Выпуск: №67-68 2007
Вступление
КомиксБез рубрики
Тезисы о новой нормативностиНаблюдения
Пусть «другой» станет ближнимИрина БазилеваПрограммы
В защиту «Грубой мысли»Алексей ПензинТекст художника
Прикладное социальное искусствоАртур ЖмиевскийСитуации
Common Practices, или об эстетическом отношении к действительностиОльга КопенкинаПризывы
Эстетика интервенционизмаЕвгений ФиксСитуации
Осуществимые утопииЕлена ЯичниковаАнализы
К вопросу о новой институциональной критикеБрайан ХолмсИсследования
Институты власти vs арт-институции. Проблема неангажированного художественного пространстваДарья ПыркинаКонцепции
Генеалогия партиципативного искусстваБорис ГройсРефлексии
Безработная негативность. Опыт политической онтологии искусстваОксана ТимофееваАнализы
Политтехнология формы, или мимесис политического. К вопросу о перерождении московского акционизма 90-хИгорь ЧубаровБеседы
Cлавой Жижек: «Надо быть пессимистом в ожидании чуда…»Людмила ВоропайМонографии
Очень одинокий художникВладимир СальниковАнализы
Критика суверенностиКети ЧухровТеории
Правда художника: проблема символической власти. Введение в новую теологию культурыТеймур ДаимиТекст художника
Девять писем Сергею ОгурцовуБогдан МамоновПерсоналии
Поэтика намеренияАлександр ЕвангелиЭссе
Эстетика эпистем. К политической онтологии пластических ценностейСтанислав ШурипаЭссе
Конец иллюзии: к драматургии субъектаЗейгам АзизовСитуации
Новое украинское искусствоНикита КаданПерсоналии
«SOSка»: между акцией и институциейАнна КривенцоваСобытия
Аура выкинутых вещейДмитрий Голынко-ВольфсонСобытия
Свежее дыханиеЕкатерина ЛазареваСобытия
Эстетическое воспитание «воображаемого капитала»Марина ВишмидтСобытия
Венеция/СтамбулЕлена СорокинаСобытия
«Истинный художник – лишний художник!»Стивен РайтСобытия
Перечитывая Мишеля Фуко…Георгий ЛитичевскийСобытия
Стратегии возможного: молодость против цинизмаСергей ОгурцовСобытия
Ветшающий радикализм. Таким мы его любимОльга КопенкинаВыставки
Reclaim the Game. Возвращаясь к трудуИлья БудрайтскисВыставки
«Другое» АмерикиИлья БудрайтскисВыставки
«Хороший, плохой, злой»Илья БудрайтскисАлексей Пензин. Родился в 1974 г. в Новгороде. Участник группы «Что делать?» Соискатель Института философии РАН. Сфера исследовательских интересов: философская антропология, политическая философия, критический анализ постструктурализма. Живет в Москве.
There is no Virgil to guide us through this hell
Граффити на стене дома в Венеции
I
Пожалуй, именно представление о «вульгарности», «грубости» марксистского анализа культуры и искусства, обобщенное и заостренное как полемический аргумент в современной «дискурсивной борьбе» за легитимацию/делегитимацию тех или иных теорий, способно оттолкнуть от него иных утонченных искателей возвышенных смыслов и brand new подходов. Вопрос здесь даже не в том, что теория подвергается такой странной оценке с помощью гетерогенного ей эстетического критерия. Разумеется, это симптом эстетизации самой современной теории, которая связана с усложнением способов выражения, стилистики, роли «письма», виртуозности, близости к литературным практикам и так далее. Необходимо также понять, что же такое эти «грубость» и «вульгарность», которые упорно провоцируют подобные идиосинкразии? Не является ли сама эта сила «отторжения» признаком вытеснения чего-то действительно важного?
Особенно ярко все это обнажается в нашей локальной, несущей бремя недавнего прошлого ситуации, в которой так привычны все эти обвинения в «грубости» и «вульгарности». Под «вульгарностью» обычно подразумевается простой механический детерминизм (например, объяснение с точки зрения «классовых интересов»), склонность к упрощенным интерпретациям, бедность и «примитивность» теоретического языка, как и вообще средств выражения, и т.д. Ретроактивные претензии подобного рода предъявляются порой и самому Марксу.
Типичным ответом на такие претензии является защитная реакция, связанная с указанием на сложность и неоднозначность мышления как основателя марксизма, так и большинства его наиболее выдающихся последователей. Другой реакцией становится повышенный интерес к современному академическому жаргону, идущему из других направлений теории. Он свойствен, например, многим представителям современной англо-американской «левой академии», которые экспериментируют с гибридизацией различных теоретических языков (скажем, Маркс, Фуко и Лакан в одной «упаковке»), что легко и быстро придает совершенно «невульгарный» характер текстам и высказываниям.
II
Чтобы ответить на вопрос, возможна ли какая-то иная стратегия в современной «дискурсивной борьбе», сделаем небольшой генеалогический экскурс. Ведь нельзя сказать, что даже самые сложные и рафинированные мыслители и художники марксистской традиции не осознавали проблему «вульгарности». Самым радикальным ответом на нее стало motto Бертольда Брехта, который говорил о необходимости «грубого мышления» («Plumpes Denken»). Брехт, разумеется, рассуждал в русле своих художественных задач. В частности, его интересовала «грубая правда» народных пословиц и поговорок.
Брехтовская апология «грубого мышления» (или «грубой мысли») – до сих пор настоящая загадка. На первый взгляд она кажется простым утверждением упрощенческого мышления, которое в устах изощренного авангардиста кажется провокацией. Два слова в этом словосочетании кажутся почти несовместимыми. Грубая мысль – это мысль незрелая, черновая, которую, может быть, и не следовало высказывать. «Грубыми» (или «вульгарными») считаются нерефлексивные, непосредственные люди, которым «высокая теория» обычно вообще просто отказывает в мышлении. Они «мыслят конкретно». Но так ли это? Таково ли определение «грубой мысли»?
III
Вспомним знаменитый маленький текст Гегеля «Кто мыслит абстрактно?», написанный с неподражаемым юмором. В нем Гегель осмеивает стереотипы своего времени, приписывающие философии, метафизике исключительную абстрактность рассуждений. Не был ли сам этот остроумный – о значении остроумия мы еще скажем – текст Гегеля первым, инаугурационным актом «грубой мысли» в истории новейшей мысли?
У Гегеля именно рыночная «торговка» воплощает собой некое «недомышление». Не откажем себе в удовольствии привести небольшую цитату: «”Что? — кричит та. — Мои яйца тухлые?! Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка сдохла в богадельне! Ишь целую простыню на платок извела! Знаем небось, откуда все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, не щеголять тебе в нарядах! Порядочные-то за своим домом следят, а таким – самое место в каталажке! Дырки бы на чулках заштопала!” – Короче говоря, она и крупицы доброго в обидчице не замечает. Она мыслит абстрактно и все – от шляпки до чулок, с головы до пят, вкупе с папашей и остальной родней, – подводит исключительно под то преступление, что та нашла ее яйца тухлыми»[1].
«Кто мыслит абстрактно? – Необразованный человек, а вовсе не просвещенный», – высказывает свой парадокс Гегель. Гегель противопоставляет «торговке» или мелкому городскому бюргеру «приличное общество» аристократов. В нем, наоборот, не ценятся слишком абстрактные (и потому бессодержательные) размышления. За скобками этой сцены остается Философ (сам Гегель). Он вне отношения «абстрактно мыслящий простолюдин» / «конкретно мыслящий аристократ». Он «снимает» эту оппозицию, в диалектической операции постоянно соединяя конкретное и абстрактное, никогда не позволяя себе быть односторонним. Каждое по-настоящему философское высказывание должно стремиться
к конкретной полноте, тотальности предикатов, иначе это действительно будет всего лишь «пустая абстракция», а не живой опыт мысли. Поэтому видимая конкретность мысли «необразованного человека» парадоксально оказывается как раз абстрактной.
IV
Так что же такое «грубое мышление»? Вернемся к Брехту. В свое время Ролан Барт заметил, что искусство Брехта зачастую отделяется от его «идеологии» (т.е. эстетической программы). Действительно, мы знаем, что его искусство основывается на постоянных двусмысленностях, остротах, цинизме, осмеянии, на присутствии некоей «низовой» стихии, которую трудно кодифицировать даже в терминах «эстетики очуждения». Возможно, вся его сила и основана на невыявленном действии «грубой мысли».
Во всяком случае, мы начинаем понимать, что «грубая мысль» – это нечто иное, нежели мысль примитивная, вульгарная, приземленно-конкретная или же, наоборот, абстрактно-пустая. Поэтому недаром дерзкое motto Брехта приобрело более широкий смысл некоего интеллектуального и даже политического императива и оказало немалое влияние на его современников.
V
Симптоматично, что Вальтер Беньямин, – пожалуй, один из самых тонких и эрудированных писателей XX века, – постоянно вспоминал об этом motto. Ханна Арендт прекрасно написала об отношении Беньямина к «грубой мысли»: «В Брехте он нашел поэта редкой интеллектуальной мощи и, что было для него в ту пору не менее важно, человека из левых, который, при всех толках о диалектике, был не большим диалектиком, чем он сам, но ум которого отличался необыкновенной близостью к реальному миру. Рядом с ним он мог свободно предаваться тому, что Брехт называл «грубой мыслью» («das plumpe Denken»): «Главное – научиться мыслить грубо. Мысль о сущем – всегда грубая мысль», – говорил Брехт, а Беньямин, проясняя, добавлял: «Многие представляют себе диалектику как любовь к тонкостям… Напротив, звеном и составной частью диалектики должна быть грубая мысль: она соотносит теорию с практикой… мысли нужно быть грубой, чтобы привести себя в действие»[2].
«Близость к реальному миру» – вот, пожалуй, уже неплохое определение «грубой мысли». Недаром Беньямин говорил, что «грубая мысль» – это «мысль великих [der Grossen]». В этом смысле – это, действительно, мысль «конкретная», но уже в гегелевском смысле максимальной полноты предикатов, мысль, которая почти мистически близка к «великому» Реальному, тотальность которого, несоизмеримую с конечностью самого мыслящего субъекта, в некий прекрасный миг она почти охватила.
VI
Крайне примечательно, что современный марксистский интерпретатор культуры Фредерик Джеймисон также обращается к проблеме «грубого мышления». Джеймисон, со всем его сверхусложненным стилем изложения, во многих своих текстах постоянно, хотя и не систематически, возвращается к брехтовскому motto. Он, пожалуй, дает наиболее точную локализацию места «грубой мысли» в марксистской традиции. Джеймисон замечает, что лишь небольшое число «мудрых» марксистов включили экзорсизм «вульгарного марксизма» в саму структуру своего мышления. Даже гиперинтеллектуальный марксизм Франкфуртской школы должен был нести в себе элемент «грубой мысли», чтобы быть аутентичной частью теоретической традиции: «Брехтовское понятие «Plumpes Denken» («грубая мысль, мышление», вульгарный подход) предполагает, что даже наиболее тонкие и самые отвлеченные формы неомарксизма должны унаследовать некое жесткое ядро «вульгарного», или «ортодоксального», марксизма, чтобы вообще оставаться марксизмом»[3].
Мысль Джеймисона, повторим, определенно не назовешь «грубой». Но и не скажешь, что она является избыточно «утонченной» (своего рода «анти-грубой») в плохом смысле, как бессознательная компенсация по отношению к критикам «вульгарности» – в позднем, «мудром», рефлексивном марксизме наших дней, который работа Джеймисона прекрасно представляет. Скорее, именно эпитет «негрубый» хорошо характеризует эту мысль как амбивалентное включение самого экзорсизма «Plumpes Denken» в ее собственную структуру при одновременном настаивании на «вульгарном ядре» марксизма.
VII
«Plumpes Denken» – мысль не только «конкретная» (в гегелевском смысле), плотно подогнанная к реальности, но и мысль, политически заряженная уже этим фактом своей «грубой» формы. Она зачастую нарушает негласные запреты «приличного общества», о котором с иронией писал Гегель.
Это мысль профанирующая, если под профанацией понимать не вульгаризацию, а критическую операцию, которая возвращает в человеческую реальность те вещи, которые были «конфискованы» сакральной властью, которая выдает их за «высшие», «неприкасаемые» для большинства и доступные лишь для узкой группы «жрецов»[4].
Это мысль перформативная, которая способна легко перейти в действие (как, например, некогда, согласно легенде, киник Диоген показал Платону ощипанного петуха в ответ на пресловутое определение человека как «двуногого без перьев»).
VIII
Политически этот элемент марксизма можно было бы связать с традицией паррезии, которую исследовал в своих поздних работах Мишель Фуко[5].
Паррезия (греч. parrhesia – «говорение всего», т.е. «всей правды») – это традиция бесстрашной публичной речи, обращенной «снизу» к вышестоящим инстанциям власти. Эта речь предполагается лишенной риторических качеств. Она высказывает правду, обусловлена критической установкой, искренностью и связанным с этим риском, требующим смелости от субъекта высказывания. Такой феномен был хорошо известен в древнегреческой полисной демократии. Паррезиаст «говорит правду» отвергающему его большинству. В случае его удачи политическое изменение целиком основывается на действии правдивой речи. Хотя между античной и новоевропейской культурой существует колоссальная историческая дистанция, можно наблюдать своего рода прорывы паррезиастической речи во многих ситуациях новоевропейской политики. Особенно часто они приходятся на периоды революций – хорошо известна политическая роль оратора из низов, начиная с эпохи буржуазных революций.
«Грубая мысль» как элемент марксизма в своем перформативном и политическом плане наследует речи античного паррезиаста или его воплощению в фигуре оратора-революционера Нового времени. Здесь политика и мысль наиболее далеки от узких эстетических критериев, а любые их оценки как «вульгарных» попросту не относятся к делу[6].
