Старое умирает, новое не может родиться: это время монстров

Антонио Грамши 

 

Кажется, что монстры всегда присутствовали в культуре и искусстве.  Шумерский шеду — создание с головой человека, телом быка и орлиными крыльями, русалки у славян, плеяда оборотней в китайской и японской мифологиях. Конечно, нам, как наследникам западной цивилизации, лучше всего знакомы химеры из античных сюжетов: кентавры, сирены, пегасы, сатиры, василиски и гарпии. Более того, монструозное и химерическое — тема вневременная. В 1936 году в Нью-Йоркском музее современного искусства проходит выставка «Fantastic Art, Dada, Surrealism», которую подготовил искусствовед и директор MoMA Альфред Барр — один из пионеров «протокураторства». На выставке он не только показал актуальное для того времени авангардное искусство — дадаизм и сюрреализм, — но и собрал исключительную подборку так называемого «фантастического искусства», начиная с XV века. В экспозицию вошли 700 работ 157 художников из Америки и Европы, обращающихся к иррациональному и фантастическому, что, по мнению Барра, является универсальной человеческой тягой. В каталоге он писал, что источником искусства, представленного на выставке, является «глубоко укорененный и постоянный интерес человека к фантастическому, иррациональному, загадочному и сказочному»1. По каталогу заметно, что Барр методично просматривает всю постренессансную историю искусства, отыскивая диковинные образы, наполненные химерами и монстрами. В его подборку входят как известные примеры — гибридные портреты Арчимбольдо из овощей и фруктов или чудовища на картинах Босха, — так и редкие находки: полулюди-полушкафы Брачелли, фигуры в костюмах зданий Никола де Лармессена, необычные гравюры Хогарта с причудливой фрагментацией тел. В каждой эпохе Барр находит своих «монстров»: кошмарные создания Фюсли, чудища на гравюрах Гойи, скелеты Энсора. И, конечно же, наибольшее место в экспозиции занимает современное Барру искусство первой трети XX века.

Потеря антропоморфности стала одним из ключевых сюжетов искусства XX века. Художники вновь задались вопросами: что есть человек? что есть человеческая фигура? какими средствами ее можно репрезентировать? Традиционно адекватным считалось лишь то изображение, которое сохраняло узнаваемый антропоморфный образ — тело, которое можно соотнести с собственным. Но уже в начале века этот канон резко разрушается. Фигура человека распадается, как в кубизме, где тело становится совокупностью геометрических плоскостей и углов. В дадаизме и сюрреализме человек превращается в коллаж, в гибрид, в автоматическое письмо. В экспрессионизме — он растворяется в крике, жесте, деформированном силуэте. Постепенно становится ясно, что внутренний образ человека больше не обязательно связан с антропоморфной формой. Человеческое «я» можно выразить через механизмы и машины, как у Фернана Леже или Франсиса Пикабиа; через биологические и органические структуры, как у Макса Эрнста; через случайность и автоматизм, как у Ханса Арпа.

Когда человек теряет свои границы и перестает изображаться в целостной и узнаваемой форме, когда превращается в нечто, похожее на человека, почти человека, тогда появляется монстр. Один из ведущих представителей «теории монстров» Джеффри Коэн в эссе «Культура монстров (семь тезисов)» (Monster Culture (Seven Theses)) формирует тезисы о монструозности не как о внешней характеристике со своими эстетическими или этическими протоколами, а как о целой эпистемологической модели2. По Коэну, монстр всегда убегает — он не фиксирован и постоянно ускользает от окончательного определения. Монстр всегда возвращается — возрождается в новых формах, отражая тревоги каждой эпохи. Монстр — это граница. Монстр воплощает пределы возможного и маркирует зону запрещенного. Монстр отражает время — каждая культура создает своих монстров, и потому их изучение — это способ понять эпоху. 

Описанная Коэном эпистемология монстра точно соотносится с тем, как «монструозность» проявляется в искусстве через человеческий образ. Почти всегда монстр несет в себе след человека, оставаясь существом промежуточным, химерой, не принадлежащей ни миру животных, ни миру людей, ни миру вещей. Именно в этом промежутке рождается новое понимание человека. Гибридные портреты Арчимбольдо или Лармессена, коллажи дадаистов, сюрреалистические химеры Эрнста и Дали показывают, что человеческое не может быть заключено в единую и фиксированную форму. Иногда достаточно обозначить лишь его след, его распад или переход в иное состояние — чтобы поставить под вопрос саму устойчивость человеческой фигуры.

Как верно подметил Коэн, у каждой эпохи свои тревоги и свои монстры. Подобные причины появление химерического в культуре видит современный немецкий историк искусства Свэн Дрюль. В статье, посвященной филогенезу химер, он пишет: «Судя по всему, химеры наилучшим образом годятся для того, чтобы наглядно представлять страхи или выражать надежды. И особенно в переходные эпохи, в переломные моменты они служат как бы плоскостями, на которые проецируются психологические особенности общества»3Неудивительно, что в искусстве эпохи интербеллума активно появляются образы монстров: от дадаизма, возникшего как реакция на Первую мировую войну, до сюрреализма, который в преддверии Второй мировой занимал ведущие позиции и являлся одним из главных художественных направлений.

Сегодня, в не менее турбулентное время, чем межвоенный ХХ век, тема монстров в искусстве звучит особенно остро. В эпоху сломанных идентичностей и тревожного настоящего российские художники все чаще обращаются к фигурам «почти человека» — гибридным, ускользающим, несобранным. Если для Барра химеры XV–XX веков фиксировали коллективное воображение своей эпохи, то сегодняшние монстры становятся зеркалом времени, в котором они рождаются.

some text
Андре Бретон, Жаклин Ламба, Ив Танги «Изысканный труп», 1938. Коллаж.

Одним из важнейших средств для создания этих химерических образов остается коллаж — техника, которая заключает в себе принцип фрагментации и соединения разнородного. Наибольшего развития она получила у берлинских дадаистов в 1918–1920-е годы, когда социальный и политический радикализм после Первой мировой войны достиг своего пика. Художники, объединившиеся в немецкий Дада-клуб — среди них Рауль Хаусманн, Ханна Хёх, Джон Хартфилд, — называли эту практику фотомонтажом. Их метод заключался в том, чтобы буквально «собирать» новые образы из уже существующих: разрезать и соединять между собой газетные иллюстрации, журнальные вырезки и рекламные листовки.

В дальнейшем техника коллажа активно развивалась у сюрреалистов, которые переняли у дадаистов многие открытия в области художественного эксперимента. У них она приобрела не столько политический и активистский, сколько игровой характер. Одним из наиболее ярких приемов стала игра «изысканный труп» (cadavre exquis) — коллективный метод создания образа, когда несколько участников поочередно добавляли свои фрагменты к единому рисунку или коллажу, не видя полностью вклад предыдущего. В результате возникали причудливые гибридные фигуры, в которых соединялись разрозненные части, несовместимые элементы и неожиданные ассоциации. Эта практика не только подчеркивала роль случайности и бессознательного, но и превращала человеческую фигуру в подлинного химерического монстра, сотканного из различных фрагментов.

Именно в этой линии наследования — между дадаис��ским фотомонтажем и сюрреалистическим «изысканным трупом» — можно рассматривать коллажи современного российского художника Яна Гинзбурга. В серии

some text
Ян Гинзбург «Свитер Эрнста Неизвестного», 2022.
Коллаж, смешанная техника.

«Швейно-пишущий Эд» он обращается к архиву Эдуарда Лимонова и его московскому периоду 1970-х годов, когда писатель зарабатывал на жизнь пошивом брюк и через это ремесло постепенно входил в художественную среду. В качестве материала Гинзбург использует выкройки, документы и бытовые фрагменты, биографически связанные с клиентами Лимонова. Художник создает их образы, буквально «одетые» в человеческий силуэт, но собранные из фрагментов разных культурных кодов и визуальных цитат. Такая антропоморфность придает коллажам характер маски или тотема: внутри фигуры сталкиваются и переплетаются разнородные элементы — выкройки одежды, газетные страницы, тексты, бытовые детали.

Один из ключевых коллажей изображает Эрнста Неизвестного — фигуру, чрезвычайно важную для Лимонова в 1970-е годы. Через Неизвестного Лимонов распространял свои самиздатские тексты, знакомился с художниками и писателями. Сама фигура скульптора вплетена в работу множеством деталей: на рукаве свитера — эскиз памятника Хрущёву, созданного Неизвестным совместно с Еленой Елагиной. Антропоморфный образ здесь получает черты титана-монстра: коллаж буквально «одет» в браслеты, часы, массивные цепи — украшения, которые любил носить Неизвестный. У персонажа появляются «пять искусственных сердец», он превращается в механистического робота-гибрида, летящего на задание. Эта метафора подчеркивает связь с эстетикой гротеска и «големов», которых сам скульптор создавал в своем воображении. В центральной части коллажа помещена перечеркнутая репродукция картины художника Алексея Сундукова, друга Лимонова, — деталь, отсылающая к своеобразной визуальной «цензуре» и к способам тиражирования образов в советской и постсоветской прессе, где часто публиковали изображения без подписи автора. За фигурой Неизвестного помещена фотография, демонстрирующая масштаб его замыслов — колоссальные монументы, сравнимые с небоскребами, но так и не реализованные по экономическим причинам. Дополнительные элементы усложняют многослойность композиции: внизу появляется изображение, навеянное работами математика и художника Анатолия Фоменко, чьи идеи упоминал Лимонов в поздних книгах, а в верхней части — иллюстрация из советского журнала, изображающая ядерный удар по Японии. Встроенное в коллаж изображение «взрыва» становится частью «двойного коллажирования» — метода, при котором одни визуальные фрагменты встраиваются в другие. 

some text
Цветы Джонджоли «ГДР-ФРГ», из серии «Тропическая география», 2025. Смешанная техника.

В отличие от дадаистов, Гинзбург работает с материалом позднесоветской повседневности, наращивая вокруг фигур, как отмечает исследователь Валентин Дьяконов, «слои из советского кэмпа»4, публицистики и визуальной культуры. Его коллажи становятся не столько «портретами» отдельных людей, сколько монстрами, порожденными эпохой, в которой личность конструируется из множества жестко наложенных друг на друга культурных и идеологических пластов.

К практике коллажа и монтажа обращается новое петербургское объединение «Цветы Джонджоли», возникшее из «пепла» арт-группы «Север-7». Их масштабные текстильные инсталляции складываются из обрывков ткани, уличных баннеров, военной формы и импровизированных конструкций, превращаясь в странные фигуры, напоминающие ритуальные тотемы. Инициаторы и кураторы объединения Александр и Лиза Цикаришвили приглашают петербургских художников к экспериментальному текстильному моделированию, создавая болезненные и тревожные пространства.

Поэтика «Джонджоли» перекликается с пафосом дадаистов, чей голос также зазвучал на руинах войны. «Это люди-самострои, возведенные на руинах прогресса, моллюски, тщетно прикрывающие наготу нагромождением случайных вещей, — пишут Цикаришвили. — Здесь бродит лишенный языка, беззвучный путник. Человек-архитектура, человек-самострой, возведенный на пустыре постапокалипсиса, выросшего на месте взрывов лживых обещаний доброты и человечности прогресса»5.

Переосмысляя утилитарный дизайн, в первую очередь моду и практики легкой промышленности, «Цветы Джонджоли» рисуют

some text
Юрий Отинов «Маска грибная №2», 2023. Папье-
маше, березовая кора, перья, акриловые краски,
силиконовые грибы от Полины Пиндюр, найденные
объекты.

постапокалиптический ландшафт позднего капитализма, где от человека остается лишь груда одежды. В их инсталляциях костюм становится оболочкой коллективной памяти и реквизитом декорации конца, превращаясь из утилитарной вещи в покров, сотканный из фрагментов утраченных смыслов и знаковых систем, утративших доверие. Художники называют это ощущение лаконичной фразой «Sad Sad Tropic» — в ней одновременно и ирония, и печаль, и ощущение конца, где от коммуникации остается лишь надпись на футболке, беспомощное послание в вечность. Так рождаются химерические существа посткапиталистической эпохи — гибриды одежды и тела, смеха и памяти, мусора и утопии.

Когда в феврале 1916 года, в самый разгар Первой мировой войны, в нейтральном Цюрихе появилось «Кабаре Вольтер», которое посещало множество художников-мигрантов, в том числе румынский художник Марсель Янко. Именно он создал устрашающие маски, в которых выступали первые дадаисты. 

Несмотря на первоначальную карнавальность и неряшливость, маски Янко производили эффект трагического образа: они фиксировали распад и кризисное состояние человеческого существования. Эти маски были уродливы, жутки, даже пугающи. Один из участников движения, Ханс Рихтер, позже назвал их «негроидными». Как и французские кубисты, дадаисты были увлечены «примитивным искусством» — африканскими и индонезийскими масками. Именно это обращение к дикой, иррациональной образности во многом определило силу первых перформансов в «Кабаре Вольтер». Хуго Балль писал в дневнике: «Мы все были на месте, когда Янко явился со своими масками, и каждый тотчас надел по одной. И тут произошло нечто странное. Маска не только потребовала немедленно костюма, она диктовала и определенный патетический, близкий к безумию жест. ... Маски просто требовали, чтобы их носители пришли в движение в трагически-абсурдном танце».

Сегодня к образу маски обращаются многие художники. Нижегородский автор Юрий Отинов развивает собственный язык «ужасающих личин» в технике папье-маше. Его работы балансируют между архаическим ритуалом и trash-эстетикой постсоветского пространства. Одни маски выглядят как почерневшие артефакты, будто выкопанные из земли, другие — как яркие и гротескные тотемы, собранные из тряпья, перьев, игрушек и случайных предметов. В них всегда есть след человеческого, но он размывается, превращаясь в гибрид между лицом и вещью, ритуальным атрибутом и мусорным фетишем, археологической находкой и культурным мемом.

Если у Янко маска фиксировала катастрофу Первой мировой и воплощала трагический абсурд, то у Отинова она становится образом постсоветской реальности, где сакральное и магическое давно десакрализованы и разложены на обломки. Ужас здесь рождается не из страха перед мифологическим чудовищем, а из самого повседневного опыта — ветхости, распада, хаотичного нагромождения вещей. Маски Отинова оказываются застрявшими между мифом и хоррор-эстетикой компьютерной игры, тотемом и карнавалом. Именно это промежуточное, химерическое состояние делает их важными для современного искусства, продолжая логику «монстра» как переходной фигуры, о которой писал Джеффри Коэн: фигуры, возникающей в момент кризиса и воплощающей тревоги своей эпохи.

К маскам обращается и петербургский художник Грехт. Его работы выглядят к��к архаические артефакты, найденные в земле или на развалинах цивилизации, — грубые, примитивные, словно сделанные ребенком или «племенем примитивов». Маски Грехта соединяют в себе функции, которые

some text
Грехт «Щит князя земель Серых, господина Шели,
смертельно раненного в битве при Стежи», 2019.
Железо, краска, зола.

исследователи приписывают маске в целом: они и скрывают, и подменяют лицо, и одновременно диктуют новую роль. Это маски-сокрытия — лишенные индивидуальных черт, сделанные из дерева, кожи, камня, они обезличивают фигуру. Но вместе с тем это и маски-роли: каждая из них превращает объект в персонажа авторской мифологии — «Смотрителя», «Помощника гнома», фигуры, балансирующие между археологической находкой и наивной детской поделкой. Подобно похоронным маскам, которые замещали лицо трупа символическим образом, маски Грехта собирают из обломков повседневности новое «лицо», подменяющее реальность образом мифа. В их примитивизме и намеренной «архаичности» чувствуется не столько попытка вернуться к истокам, сколько стремление зафиксировать кризис современности: когда лицо современного человека разрушается, его место занимает химерическая личина, собранная из мусора, утраченных смыслов и фрагментов истории.

Сознательно или нет, но Грехт работает с примитивом — и в конечном счете это уже не так важно. Подобно тому, как сто лет назад дадаисты и сюрреалисты обращались к африканским и индонезийским маскам, он находит в «детской» наивности источник новой формы. Но если у Янко маска становилась символом кризиса экзистенции, то у Грехта она превращается в знак распада культурных кодов. Его милые монстры из детской сказки застряли в промежутке: они не мифологические герои, не священные ритуальные образы, а фигуры-подделки, «самострои» из найденных вещей. В этом и заключается их химеричность: они показывают, что человеческий образ в искусстве больше не может быть цельным. Он распадается, множится, собирается заново — но уже как маска, как гибрид, как монстр, отражающий тревоги своей эпохи.

some text
Коллаж Алины Кугуш, 2021. Предоставлено художницей.

Художница Алина Кугуш называет себя «матерью монстров». Последние несколько лет она работает над долгосрочным мультимедийным проектом «House of Bugs», в котором создает своих личных химер — «челосекомых»6 — у каждой из которых есть собственная история появления. Так, блоха XIV века, ставшая причиной распространения чумы, привела не только к множеству смертей, но и к разладу феодальных отношений. Кугуш интересуют эти странные аномалии — блохи, мотыльки, компьютерные баги (тот самый «первый жук») и сбои в видеоиграх. Но их репрезентации оказываются, скорее, дивными и изумляющими, чем пугающими или жуткими. Чаще всего художница сама перевоплощается в эти образы, используя инструменты превращения из театральной и драг-культуры. Доведенные до кэмпа образы «челосекомых» находят свой баланс в «джокерской» ипостаси: маленькие, странные, порой смешные «баги», которые при этом способны бесповоротно менять ход огромной истории.

Другой излюбленный прием художницы — доведение до абсурда. Фрагментированные, жуткие, странные тела появляются в ее графических работах из серии «Как быть /с/ другим?». Образ монстра в этом случае коррелирует для художницы с проблематикой ксенофобии и ставит вопрос о том, как сожительствовать и соседствовать с тем, кто не такой, как ты: людьми других верований, других политических взглядов и ценностей. И как, в свою очередь, самому быть этим другим для кого-то.

some text
Хаим Сокол «Птиц», 2021. Холстопрошивное полотно, акрил, акриловый грунт.

Если у дадаистов и сюрреалистов монструозность проявлялась через коллаж и маску, то в практикеПетра Дьякова она возникает через сам процесс скульптуры. Следуя логике художественного абсурда,художник нарушает привычную референцию: то, что классическая традиция скрывала, — движение руки ваятеля, последовательность ее нажатий, «заикание» материала, — становится главным содержанием произведения. Здесь метод перестает служить форме: метод и есть форма. Это «выворачивание лепки» превращает каждую скульптуру в запись процесса, где жесты и следы материала образуют «почти тело» — квазиантропоморфную фигуру, собранную не из органов, а из следов их работы.

Исследовательница Елизавета Герасимова предлагает описывать монструозную «почти человеческую» телесность в работах Дьякова через термин «органопоэтика»7, которым определяется «новая, абсурдная телесность», где орган отделяется от организма и обретает самостоятельную

some text
Пётр Дьяков «Без названия», 2021. Акриловый
композит, пигменты, красители.

жизнь8. У Дьякова это рука, превращенная в автономного творца. Слепки пальцев накладываются друг на друга, формируя силуэты бюстов и голов, иногда намечая глаза, иногда превращая торс в безликий силуэт. Но в любом случае тело здесь не представлено как целое — оно распадается и собирается заново из ритма рук, из повторяющихся фрагментов. Еще один прием Дьякова, который роднит его с дадаистами, — коллажность: античный герой «Геракл» оказался на армейском ящике, «Аукционист» стал глитч-версией цифрового портрета, а «Животное» — двуногой лисой на лыжах в маске. Эти гибриды нарушают логику «соответствия» и превращают скульптуру в машину абсурда: смешное и страшное, миф и утиль, цифровой сбой и глина оказываются в одном пространстве. Абсурдистское тело у Дьякова — это не чудовище в привычном смысле, а монстр процесса. 

У Хаима Сокола, начиная с 2019 года, появляются работы, в которых человеческое тело распадается и вновь собирается в птицелюдей. Угольные, почти линогравюрные силуэты на грубой ткани и войлоке фиксируют момент незавершенной метаморфозы: черный, серый и розовый (цвет плоти и синяка) шьют рану, удерживая фигуру в переходе. Эти химеры продолжают линию от мифологических сфинксов до метаморфоз Кафки, но у Сокола монстр — это не чужой, а сам человек в состоянии крайнего истощения и страха. Они становятся образом травматической реальности: исторической памяти о катастрофах XX века, опыта утраты контроля, коллективной тревоги. Превращение здесь — форма выживания и освобождения, жест сопротивления миру, где человек оказывается на периферии вместе с животными, а природа лишена права голоса. 

Монструозное у Сокола — это речь тех, кого обычно лишают слова: изгнанных, угнетенных, «пограничных». Его птицелюди напоминают узников концлагерей или голодающих детей — тела, уже наполовину превратившиеся в «птичек без перьев». Эти образы обнажают уязвимость, но вместе с тем свидетельствуют о возможности трансформации и выхода.

Размашистый штрих превращает крыло в лопатку, коготь — в ступню; у одних фигур голова — уже клюв, у других — лишь намек на перья по краю бедра. «Стена» из листов со стульями, клетками и птичьими тенями переводит домашний интерьер в топографию плена: быт становится вольером, где тело учится ускользать, перевоплощаясь. Здесь превращение — не экзотика и не гротеск, а метод сопротивления: когда человеческий язык не защищает, субъект переселяется в «животное», чтобы вернуть себе голос и агентность. Эти фигуры не бегут из мира, а меняют режим видимости, смешивая категории «чистого/грязного», «живого/неживого», «мужского/женского», и расшивают саму ткань нормальности. Сокол оставляет края полотен необработанными, как обрывки занавеса: живопись становится декорацией, а сцена — местом, где жест рисования равен жесту освобождения.

В живописных работах последних лет Ильи Федотова-Фёдорова, которые рождаются на пересечении личной травмы, коллективной памяти и поиска

some text
Илья Федотов-Фёдоров «Без названия», 2022.
Холст, акрил.

нового визуального языка, «монстр» становится образом инаковости и также способом сопротивления. Фигуры на его картинах — полулюди, полуживотные, существа с масками и лицами, будто собранными из фрагментов плоти, — существуют в состоянии тревожной уязвимости. Эти гибриды напоминают существ, которые не вписываются в нормативные роли и потому вынуждены бесконечно примерять на себя новые образы. Для самого художника они — автопортреты, попытка визуализировать собственную «мерцающую идентичность». Особое место занимают «семейные портреты»: композиции, где странные андрогинные существа группируются на фоне декоративной растительности. Эти образы соединяют детские воспоминания о небезопасной семье с универсальной темой инаковости — чуждости тех, кто не похож на нас. Герои картин балансируют между маскарадом и травмой, а человеческая плоть оказывается неотличима от животной. Однако у Федотова-Фёдорова в этой «странной семье» скрыт и жест поиска принадлежности — даже монстры нуждаются в сообществе, даже чужие фигуры складываются в коллективный портрет.

В серии «Портретов из органов» тело лишается привычной оболочки и предстает как набор фрагментов, куски мяса, сросшиеся в лица. Эти холсты

some text
Илья Федотов-Фёдоров «Семейный портрет с
детенышем дракона и Маской Смокинга», 2022.
Холст, акрил.

одновременно вызывают ужас и декоративное восхищение, напоминая гротескные маски Арчимбольдо, но созданные не из плодов, а из телесных масс. Здесь художник радикально разрушает антропоцентрическую оптику, предлагая увидеть в человеческом лице не гармонию, а распад. Этот «queer horror» оказывается не столько жутким, сколько освобождающим: маска слетает, и мы сталкиваемся с возможностью иного языка тела, иного образа субъекта.

Технически живопись Федотова-Фёдорова рождается из парадоксального жеста не нанесения, а вымывания краски. Вода размывает акрил, оставляя мягкие пятна и разрывы, словно воспоминания, которые невозможно удержать целиком. Этот процесс напоминает не конструирование, а высвобождение образа: подобно скульптору, отсекающему лишнее, художник «смывает» реальность, пока из размытых пятен не проступят фигуры. В этом методе заключена не только техника, но и поэтика памяти — зыбкой, травмированной, соскальзывающей в забвение.

some text
Никита Пирумов. Из серии «Костюмерный цех», 2025. Глянцевая фотобумага, масло, акрил, акварель.

Монструозные фигуры Федотова-Фёдорова оказываются одновременно ужасными и трогательными. Их амбивалентность рождает новый язык репрезентации инаковости, где чудовище перестает быть воплощением угрозы и становится образом внутренней правды, невозможной в нормативном обличье. Его живопись предлагает прочитать монстра не как врага, а как автопортрет — уязвимый, искаженный, но подлинный.

Если для Ильи Федотова-Фёдорова фигура монстра — это, по сути, автопортрет, квир-создание, в котором отражается собственная идентичность и уязвимость, то у Никиты Пирумова чудовище оказывается актером странного метафизического спектакля. Его проект «Костюмерный цех» можно рассматривать как постановку, где тело перестает быть телом, а превращается в декорацию, часть театрального реквизита. В этих образах пугает не столько плоть, сколько ее превращение в безличный фон — человек становится «человеком-декорацией», кожей, сросшейся с реквизитом. Если монстры Федотова-Фёдорова еще сохраняют индивидуальность — травмированную, гротескную, андрогинную, но все же личностную, — то у Пирумова они растворяются в сценографии, превращаются в маски, фантомы, «пустые оболочки». Эти фигуры напоминают не столько персонажей, сколько эскизы к неснятой пьесе, где само понятие тела подвергается деконструкции. Здесь монстр — это уже не «другой» в привычном смысле, а симулякр, условный актер спектакля, который никогда не будет поставлен.

Так монстры в современном российском искусстве оказываются не столько воплощением ужаса, сколько способом проговорить кризисные состояния эпохи. Они рождаются на границах — между человеком и животным, телом и вещью, памятью и забвением, личным и коллективным. Химерические фигуры у Гинзбурга и «Цветов Джонджоли» собираются из обломков повседневности и культурных кодов; маски Отинова и Грехта фиксируют распад субъектности и культурных структур; твари Кугуш демонстрируют хрупкую соседственность с «другим»; скульптуры Дьякова превращают сам жест в монстра процесса; птицелюди Сокола становятся образом уязвимости и сопротивления; рефлексивные гибриды Федотова-Фёдорова показывают инаковость как внутреннюю правду; фантомы Пирумова растворяются в театральной сценографии. Все они по-разному отвечают на вопросы, которые когда-то поставили дадаисты и сюрреалисты: что значит быть человеком и возможно ли сегодня сохранить целостный образ человека? В этом смысле монстр становится не «другим», а фигурой времени, зеркалом, в котором общество видит собственные разрывы и уязвимости.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

Alfred H., Barr Jr. (ed.) Fantastic Art, Dada, Surrealism. New York: The Museum of Modern Art, 1936. P. 7. 

Cohen J. J. Monster culture (seven theses) // Monster theory: Reading culture. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1996. P. 3–25.

Дрюль С. Филогенез химер: от античности до наших дней // Биомедиале. Современное общество и геномная культура: сборник статей. Калининград: Янтарный сказ, 2004. С. 500.

Дьяконов, В. Швейно-пишущий Эд. Пролог: сопроводительный текст к выставке Яна Гинзбурга // Arttube.ru, 2022. URL: https://arttube.ru/saransk/activities/yan-ginzburg-shveyno-pishushchiy-ed-prolog.

5 Цветы Джонджоли. Dirty Dinos — сопроводительный текст к выставке // Официальный сайт Музея Ахматовой. URL: https://www.akhmatova.spb.ru/dirty-dinos.

6 Авторский термин художницы для обозначения образов очеловеченных насекомых. 

7 Термин, предложенный исследовательницей абсурда, доктором филологических наук Ольгой Бурениной. 

Герасимова Е. Д. Абсурдистские приемы пластической репрезентации телесности в художественной деятельности Петра Дьякова // Новое искусствознание. 2023. № 3. С. 108–121.