Выпуск: №77-78 2010

Рубрика: Диалоги

Гуманизм другой обезьяны

Гуманизм другой обезьяны

Нагиса Осима. Макс, любовь моя. 1986. Кадр из фильма

Оксана Тимофеева. Родилась в селе Кожевниково Томской области в 1978 г. Теоретик, участник рабочей группы «Что делать?», сотрудник редакции журнала «Новое литературное обозрение», исследователь в академии Ян ван Эйк (Маастрихт); автор многочисленных газетных и журнальных публикаций, а также книги «Введение в эротическую философию Жоржа Батая». Живет и работает в Маастрихте и Москве. Аарон Шустер. Родился в 1974 г. в Сиэтле, Вашингтон. Теоретик, арт-критик и куратор, преподает в PARTS (Performing Arts Research and Training Studios) в Брюсселе, в настоящее время исследователь Institute for Cultural Inquiry (Берлин). Живет и работает в Брюсселе и Берлине.

Оксана: Привет, Аарон.

Аарон: Салют, Оксана. Ну что, готова обсуждать «человеческий вопрос»?

Оксана: Подожди, я сделаю себе чаю. Не самое лучшее настроение для беседы. Пытаюсь тут найти новых хозяев для кота, который сейчас живет у моего друга, но так вышло, что хозяйка квартиры, которую друг снимает, запретила держать кошек. Грустно: люди сначала берут на себя заботу о животных, а потом что-то у них меняется, и животные оказываются не у дел. Вот тебе и гуманизм как он есть!

Аарон: Что это вообще за вопрос о гуманизме? По-моему, это ужасное слово. Я даже не хочу об этом думать. Почему это слово важно? Я сижу сейчас в берлинском интернет-кафе, а вокруг люди за своими компьютерами. Вероятно, это и есть сущность гуманизма – людей можно терпеть на экранах и в окошках чатов.

Оксана: Есть исключения. Я знаю одного парня, который вполне сносен даже в реале. Правда, на самом деле он и не человек. Он волк и мой большой друг. И не пытайся быть большим мизантропом, чем я, – это невозможно!

Аарон: Люди всегда казались мне либо ужасно странными, либо ужасно скучными. Многих ли ты знаешь людей? Почему они тебе не нравятся?

Оксана: Я знаю кое-кого из них. Так, несколько человек. Они все время врут и делают глупости. Мне больше нравятся животные, особенно птицы и аэропланы. Скажи, они ведь тоже люди?

Аарон: Платон определял человека как двуногое без перьев, на что Диоген достал ощипанного петуха и сказал: «Вот человек!» Мне кажется, Летатлин – человек. И хитроумные изобретения Панамаренко – люди. И космонавты, по-моему, тоже люди. Но не так-то просто понять, что такое человек. Проблема в общем определении. Я как-то читал – в книге по логике одного литовского философа – что «определение определенно по определению». Если это правда, то неудивительно, что многие философы – люди со вкусом к парадоксам – определяют человека через нехватку определения, через его неопределенность, пластичность, открытость.

some text
Из документации проектов
В. Комара и А. Меламида
в соавторстве с животными (cлониха Рене).
Архив В. Комараи А. Меламида

Оксана: Может быть, именно в силу нехватки собственного определения они дают определения всему, что их окружает. Страсть, даже мания определения. Они определяют вещи и дают им имена, человеческие имена, до такой степени, что все в этом мире оказывается человеческим. Птицы-аэропланы – определенно люди, потому что они живут в человеческом мире, мире, находящемся в распоряжении человека и его определений. Но вопрос определения – это также и вопрос проведения различий. Иногда они определяют некоторых людей как животных (и тогда их можно есть) или как машины, или даже как ангелов (мы-то знаем, что это просто космонавты!). При этом людям нравится то, что на них похоже. Я не доверяю их так называемой пластичности и тем более их открытости. Кстати, и наша попытка определить их кажется мне слишком человеческой.

