед верующими: настолько тотально и взаимосвязанно опосредовать то, что не совмещается с ними во времени о полноту соприсутствия Христа, чтобы оно, тем не менее, познавалось и доподлинно воспринималось как нечто вполне современное, а не во временном отстоянии». Соответственно, она состоит в «том, чтобы поставить себя в отношении дела таким образом, что... всякое опосредование снимается в тотальной современности». На поверхностном уровне это представляется схожим с одновременностью эстетического сознания. Гадамер заявляет: «симультанность эстетического восприятия основана на маскировке задачи, поставленной одновременностью», в то время как современность Кьеркегора — несмотря на свою ликвидацию опосредования — тем не менее, парадоксально понимает эту неопосредованность как достижение, а не как заданность[38]. Это философское понятие современного как задачи достижения темпоральной комбинации (прошлого и настоящего внутри настоящего) оставалось ограничено религиозным экзистенциализмом до тех пор, пока непосредственно после Второй мировой войны не начало получать историческое значение через использование понятия для обозначения новой эпохальной периодизации, противопоставленной «модерну»[39]. В первые послевоенные годы слово «современный» стало по-новому использоваться в английском языке, обозначая разом особый стиль дизайна («современный дизайн») и художественное настоящее вообще («современные искусства») в их отличии от предыдущего периода. Здесь берет начало смысл «актуальности», который преимущественно придается этому слову в обыденном употреблении.

Например, когда в 1946 году в Лондоне был основан Институт современного искусства (ICA), он действительно был актуальным. Причем актуальным двойственным и парадоксальным образом, поскольку одновременно пользовался остаточной энергией довоенного авангарда, разыгрывая смягченную версию его темпоральной логики будущности, и отошел от этой разрывной исторической будущности к более экспансивному настоящему нового начала. В годы, непосредственно следующие за Второй мировой войной, будущее изображалось как через желание снять ограничения жизни военного времени и достичь некоторой «нормальности», так и через коренные общественные перемены, которые должен был принести конец войны[40]. В Великобритании, в отличие от Франции и Италии, не предполагалось никакого разрыва с капитализмом, имелся в виду, скорее, иной капитализм — капитализм мира и социально-демократической реконструкции (хотя новым именем мира в Европе вскоре станет «холодная война»). Преобразование «передового» отождествления искусства с радикально иным будущим, связанного в Британии главным образом с сюрреализмом, в отождествление с более расширенным настоящим — причина того, что предчувствие «конца искусства» (известное авангардное растворение искусства в жизни) сменилось вниманием к взаимодействию между традиционными и популярными, технологически продвинутыми видами искусств, такими как кино, архитектура и реклама. Это было характерно для работ так называемой «Независимой группы» в ICA (1952–1955) и достигло высшей точки в выставке «Это — завтрашний день», проходившей в 1956 году в галерее Уайтчепел. Будущее, по всей видимости, уже наступило — позиция, иронически обыгранная в фотоработе Виктора Берджина 1976 года под названием «Сегодня — это завтрашний день, который вам обещали вчера».

Тем не менее, отделение «современного» от «модернистского», предполагаемое идеей о современных видах искусства, тогда никоим образом не господствовало в историческом сознании институционального поля искусства[41]. Напротив, современное играло в нем роль свойства «модернистского» (а не его противоположности): современное было новейшим модернистским, но модернистским с умеренной, менее разрывной будущностью. «Современное» само по себе было еще недостаточно критическим понятием, чтобы быть включенным во влиятельную книгу Реймонда Уильямса «Ключевые слова: Словарь культуры и общества» (1976). И спустя десять лет, когда Матей Кэлинеску переработал свои «Лики современности» (1977) в «Пять ликов современности» (1987), именно «постмодер низм» послужил темой новой главы, наряду с уже устоявшимися к концу 1930-х терминами «модернизм», «авангард», «декадентство» и «китч», — несмотря на то, что глава «Идея современности» (написанная в середине 1970-х) по-прежнему оканчивалась категорическим заявлением: «Спор о древних и новых сменился спором между новыми и современными»[42]. К середине 1980-х постмодернизм стал излюбленным термином для обозначения периода, отмечающего удаленность от оказавшегося уже историческим модернизма, удаленность, которая прежде была зафиксирована присутствием современного. Для историков искусства вроде Фредрика Джеймисона это, по-видимому, предполагало, что постмодернистское есть «постсовременное»[43]. К счастью, этот термин не прижился. В действительности лишь в последние десять лет, в связи с решительной дискредитацией постмодернизма как связного критического понятия, слово «современный» было извлечено из-под спуда и попало в критический фокус уже не в банальном качестве ярлыка для обозначения всего новейшего и относящегося к текущему моменту. Этим и объясняется наблюдающийся в последнее время наплыв литературы, в которой предпринимается некоторое минимальное теоретическое осмысление этого понятия[44].