IX
Итак, крайне важно различать два смысла «грубой мысли» – «плохой» и «хороший». И не должны ли мы прислушаться к старому брехтовскому motto, расшифровывая его на свой лад? Что могла бы означать «грубая мысль» сейчас, в наших условиях изощренного интеллектуального потребления «брендов» современной теории (коему, впрочем, посвящают себя здесь немногие), с одной стороны, и непередаваемо уродливых форм социальной и политической жизни эпохи вездесущей «позитивности», ставшей частью бытового жаргона последних лет, – с другой?
Прежнее ликование иронического и «субверсивного» приятия одномерного общества[7] уже давно рассыпается последними смешками по самым далеким, медвежьим углам нашего интеллектуального и политического пространства. При этом старые стратегии рафинированной критической негативности, возможно, не так уж действенны. Переход на позиции «эшелонированной обороны» ценностей критической теории чреват риском сковать темной магией охранительных жестов любое живое ее развитие.
Императив Plumpes Denken, при всей своей загадочности, подобной высказыванию древнего оракула, кажется нам идущим по диагонали относительно позиций критической «аристократии» и популизма адептов поиска золотых крупинок утопии и сопротивления в мусорных кучах массовой культуры. Разумеется, «грубая мысль» не дает нам здесь и сейчас никакой «методологии», выводящей на правильный путь, подобно духу Вергилия. Она лишь настаивает на открытости мысли – не в смысле поверхностного плюрализма, но в смысле постоянной возможности неожиданного парадоксального решения, изобретения «выхода» вовне, которого еще не существует.
X
Так чем же является Plumpes Denken в своем предельном значении, помимо тех черт, которые мы уже попытались выявить? Ее можно было бы распознать как принцип инновации, который не дает мысли замкнуться в аутизме собственного предприятия, в своих «чистых» и «высоких» формах, постоянно подрывая ее границы и открывая ее навстречу внешним, «профанным», эмпирическим – политическим и социальным – стихиям.
В «грубой мысли» нет угрюмости примитива. В этом смысле шутка киника Диогена, показавшего Платону ощипанного петуха, является парадигматической. Подкрепление нашей аргументации мы находим у современного итальянского философа Паоло Вирно в книге «Остроумие и инновация. К логике перемен»[8]. Вирно опирается на материал классической работы Фрейда «Остроумие и его отношение к бессознательному», но при этом прочитывает его строго вне рамок психоанализа. Он считает остроумие настоящей «диаграммой инновации», ее общей моделью. Шутка, острота в таком понимании – это публичный перформативный акт, смешивающий «логическое» и «эмпирическое», правило и конкретный случай в некоей исключительной ситуации (stato di eccezione), что открывает возможности других употреблений слов и жестов. Такое смешение прерывает рутинную циркуляцию языка в повседневной жизни. Рассматриваемая в более широком плане, эта диаграмма очерчивает условия возникновения небывалых экспериментов мысли и политического действия[9].
Совсем не случайно, что изобретателем нашего motto был Бертольд Брехт. Буквально в двух словах он выражает логику революционного художественного, философского и политического авангарда – взрывоопасного смешения форм жизни, искусства и мысли.
Примечания
- ^ Гегель. Работы разных лет. В двух томах. Т. 1. – М.: «Мысль». 1972. – С. 390.
- ^ См.: Арендт Х. Люди в темные времена. – М., 2002. На с. 123 Арендт цитирует фрагмент из поздней статьи Беньямина о «Трехгрошовом романе» (См.: Benjamin W. Brechts Dreigroschenroman, GS III, 446).
- ^ См.: Jameson F. Shifting Contexts of Science Fiction Theory // Science Fiction Studies, # 42, Volume 14, Part 2 (July 1987).
- ^ См. в этой связи концепцию «профанации», сформулированную современным итальянским философом Дж. Агамбеном (Agamben G. Profanierungen – F. am M., 2005). Например, марксистскую историческую практику в целом (СССР, другие опыты построения социализма) можно было бы понимать как такую массовую «профанацию» теорий, бывших до этого лишь достоянием узкой группы интеллектуалов.
- ^ См.: Фуко M. Дискурс и правда: проблематизация паррезии, фрагменты// http://dironweb.com/klinamen/fila23.html, полный текст: Foucault M. Fearless Speech. – N.Y., 2001.
- ^ Разумеется, это не исключает взаимодействия политической и эстетической формы в фундаментальном плане, на которое, например, обращает внимание французский философ Ж. Рансьер.
- ^ «Древняя» книжка-манифест Г. Маркузе «Одномерный человек» (1964) кажется сейчас на удивление применимой к ситуации нашего общества.
- ^ Virno P. Motto di spirito e azione innovativa. Per una logica del cambiamento. – Torino: Bollati Boringhieri, 2005.
- ^ Тут можно вспомнить «беззвучный философский смех», «сотрясающий все привычки нашего мышления», о котором М. Фуко так выразительно писал в «Словах и вещах».