Аарон: Здесь два важных момента. Первый – идея нарциссической замкнутости на себя, которая выражается в том, что люди стремятся все очеловечить, все втащить в свой мир. Второй связан с тем, что ты сказала о пластичности. Я полностью разделяю твое недоверие по отношению к этому понятию, недавно ставшему новым ключевым словом в рассуждениях о «природе» человека. В этом вопросе я абсолютный фрейдист; с одной стороны, пластичность, а с другой – негибкость, ригидность. Фрейд говорил, что, в отличие от животных, люди «недопрограммированы» на уровне инстинктов, их влечения более пластичны и изменчивы, чем влечения других животных. Но они и более постоянны и несгибаемы: уж если человека на чем-то заклинит, вся его жизнь подчиняется потом этой одной тупой фиксации.

Оксана: Однако же как не вспомнить Адорно и Хоркхаймера, которые утверждают как раз обратное: тупая фиксация характерна скорее для животных, тогда как у людей есть особые механизмы диалектического прерывания. Вот почему, по их мысли, именно животное (а не человек!) по-настоящему страдает, если его желание не находит удовлетворения. Животное либо получает удовлетворение, либо умирает, будучи неспособно успокоить или заглушить свое животное желание.

Аарон: Да, я знаю фрагмент, к которому ты отсылаешь. Люди освобождаются от зависимости от тупой инерции животного существования, от захваченности моментом настоящего через диалектическое опосредование. Но надо добавить, что такое опосредование привносит возможность куда более интенсив- ной фиксации – вот чего не понимают Адорно с Хоркхаймером.

Оксана: Как интересно!

Аарон: Это то, что Фрейд описывал как принуждение к повторению, фиксацию на чем-то, фантазию, желание или что бы то ни было еще, что удерживается по ту сторону «эмоциональной разумности» жизни – поиска удовольствия, избегания боли. Мне нравится вот какое определение: люди – сентиментальные зомби. У них есть это слепое влечение, упорство зомби, принуждение к повторению, плюс куча эмоций! Они не только чувствуют, но и потакают своим чувствам, ненавидят их или восхищаются ими, или беспокоятся из-за них; короче, испытывают рефлексивные чувства по поводу чувств (что такое современная идеология, как не «хорошее самочувствие по поводу хорошего самочувствия» («feeling good about feeling good»)?). Зомби – это самое что ни на есть нечеловеческое и в то же время самое что ни на есть подлинно человеческое: желание – это ведь нечто холодное и неподатливое, что прорывает все сентиментальные тонкости психологии человека.

Оксана: Как большевики в романах Платонова – они не занимаются любовью, потому что их реальное, предельное желание – это революция. Всякий раз, когда они испытывают желание друг к другу, они вспоминают о необходимости сначала построить коммунистическое будущее. Фиксация как своего рода верность.

Аарон: В этом случае фиксация, как кажется, замещает сексуальность, но она сама является формой наслаждения – или того, что Лакан называет «jouissance» – и даже очень интенсивной! Неистовый революционный восторг основан на отказе от тупого гедонизма. Я сейчас как раз читаю один текст Платонова, где он призывает не впадать в «детское наслаждение» жизни. Диалектика – это серьезная борьба. Как говорил Ленин, хорошо иметь жену и любовницу – тогда можно сказать каждой, что ты с другой, а самому закрыться в библиотеке и работать! Вообще же Фрейд отвергал именно упрощенческое, «гедонистическое» понимание сексуальности. Что, по его мысли, отличает людей от животных, так это их странная и запутанная сексуальная жизнь, полная неврозов, перверсий и всевозможного обыкновенного безумия. Лакан резюмирует это, говоря, что человеческий вид характеризуется совершенно неестественным отношением к собственному наслаждению.

Оксана: Мне кажется, Фрейд и Лакан в данном случае сравнивают людей «и других животных», используя сексуальное влечение в качестве своего рода критерия. Не имеем ли мы здесь еще один пример того, что Агамбен называет «антропологической машиной», то есть механизмом, который производит «человеческое» посредством дифференциации, его отделения от животного? Такими критериями могут служить «разум» в философской традиции, язык, хайдеггеровская «открытость» или что угодно еще, сексуальность в том числе. Может быть, это еще более ярко выражено в философии Батая. Он думал, что эротизм – система, опосредования законом и запретом – это то, что отличает сексуальное поведение людей от «непосредственной» сексуальности зверей. Людям нужен запрет, чтобы снова и снова его нарушать. Таким образом, быть человеком значит всегда уже быть виновным.

Аарон: Кстати о вине. Вспоминается «Смерть чиновника» Чехова. Герой случайно чихает в опере на одного генерала и пытается извиниться, но генерал предлагает просто забыть об этом эпизоде. Герой приходит в полное замешательство, снова и снова безуспешно пытаясь извиниться. Он даже приходит в приемную генерала, и тот в конце концов выгоняет его; чиновник возвращается домой, ложится и умирает. Мне кажется, этот рассказ обнажает некую глубокую правду о человеке – его неспособность извиниться! Каким бы банальным ни был ущерб, его не возместить. Вот в чем трагедия героя рассказа, у которого не получается сгладить даже эту случайную, глупую вину. Вот почему культура изобретает ритуалы извинения и прощения – чтобы люди не сталкивались с этой невозможностью в голом виде. Иначе они бы все умерли от ужаса обычного чихания!

Оксана: Ритуалы извинения и прощения, вероятно, служат людям как особое доказательство вины. Я человек, следовательно я виновен, и я извиняюсь, но ты не можешь по-настоящему меня простить, потому что этим извинением я лишь пытаюсь заставить тебя признать мою вину, то есть признать меня в моем человеческом достоинстве, то есть как непрощенного и непростительного!

Аарон: Точно. Вот как можно резюмировать мою позицию по отношению к людям: нарциссизим, фиксация, чувство вины. Полагаю, защитники гуманизма противопоставят этому благодарность, творчество и любовь.

Оксана: Ты что, пытаешься быть антигуманистом? Ты действительно думаешь, что у тебя это получится? Я вижу, что ты стремишься противопоставить свою мысль гуманистической традиции, но почему?

Аарон: Ты думаешь, это ловушка?

Оксана: Да, я думаю, это ловушка. Давай попробуем выбраться из нее. Гуманизм и антигуманизм созданы друг для друга. Они существуют для людей, но не для нас, анималиенов (animaliens), зверей-пришельцев. Однако люди расставили эти ловушки также и для нас. Как только мы пытаемся выработать крутой мизантропический дискурс, он тут же оборачивается очередным гимном человечеству. Ловушка – это зеркальная идентификация с ними. Не только люди встречают только людей в своем антропоморфном мире, но и мы оказываемся втянуты в этот мир, пока другие анималиены скрываются где-то вне его.

Аарон: Тогда вопрос вот в чем: как идти дальше пары гуманизм/антигуманизм? Хотя я думаю, что мы слишком торопимся. Мы ведь даже не проанализировали, каким образом они связаны. Антигуманизм – относительно недавний феномен. Обычно отсылают к Хайдеггеру и структурализму. Однако можно сказать, что реальные корни антигуманизма произрастают намного раньше, в научной революции, программе математического описания природы, которое приходит на смену гуманистическим космологиям древнего мира. Абстрактная вселенная математических уравнений очень далека от области человеческого опыта. Вот почему выдающиеся математики ведут себя так странно с точки зрения других людей.

Оксана: Это очень сложный вопрос. Я уверена, что корни антигуманизма лежат в самом гуманизме. Сначала наделение человека исключительными полномочиями, а потом – попытка помыслить мир без людей... Так называемая дегуманизация мира идет рука об руку с его гуманизацией. Кто такой, например, Декарт?

Аарон: Мне кажется, Декарт – это швейцарские часы.

Оксана: Допускаешь ли ты мысль, что швейцарские часы мыслят? И следовательно, они существуют? Ведь по мысли Декарта, только люди могут мыслить, и следовательно, только они и существуют с несомненной вероятностью. Животные не мыслят, следовательно, их существование – это что-то совсем подвешенное, и следовательно, люди могут использовать их для своих научных экспериментов – разрезать живого кролика и посмотреть, что там у него внутри. Это гуманизм или антигуманизм?

Аарон: Я только что придумал название нашему диалогу: «Гуманизм другой обезьяны» — маленькая шутка по поводу «Гумнизма другого человека» Левинаса.

Оксана: Да, Левинас – большой гуманист. В его этике большую роль играет лицо, эта традиционно «человеческая» часть тела.

Аарон: Тогда мы можем использовать картинку из фильма «Макс, любовь моя», где Шарлотта Рэмплинг обнимается с обезьяной.

Оксана: Давай! На этой картинке они и вправду «лицом к лицу». По правде говоря, этот фильм привел меня в замешательство. История, конечно, не такая легкая и забавная, как кажется поначалу. Есть что-то трагическое в диалектике очень сложного желания или даже одержимости героини, которая наслаждается не только любовью, но также и своей суверенностью и абсолютно властью убить своего любовника-обезьяну или заставить другого (мужа, например) его убить. Что-то «лакановское» в чистом виде: я тебя люблю, и я тебя уничтожу. Тяжелая вещь и загадочная.

Аарон: Ключевой момент фильма – сцена с проституткой и яблоком. Муж нанимает проститутку, чтобы она соблазнила обезьяну. Он хочет посмотреть, как это происходит, как возможно соитие женщины и животного. Кажется, предельная загадка именно здесь: отсутствующая связь между инстинктивной животной копуляцией и чисто человеческой страстью. Проститутка пытается соблазнить обезьяну при помощи яблока, но у нее ничего не получается.

some text
Из документации проектов
В. Комара и А. Меламида
в соавторстве с животными (шимпанзе Мики).
Архив В. Комараи А. Меламида

Оксана: Я тоже думала об этом библейском эпизоде. Обезьяна Макс здесь – своего рода Адам из Эдема. Как животное может стать человеком? Как, собственно, Адам становится человеком, то есть существом, обремененным чувством вины за свой «грех»? Соблазн, яблоко – вот как! Прошлой ночью я общалась в чате с одним из людей, и мы обсуждали этот фильм. Будучи психоаналитиком, мой собеседник задался вопросом, есть ли у животных бессознательное – если все-таки у них есть свой особенный язык, их неутомимое желание, если они могут быть соблазнены (как наш Адам, например, или как Макс, обезьяна, сопротивляющаяся соблазну)... Так вот, по мысли моего друга, не то чтобы у них есть бессознательное, но они и есть сами бессознательное. Он, кстати, рассказал, как один человек послал к психоаналитику свою собаку.

Аарон: Давай не будем о собаках! Я к ним не очень расположен. Они раболепны, поддаются дрессировке и слишком близки к людям.

Оксана: Мне нравится, как Делез говорит о собаках: «Другое дело собака, за что я в принципе не люблю собак, так это за то, что они лают. Лай кажется мне самых глупым из характерных криков, издаваемых животными. Боже, в природе так много криков, такое разнообразие криков. Но лай – это позор всего животного царства». Делез также использует тему лая, обвиняя психоанализ в тотальном непонимании животности, превращающей волчий вой бессознательного («зов стаи») в домашнее гав-гав.

Аарон: Кто приближается к совершенству, так это рыба, которая вообще не производит звуков – она знает, как соблюдать тишину. В «Чевенгуре» Платонова есть один великолепный фрагмент на эту тему – о рыбаке, который утопился, чтобы узнать рыбью мудрость, то есть знание смерти. Я думаю, это одна из лучших когда-либо написанных эпитафий гуманизму:

«Захар Павлович знал одного человека, рыбака с озера Мутево, который многих расспрашивал о смерти и тосковал от своего любопытства; этот рыбак больше всего любил рыбу, не как пищу, а как особое существо, наверное знающее тайну смерти. Он показывал глаза мертвых рыб Захару Павловичу и говорил: «Гляди – премудрость». Рыба между жизнью и смертью стоит, оттого она и немая и глядит без выражения; телок ведь и тот думает, а рыба нет – она все уже знает». Созерцая озеро годами, рыбак думал все об одном и том же – об интересе смерти. Захар Павлович его отговаривал: «Нет там ничего особого: так, что-нибудь тесное». Через год рыбак не вытерпел и бросился с лодки в озеро, связав себе ноги веревкой, чтобы нечаянно не поплыть. Втайне он вообще не верил в смерть, главное же, он хотел посмотреть – что там есть: может быть, гораздо интересней, чем жить в селе или на берегу озера; он видел смерть как другую губернию, которая расположена под небом, будто на дне прохладной воды, – и она его влекла. Некоторые мужики, которым рыбак говорил о своем намерении пожить в смерти и вернуться, отговаривали его, а другие соглашались с ним: «Что ж, испыток не убыток, Митрий Иваныч. Пробуй, потом нам расскажешь». Дмитрий Иванович попробовал: его вытащили из озера через трое суток и похоронили у ограды на сельском погосте».

Оксана: «Нет там ничего особого: так, что-нибудь тесное»!

Аарон: Можно ли сказать, что этот рыбак – смелый мыслитель-антигуманист?

Оксана: Мы можем сказать, во всяком случае, что он пытался стать-рыбой. Он даже связал себе ноги веревкой – это ведь так похоже на рыбий хвост!

Аарон: Он сделал это, чтобы защитить себя от слишком человеческой слабости спастись.

Оксана: Но он связал свои ноги, и, следовательно, умер. Перестал существовать и как человек, и как рыба.

Аарон: Да, но он сделал это, потому что хотел довести эксперимент до конца, и он знал, что должен защитить себя от своей вульгарной природы (воли к самосохранению), чтобы это сделать. С другой стороны, на что тоже указывает эта история, идея «познания» смерти – это чистой воды глупость. Человек убивает себя напрасно.

Оксана: Эта антигуманистическая акция – типично человеческая! В ней есть что-то очень «гегелевское» («смотреть в лицо смерти») или, скорее, батаевское. Рыбак хочет перейти границу, отделяющую смерть от жизни. Но он не может разделиться на две части – на ту часть, что принадлежит смерти, и на ту, что выживает. Кто-то, некий внутренний «человек», должен продолжать существовать, чтобы наблюдать, как умирает животное тело. Но рыбак (fisherman) не может не оставаться именно этим животным, этим человеком-рыбой (fish-man). Следовательно, он терпит неудачу. Становление животным может быть только человеческим жестом, так же как становление человеком может быть только жестом животного.

Аарон: Если бы мы действительно хотели уйти от человеческого, выбраться из ловушки вопроса о различии между человеком и животным, нам следовало бы говорить скорее о чем-то более удаленном... вроде скал. Гуманистический дискурс основан на масштабном подавлении минералов.

Оксана: Тебе нравятся скалы? Они тоже люди?

Аарон: Роже Кайуа, большому другу Батая, нравились скалы.

Оксана: Кайуа написал замечательное сюрреалистическое эссе о жуке-богомоле. Между Батаем и Кайуа была очень интересная дискуссия. Батай считал, что религия и искусство – это то, что – как и превратности сексуальной жизни – отличает человека от животного, тогда как животные Кайуа тоже могут быть религиозными и тоже могут быть художниками. Причем не в подражание людям, а в силу самой природы жизни, которая способна имитировать смерть.

some text
Из документации проектов В. Комара и А. Меламида в соавторстве с животными
(Скульптура Бобра. Пьедестал и инсталляция В. Комараи А. Меламида)

Аарон: Он также написал книгу о камнях, где говорит о спонтанном искусстве геологического царства, о нечеловеческом искусстве... «Люди могут сопротивляться тому, чтобы видеть в цветах, структуре и образах камней цвета, структуру и образы их собственного искусства. Но вопреки этому отказу есть в “невозмутимом камне, который ни чувствует, ни знает”, что-то, что наполняет нас “удивлением и желанием”».

Оксана: Это что, ты написал?

Аарон: Нет! Это из работы о Кайуа. Разве это на меня похоже? Я никогда бы не стал говорить о наполненности удивлением и желанием! «Удивление и желание»... это же мыльная опера философии. Попробуй представить себе историю философии как телесериал, который идет уже более двух тысяч лет, «Удивление и желание», со всеми этими известными парочками: Сократ и Алкивиад, Кьеркегор и Регина, Святой Августин и груша, Кант и Кенигсберг...

Оксана: Тогда серия «Августин и груша» должна быть ремейком серии «Адам и яблоко»! Обычно люди наполняются «удивлением и желанием» как раз перед тем, как совершить какой-нибудь «грех», чтобы потом их наполнило уже чувство вины.

Аарон: Но что такое удивление? Это же на самом деле квази-психотическое состояние, когда ты парализован присутствием вещей или своим собственным самоприсутствием. А желание? Что о нем сказать?

Оксана: То же самое. Когда ты парализован присутствием вещей.

Аарон: Ты права. Обычно люди считают, наоборот, что желание все в движении, энергии и становлении, настоящее буйство активности. Но на самом деле это тоже паралич, вроде удара полицейским электрошокером.

Оксана: Некоторые люди хотели бы не иметь желаний.

Аарон: Вот это и есть желание, причем очень классическое! У меня, кстати, была однажды женщина, которая каждый раз вместо «удивляться» (wonder) печатала «бродить» (wander). Таковы пары – один бродит, другой удивляется.

Оксана: Ты что, спишь с людьми? Не может быть! Осторожнее с этим: ты знаешь, они ужасно заразны. Если ты начинаешь встречаться или жить с человеком, ты рискуешь очеловечиться сам. И тогда не заметишь, как сразу провалишься в нарциссизм, фиксацию, чувство вины. Они даже животных пытаются заразить своей человечностью, давая им документы, права, партийные организации, одежду (хотя животные не стесняются ходить голыми), или вовлекая их в индустрию современного искусства. Когда Бойс кидает перчатки койоту, он предлагает животному не что иное как стать-человеком (как бы давая ему «руки» взамен звериных лап), когда Комар и Меламид учат слонов рисовать, они тоже как бы приглашают своих «подопечных» войти в человеческую тотальность (которая в данном случае буквально предстает как тотальность современного искусства). А в твоем любимом фильме «Макс, любовь моя» Шарлотта приводит обезьяну на ужин с тарелками и приборами – предполагается, что Макс будет участвовать в этом приеме пищи наравне с людьми. Откуда вообще эта фиксация на животности? К чему все эти попытки, если не уйти в делезовское становление-животным (с которым все не так просто – люди могут имитировать зверей, но не могут по-настоящему озвереть!), то, по крайней мере, заставить животных становиться людьми? Так называемое гостеприимство человеческого мира.

Аарон: Животное – это «внутренний другой» человека или его «внешний партнер» (в лакановском смысле). Вот тебе и пара. Иными словами, люди – это животные, но это очень особенные животные. Животное – предельный случай человека, а человек – предельный случай животного. Можно также сказать, что человек является человеком в той мере, в какой он также является и не-человеком, содержа в себе свое собственное само-различие (self-difference).

Оксана: Это точно. И это самое само-различие, как граница, проходит через человека, через его собственное тело!

some text
Яннис Кунеллис. 12 Cavalli («12 лошадей»). 1969

Аарон: И именно животное – в воображении человека – чаще всего представляет или воплощает это само-различие. Хотя это могут быть и не животные. Наверное, животное – это подмножество более общей пробле- мы. Может ли человеческая мысль мыслить радикально вне себя? Иными словами, мы принимаем, что любая философия людей – это в конце концов гуманизм. Как ты правильно сказала, все в этом мире – птицы, космонавты, скалы – все люди. Однако мышление – это все-таки более сложная операция, чем простое отождествление. Скажем, при условии, что человек не может убежать от себя, насколько далеко он может идти, чтобы освободиться от своей антропной переспективы? Таков философский вызов антигуманизма.

Оксана: Мне кажется, ты нащупал основной вопрос. Раз уж мы не можем избежать челове- ческой перспективы, мы можем попытаться радикализовать ее.

Аарон: Проблема с людьми вот в чем: они пытаются убежать от себя, открыть что-то «вне», зная в то же время, что нет никакого «вне», которое не было бы уже заранее колонизировано их собственной человеческой мыслью. Единственный опыт абсолютно «другого», который они могут иметь, – это опыт предела тотальности, никогда не уходящий по ту сторону, туда, где рыбы спят и видят сны.

Оксана: Как не обратить внимание на императив «внешнего» и «друговости» в современной культуре и особенно в современном искусстве, буквально помешанном на идее нечеловеческого?

Аарон: Дело в том, что эту друговость понимают в духе платоновского рыбака! Как область тайного знания, совершенно отдельную от успокаивающей на вид тождественности этого мира. Отсюда весь этот интерес к «спонтанной» религии (оккультизму) в современном искусстве и его бесконечные стратегии мистификации. Как если бы искусство могло служить инициацией в эти Мистерии или, во всяком случае, изображать такую инициацию! И теперь мы можем задать немного другой вопрос: является ли искусство той областью, в которой человек утверждает себя, манифестирует свою человечность – или же это привилегированное место, где человек может отцепить себя от самого себя?

Оксана: Мне кажется, и то, и то верно. Человечность может утверждать себя или отцеплять себя же от себя – он художник, он относительно свободен. Вся головная боль, как всегда, от капитализма. Я действительно думаю, что искусство претендует на некую тотальность, которая нуждается в том, чтобы быть выраженной, оформленной, выставленной напоказ. Современное искусство претендует на то, чтобы охватить все: теорию, политику, наслаждение – и стать «нашим всем». И в то же время оно активно претендует на трансгрессию границ «человеческого». Художники производят бесконечные серии образов предполагаемого «внешнего». Это часть движения альтерации, отчуждения и затем тотализации. Я хочу сказать, что современное искусство все еще остается «гегельянским» в каком-то смысле. (Вот почему – прости, что снова возвращаюсь к своим животным! – животные рассматриваются здесь как возможные соавторы, сотрудники художника. Именно Гегель заявил, что у животных есть творческая способность, что значит, они тоже своего рода люди.) Перепроизводство фальшивого иного, чтобы укрепить то же самое...

Аарон: Согласен, искусство каждую сферу объявляет своей собственной. Вот почему идея сотрудничества имеет сегодня такой успех. Искусство стало областью достаточно пластичной, чтобы принять в себя все и всех,иктомужеунегоего рынок (деньги, институции), так что оно способно себя обеспечить. В своем самопонимании оно стало пространством, которое все включает в себя. Оно все втаскивает внутрь и притом хочет быть привилегированным местом установления радикального различия.

Оксана: В конечном счете, мы вернулись к идее пластичности! Искусство «пластично» по определению, поскольку вопрос пластичности – это вопрос формы. И вот что действительно современно в современном искусстве: диктатура формы, которая идет рука об руку с товарным фетишизмом (товар ведь – чистая форма наших дней par excellence!). Но в то же время оно ищет некое внешнее себе «реальное», которого в реальности не существует, но из которого мы с тобой родом... Вот это фиксация! Как не процитировать тебя, Аарон: «с одной стороны пластичность, а с другой – негибкость, ригидность». Искусство любит нас. Пытаясь включить в себя все, оно, тем не менее, остается парализовано своим «удивлением и желанием» перед присутствием чужого, пришлого зверя, другой обезьяны, пристально вглядывающейся в него из-вне-отсюда.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№2 2007

The rhetoric of time: the old narrative through the prisms of the new point of view

Продолжить чтение