some text
Варвара Степанова. Проекты спортивной одежды, 1923

В этой литературе отражен тот факт, что с возникновением после 1945 года современности как самообозначающего периодизирующего термина почти что эпохального масштаба (подобно тому, как «Возрождение» самообозначало свое настоящее в качестве нового начала), термина, оттесняющего в прошлое устоявшиеся референты слова «модернистский», меняется сама структура современности. Действительно, сама идея современности как состояния нова. В то же время широкая распространенность термина грозит лишить его более сложных темпорально-экзистенциальных, социальных и политических смыслов, превратив в простой ярлык или категорию периодизации. Это особенно значимо, поскольку то, что кажется характерным и важным в изменчивой темпоральности исторического настоящего за последние несколько десятилетий, лучше всего выражено характерной концептуальной грамматикой со-временности, собрания не просто «во» времени, но и времен. Мы не просто живем или существуем «одновременно» с нашими современниками — словно само время безразлично к этому совместному существованию, — скорее, настоящее все больше характеризуется собранием различных, но одинаково «настоящих» темпоральностей или «времен», темпоральным единством в разъединении или дизъюнктивным единством настоящих времен[45].

Это не простая комбинация определенного экзистенциального настоящего времени с конкретным (религиозным) прошлым, как в фундаментальном философском понятии современности у Кьеркегора; скорее, речь идет о геополитически рассеянной множественности социальных времен, соединенных внутри настоящего конститутивно проблематичного, спекулятивного или вымышленного «субъекта» исторического опыта. Это проблемно дизъюнктивное соединение скрадывается прямолинейным, историческим использованием слова «современный» как обозначения периода в том виде, в каком оно встречается в мейнстримной истории искусства — например, в качестве укрепления различия между модернистским и современным искусством.

Однако внутри этого дискурса как регистра непрерывного исторического движения настоящего мы, тем не менее, обнаруживаем несколько конкурирующих периодизаций современного искусства, несколько пересекающихся генеалогий или исторических слоев, несколько по-разному расширенных смыслов настоящего внутри более широкого временного промежутка западного искусства модернизма. Каждая из них выстраивается исходя из разрыва, связанного с конкретным историческим событием, и каждая отдает приоритет конкретному геополитическому полю[46]. Конкуренция между этими концепциями фиксирует их эпистемологически конструктивный и политически сверхдетерминированный характер. Каждая из них отмечена запутанным наложением внутри настоящего вышеописанных пребывающих, сплетенных темпоральных форм авангарда и модерна.

Таким образом, расширение трансцендентальной эстетики в сферу исторической темпорализации изменяет вопрос об отношении эстетики к политике на теоретически фундаментальном уровне. Это более не вопрос актуализации позиций внутри поля, определенного относительно стабильным набором концептуальных оппозиций и отношений, унаследованных от философии позднего XVIII века. Теперь она представляет одновременно философское, эмпирическое и политическое задание уловить и выстроить возможный политический смысл нового и внутренне сложного набора темпоральных отношений в неравном и изменчивом пространственном распределении. Пока что «искусство» остается местом особого сосредоточения таких отношений; но неизвестно, сколько это будет продолжаться.

 

Перевод с английского АНДРЕЯ ШЕНТАЛЯ

Примечания

  1. ^ Bloch E. et al, Aesthetics and Politics: Debates Between Ernst Bloch, Georg Lukács, Bertolt Brecht, Walter Benjamin, Theodor Adorno, London: New Left Books, 1977. Это эссе — пересмотренный вариант доклада, представленного на пленарном заседании ежегодной конференции Нордического общества эстетики на тему «Эстетика и политика» Копенгагенского университета 28 мая 2011 года.
  2. ^ Маркс К. Капитал. Критика политической экономии. Глава 21. Накопление и расширенное воспроизводство.
  3. ^ См.: Osborne P. ‘Theorem 4: Autonomy — Can it be True of Art and Politics at the Same Time?’, Open: Cahier on Art and the Public Domain, no. 23, Special Issue, ‘Autonomy: New Forms of Freedom and Independence in Art and Culture’, Amsterdam: Skor, 2012. P. 116–126.
  4. ^ Habermas J. ‘The Classical Doctrine of Politics in Relation to Social Philosophy’ (1963), in Theory and Practice. London: Heinemann, 1974. P. 41–81. Это то эстетическое измерение, которое Рансьер называет «разделением чувственного». Рансьер Ж. Разделяя чувственное. СПб.: Издательство европейского университета в Санкт-Петербурге, 2007.
  5. ^ Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Ad Marginem, 1997. Часть вторая, главы III и IV. С. 340–416. 
  6. ^ См.: Miller J.M. ‘Action of the Structure’ (1968), in Concept and Form, vol. 1, Key Texts from the ‘Cahiers pour l’Analyse’ Hallward P., Peden K. (eds.), London: Verso, 2012. P. 69–83. Для описания двойной (ретроспективно-перспективной) темпоральности субъекта, связанной с этой концепцией, см. Badiou A. ‘Subjectivizing Anticipation, Retroaction of the Subjective Process’, in Theory of the Subject. London: Continuum, 2009. P. 248–253. 
  7. ^ См. Фуко М. Субъект и власть // Фуко М. Интеллектуалы и власть: избранные политические статьи, выступления и интервью. Ч. 3 М.: Праксис, 2006. С. 161-190; Фуко М. Герменевтика субъекта (выдержки из лекций в Коллеж де Франс 1981-1982 гг.) // Социо-Логос. Вып 1. М., 1991. Для более широкого исторического контекста философий субъекта, см.: Cassin B. (Ed.), Dictionary of untranslatables: A Philosophical Lexicon. Princeton: Princeton University Press. P. 1069-1090.
  8. ^ Я отдаю себе отчет, что идея практики трансцендентальной эстетики противоречива. В конце концов, не сама ли «трансцендентальная» форма обуславливает возможность самих этих практик? Только если мы придерживаемся логического и «чисто рационального» конструкта трансцендентальной формы, если мы понимаем такие формы, как созданные исторически, тогда мы сами окажемся возможными субъектами практик в той мере, что понятие исторических практик, в полном смысле этого термина, унаследованного от просвещенческой философии истории, может сохраняться. Учитывая глобальную взаимосвязанность практик, вполне возможно, что такие практики впервые исторически становятся возможны в тот момент, когда эта идея отвергается. Здесь непростые отношения между языками практик и процессов есть симптом как исторической, так и философской проблематики этого вопроса.
  9. ^ См.: Koselleck R. Critique and Crisis: Enlightenment and the Pathogenesis of Modern Society. Oxford: Berg, 1988.
  10. ^ Osborne P. The Politics of Time: Modernity and Avant-Garde. London: Verso, 1995. См. Вторую главу.
  11. ^ Hartog F. Régimes d’historicité: Présentisme et expériences du temps (Paris: Seuil, 2003). Перевод главы можно найти по ссылке:  http://nlobooks.ru/sites/default/files/old/nlobooks.ru/ rus/nz-online/619/999/1002/index.html
  12. ^ Критику темпоральности конвенциональной исторической периодизации смотрите здесь: Davis K. Periodization and Sovereignty: How Ideas of Feudalism and Secularization Govern the Politics of Time. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2008.
  13. ^ Rajchman J. ‘The Contemporary: A New Idea?’, in Avanessian A., Skrebowski L. Aesthetics and Contemporary Art. Berlin: Sternberg, 2011. P. 125–144.
  14. ^ Хайдеггер М. Бытие и время. Харьков: Фолио, 2003. С. 367. 
  15. ^ Osborne P. ‘The Fiction of the Contemporary: Speculative Collectivity and Transnationality in The Atlas Group’ // in Aesthetics and Contemporary Art, pp. 101–123; ‘Global Modernity and the Contemporary: Two Categories of the Philosophy of Historical Time’, in Breaking Up Time: Negotiating the Borders Between the Present, the Past and the Future, eds. Chris Lorenz and Berber Bevernage (Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, forthcoming 2013). Расширенная версия первого текста опубликована в качестве первой главы Osborne P. Anywhere or Not at All: The Philosophy of Contemporary Art. London: Verso, 2013.
  16. ^ Беньямин В. Сюрреализм. Моментальный снимок нынешней европейской интеллигенции // Новое литературное обозрение, № 68, 2004. // http://magazines.russ.ru/nlo/2004/68/ben1.html
  17. ^ См.: Osborne P. ‘Small-scale Victories, Large-scale Defeats: Walter Benjamin’s Politics of Time’ // Benjamin A., Osborne P. Walter Benjamin’s Philosophy: Destruction and Experience. London: Routledge, 1994. P. 59–109.
  18. ^ Benjamin W. The Arcades Project. Cambridge: Belknap Press of Harvard University Press, 1999. P. 470.
  19. ^ Адорно Т. Эстетическая теория. М.: Издательство «Республика», 2001. C. 21.
  20. ^ Беньямин В. Центральный парк. М.: ООО «Издательство GRUNDRISSE», 2015. С. 55.; Адорно Т. Эстетическая теория. C. 44. 
  21. ^ Balibar É. ‘Citizen Subject’ // Cadava E. et al. Who Comes After the Subject? New York: Routledge, 1991. P. 33–57. См. также: the Introduction to Étienne Balibar, Citoyen Sujet et autres essais d’anthropologie philosophique. Paris: Presses Universitaires de France, 2011. P. 1–31.
  22. ^ Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений, 2-е изд. М., 1974. Т. 49. С. 3-136. «Теории прибавочной стоимости» — IV, незаконченный том «Капитала». Там же. Т. 26.
  23. ^  См.: Osborne P. Anywhere or Not at All, Ch. 6, ‘Art Space’. 
  24. ^ Osborne P. The Fiction of the Contemporary. Р. 108–114, 120–122.
  25. ^ См.: Адорно Т. Эстетическая теория. C. 325-328.
  26. ^ Первосценой именно этого сценария пространственной принадлежности выступил, конечно же, Париж, у которого Нью-Йорк, как известно, «похитил» идею модернизма в 40-е; Guilbaut S. How New York Stole the Idea of Modern Art: Abstract Expressionism, Freedom and the Cold War. Chicago: University of Chicago Press, 1985. Французские художники — в первую очередь, Дюшан — пытались продать ей эту идею с начала Первой мировой войны. 
  27. ^ См.: Buchloh B. ‘Cold War Constructivism’ // Guilbaut S. Reconstructing Modernism: Art in New York, Paris, and Montreal, 1945–1964, ed. (Cambridge, MA and London: MIT Press, 1990), pp. 85–112; Hal Foster, ‘Some Uses and Abuses of Russian Constructivism’, in Art into Life: Russian Constructivism, 1914–1932, ed. Richard Andrews (New York: Rizzoli, 1990). Р. 241–253.
  28. ^ Бюргер П. Теория авангарда. М.: V-A-C Press, 2014.
  29. ^ Buchloh B. ‘The Primary Colours for the Second Time: A Paradigm Repetition of the Neo-Avant-Garde’, October, 37 (Summer 1986). P. 41–52; Foster H. ‘Who’s Afraid of the Neo-Avant-Garde?’ in The Return of the Real. Cambridge: MIT Press, 1996. P. 1–34; Buchloh B. ‘Conceptual Art, 1962–1969: From the Aesthetic of Administration to the Critique of Institutions’, October, 55 (Winter 1990). P. 105–143.
  30. ^ Groys B. ‘Repetition of Revolution: Russian Avant-Garde Revisited’, доклад на конференции Russian Avant-Garde Revisited, Van Abbe Museum, Eindhoven, 13 марта 2010, Former West // www.formerwest.org.
  31. ^ См.: Benjamin W. The Arcades Project, [N5a, 7]. P. 467–468.
  32. ^ Родченко А. «Кто мы». Манифест группы конструктивистов // Опыты для будущего. М.: Гранат, 1996.
  33. ^ Родченко А. «Кто мы». Опыты для будущего. С. 145.
  34. ^ Douzinas C., Zizek S. The Idea of Communism. London: Verso, 2010.
  35. ^ Беньямин В. Сюрреализм.
  36. ^ См.: Alliez É., Osborne P. Philosophy and Contemporary Art, After Adorno and Deleuze: An Exchange // Garnet R., Hunt A. Gest: Laboratory of Synthesis. London: Bookworks, 2008. P. 35–64.
  37. ^ Ср.: Benjamin W. ‘Eduard Fuchs, Collector and Historian’, in Selected Writings, vol. 3, 1935–1937. Cambridge: Belknap Press of Harvard University Press, 2002. P. 267–268.
  38. ^ Гадамер Х.Г. Истина и метод: Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. C. 112–113, мой курсив. Ср.: Кьеркегор С. Философские крохи, или Крупицы мудрости. М.: Институт философии, теологии и истории св. Фомы, 2009.
  39. ^ Следующее подчерпнуто из Osborne P. ‘Look Beneath the Label: Notes on the Contemporary’ // Daly E., Heald R. Bloomberg New Contemporaries 2011. London: Bloomberg/ICA, 2011. P. 4–8. Osborne P. Anywhere or Not At All, Ch. 1, section 1, ‘Togther in time?’.
  40. ^ См.: Judt T. Postwar: A History of Europe Since 1945. London: Vintage, 2010. Part 1.
  41. ^ Видимо, первая институция, которая последовала терминологическому новаторству ICA в Лондоне, был Бостонский музей модернистского искусства в США, который стал Институтом современного искусства в 1948 году. Но лишь начиная с 1960-х годов, термин стал широко использоваться, но даже тогда все равно оставался скорее исключением. Museu de Arte Contemporânea da Universidade de São Paulo (1963), Musée d’art contemporain de Montréal (1964) и the Museum of Contemporary Art, Chicago (1967) — ранние примеры, к моменту появления которых современное уже существовало достаточно долго, чтобы стать объектом музеологического внимания.
  42. ^ Calinescu M. Five Faces of Modernity: Modernism, Avant-Garde, Decadence, Kitsch, Postmodernism. Durham: Duke University Press, 1987. P. 92. Ср.: Williams R. ‘When was Modernism?’// The Politics of Modernism: Against the New Conformists. London: Verso, 1989. P. 31–35. «Очень скоро “модерн” смещает свою отсылку с “сейчас” на “просто сейчас” или даже “тогда”, и какое-то время обозначал то, что уходит в прошлое, с которым “современное” можно сопоставить в его настоящести». В то время как Калинеску довольствовался дескриптивным подходом к постмодернизму, для Уилльямса он был «новым конформизмом», «неисторической фиксированностью», которая была необходима для разрыва (P. 35). Возможно, это симптоматично для недавно появившегося «современного» в качестве теоретического термина, который моя собственная книга «The Politics of Time: Modernity and Avant-Garde» — посвященная углублению темпорального понимания последних двух категорий в контексте попытки расширить теоретизацию экзистенциальной темпорализации исторического времени — и была критична по отношению к философской наивности дискурсов постмодерна — тем не менее, она не содержит устойчивого обсуждения или хотя бы указателя на «современное». 
  43. ^ Начиная с 1990 года, Джеймисон выступил соредактором серии «Постсовременные интервенции» в Duke University Press.
  44. ^ См.: Smith T. ‘Contemporary Art and Contemporaneity’, Critical Inquiry 32, no. 4, Summer 2006. P. 681–707 и Smith T. Introduction: The Contemporary Question // Smith T., Enwezor O., Condee N. Antinomies of Art and Culture: Modernity, Postmodernity, Contemporaneity. Durham: Duke University Press, 2008. P. 1–19, а также эссе Агамбена «Что современно?» в Агамбен Дж. Что современно? К.: Дух і літера, 2012. Rajchman J. The Contemporary: A New Idea? // Avanessian A., Skrebowski L. Aesthetics and Contemporary Art. Berlin: Sternberg, 2011. P. 125–144; а также мой собственный вклад в этот том ‘The Fiction of the Contemporary’.
  45. ^ В этом отношении существует что-то вроде социальной реализации идей критики Хайдеггера «обыденного» сознания времени «внутривременности», а также критики Фабианом антропологического отказа от возникающего одновременно (coeval), соответственно. Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Ad Marginem, 1997. С. 200-217. Fabian J. Time and the Other: How Anthropology Makes its Object. New York, Columbia University Press, 1983. P. 156–165. Ср.: Osborne P. The Politics of Time. P. 17, 28, 62–68.
  46. ^ См.: ‘Three Periodizations of Contemporary Art’ in Anywhere or Not at All, Ch. 1. 
Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение