Выпуск: №71-72 2009

Ситуации
Cool KidsАндрей Паршиков

Рубрика: Выставки

Место отчаяния: ожидание тайны

Место отчаяния: ожидание тайны

Владимир Лукичев. Родился в 1984 году. Поэт, философ, психолог. Занимается странным делом, которое называет «поисками новой целостности». Интересуется развитием психологической концепции психосинтеза. Сооснователь (вместе с Сергеем Огурцовым) проекта постантропных исследований «Вертикальная Лаборатория». Живет в Москве.

Провмыза «Отчаяние» (Куратор Андрей Парщиков).
Фонд «Современный город», Москва. 19.09.08–10.10.08

В дни «Отчаяния» помещение Фонда затянуло черными драпировками, пожравшими привычное галерейное пространство. Новое видео нижегородских художников демонстрировалось на огромном экране, перегородившем зал: от стены до стены, от потолка до пола – слепяще-снежная пустыня, сухие черные деревья и нарастающий гул. Сквозь то, другое и третье с бесцельной упорностью пробираются люди – корчащееся сообщество, связанное лишь квазитеатральной пластикой.   

В отсутствие стульев зритель был принужден буквально предстоять перед произведением. Но размеры экрана (3 x 2 метра), длительность фильма (более 30 минут), полная темнота вокруг и раскавычивающее имя Отчаяния отсутствие всяких опор внутри самой работы превращали просмотр в предстояние почти что экзистенциальное. Ни тени развлекательного иллюзионизма, напротив: постоянное остранение искусства искусством – через отчаяние.

Создание (и экспонирование, и просмотр!) такого произведения требует определенной смелости, редкой сегодня на московской арт-сцене. И «Отчаяние» сделано будто бы без оглядки на местные моды: лишенное одновременно спектакулярной патетики глянца и юморка китчевого квазиакадемизма, не педалирующее социодискурсивные изящества «бедного» и деисторизированную монументальность «богатого» искусства, оно избегает худшей из провинциальностей: столичной.

Получасовой фильм балансирует на грани видеоарта и «короткого метра», не проваливаясь в дыру т.н. «арт-хауса» (точнее, «авангардины», по выражению Юхананова). Эта благородная внежанровость в сочетании с длительностью просмотра препятствует легкому и приятному потреблению, привычному для новомосковского искусства. Но именно в контексте contemporary art такая работа более всего уместна: воскрешая в культурной памяти возможности «большой формы» – и требования к оной, – она своими формальными свойствами ставит этот контекст под вопрос, деноминируя «современное искусство» до более полного «искусства». Одновременно реактуализуется определенный тип арт-дискурса, суть которого резюмировал в своем знаменитом выступлении Пауль Целан: «Раздвигать ли пределы искусства? Ну нет. Иди вместе с этим искусством в твои собственные узилища, иди и освобождай себя»[1]. Попытку подобного «поэтически жительствующего» анализа предпринимает Владимир Лукичев, в рамках проекта «Вертикальная Лаборатория».

some text

Отчаяние – это место, место в мире, которое может занять только человек. Уникальное расположение в мире, уникальное, но никогда не собственное. Что это за расположение? Сартр утверждает, что безвыходное. Декарт – что безнадежное. В своей экзистенциальной аналитике Тиллих раскрывает последнее (главка «Смысл отчаяния») как крайнюю близость небытия, фактически его торжество, схваченное последней силой еще не выдохшегося чувства (последнее всегда обращено к бытию).

Мы видим, как разум, осмысляющий отчаяние, приходит к фигуре безысходности. Я, таким образом, могу сказать, что отчаяние – это место, которое невозможно покинуть. Явленное в бытии, оно все же существует, но существует силами небытия. Таков экзистенциальный эскиз отчаяния.

Будучи художниками, Галина Мызникова и Сергей Проворов (группа ПРОВМЫЗА) берут этот эскиз и вверяют его водительству чувства – возвращающей(ся) в мир части перцептивной структуры субъекта, – которое всегда требует плоти, требует осуществления (в произведении). И тогда контур смысла размыкается, я падаю сквозь огромный экран видеопроекции в безмолвное тело снега, в серое надстояние неба, между которыми в последнем напряжении – стволы и ветви, распирающие две уставшие величины, готовые теперь схлопнуться, сойтись, не-стать.

Художники дали мне возможность оказаться в этой местности, и больше им нечего мне сообщить. В отчаянии нет сообщения. Не может быть его и между людьми, бредущими и падающими в снегу. Их совместное движение и соприкосновения сухими веточками – это не мистерия сопричастности, не освобожденное касание (в котором, утверждает Нанси, раскрывается пространство сакрального) – это стремление плоти вернуться к доразличенности, к органической слиянности, в которой одно тело сплавляется с другим, а плоть превращается в древесину.

40 лет в пустыне евреи следовали водительству. Ханаан был обещан. В снегу отчаяния нет водительства и нет обещания, как, кажется, нет его и в нынешнем дне… Искусство пытается подхватить посох пророка: оно живет обещаниями лучшего мира и амбициями поводыря, подобно религиям и идеологии[2]. Но стоит ему, набравшись духа, подпустить к себе реальное отчаяния, становится очевидна нищета любых символических симуляций пути.

Я смотрю на экран и вижу тщету, наивность выверенного художественного жеста. Художники, которым вот-вот свернет шею нарастающий гул (саундтрека видео), остаются верными себе – они драматизируют символ, театрализуют жест; они – о, именно! – кропотливо размечают пространство снега и помещают в кукольные квадраты человеческие фигуры игры, но не оглядываются по сторонам. Они будто не понимают (но они понимают), что искусство – эта видимость совершающего труд чувства – есть то последнее расстояние, на которое художник отдален от этого места. Места отчаяния.

some text

Здесь происходит смещение. Попытка ПРОВМЫЗы предъявить «Отчаяние» как искусство, для чего внутри самой работы художники непрестанно воспроизводят разрыв между лишенной смысла реальностью отчаяния и «автономным», т.е. независимым от нее произведением (ее художественным «осмыслением») – все это терпит мгновенный крах. Отчаяние прорывается сквозь наивную манифестацию суверенности арт-объекта, попутно выговаривая правду и об искусстве: последнее является нам лишенным глубочайшего водительства, инерционным, угасающим, регрессирующим до атомарных жестов и собственных протоструктур…

И тут я узнаю отчаяние. Я вижу его очень ясно. Я постигаю, что отчаяние и впрямь есть Пришествие, Пришествие небытия. И совершается оно именно так – в нарастающем гуле, в сходящихся плоскостях, мгновенно разевая себя из-за смехотворных силуэтов захваченных своими снежными делами людей, которые в это самое мгновение пытаются сыграть карнавальный образ невозможного события.

Значит ли это, что отчаяние ждет? И, в то же самое время, является угасанием всех ожиданий? Как возможно такое? Это возможно, возможно, как черный ствол, помещенный между небом и землей. Я подойду к нему…

Место, откуда нет исхода, и место, где бытие осознает надвигающуюся угрозу небытия, – такова точка отчаяния, так до сих пор мы мыслили ее. Но у Тиллиха в отчаянии «бытия еще хватает на то, чтобы почувствовать неодолимую силу небытия»…

Возможно ли, чтобы так было? «Бытие есть, а небытия нет» – это большой взрыв в вакууме дремлющей мысли. Когда Парменид сказал так, он открыл поразительный факт: любая сущностная предикация по отношению к небытию неуместна. Терминология сил и эманаций небытия невозможна. Небытия нет. Но как же есть бытие? Парменид мыслил его как шар, границы которого оставались незыблемы, а снаружи… Впрочем, здесь отождествленная с бытием мысль замирала. Отголоски этой античной шарообразности легко различить и у Тиллиха, дискурс которого, однако, психологичен, но не онтологичен. Человеческое бытие здесь также замкнуто в себе самом, оно постоянно подвергается динамическим атакам небытия и, похоже, готово иметь с ним некое подобие отношений. Увиденное таким образом, бытие становится тем самым безвыходным положением. Сама конфигурация человеческого бытия напоминает отчаяние. Но те волны, что разбиваются о его границы, не являются небытием в строго онтологическом смысле, скорее это небытие именно человеческое, это сплошное пространство Тайны, само таинство Бытия совершенного, то есть освобождающегося за пределы любой формы, от монолитного единства Парменида до ризоматической множественности Делёза.

Вот самое сердце ожидания, скрытого в отчаянии. Когда доступные индивидуальному сознанию формы субъективных чаяний и надежд иссякают, уже это иссякание, увиденное в своей смысловой целостности, превращается в постепенное проявление напряженного ожидания пришествия Тайны. Однако это «ожидание» невозможно приписывать субъекту, оно всегда олицетворяет «потусторонность» любой субъективности.

Религиозные системы, много внимания уделяющие психологической стороне отчаяния, в своей онтологической поэтике содержат еще более важную для нас подсказку. Обобщая ее максимально, мы увидим следующее: пришествие небытия – это всего лишь врата, врата, проходя которые существование возрастает до Бытия. Не значит ли это, что «небытие» – это Тайна возвращения возросшего бытия? А отчаяние – возможность тайны…

Здесь брезжит ожившая в настоящем возможность водительства чувства, здесь завершается и остается преодоленным отчаяние.

…Тайна.

* При участии Сергея Огурцова.

Примечания

  1. ^ Пауль Целан, «Меридиан» (речь при вручении премии Георга Бюхнера, 1960). 
  2. ^ Это подмечали многие (напр., Богдан Мамонов; см. «Последняя выставка современного искусства» // «ХЖ» № 65/66, 2007, с. 117–122).
Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение