Выпуск: №85 2012

Рубрика: Эссе

Генеалогия провала

Генеалогия провала

Материал проиллюстрирован видами Шуховской башни на Шаболовке (1920–1922)

Виктор Тупицын (Виктор Агамов). Родился в 1945 году в Москве. Критик и теоретик культуры и искусства. Автор многочисленных статей и книг, среди которых «Вербальная фотография» (2004), «Глазное яблоко раздора» (2006), «Музеологическое бессознательное» (2009) и другие. Живет в Нью-Йорке и Париже.

1. Шалтай-Болтай в адронном коллайдере
 

Когда утопия остается нереализованной, продолжая при этом существовать в виде проекта, чертежей, описательного текста или демонтированных фрагментов — частей не сложившегося целого, она рано или поздно оказывается добычей музея. Ее также можно считать частично «овеществленной» (термин Бориса Арватова) — как в случае с радиобашней Владимира Шухова на Шаболовке (1922). В проекте это сооружение было гораздо выше Эйфелевой башни, но в стране не хватало железа. Для Шухова это был полный провал.

В капиталистическом мире, где все запрограммировано на успех, «провал» — это сбой программы. Провальный сюжет так и остается кабинетной утопией. Что до меня, то мне интересны именно такие утопии — кабинетные и обреченные на провал, к которому я отношусь более трепетно, чем к триумфу. Иногда они превращаются в «составной» продукт, комплектуемый из других провальных «утопий». Своего рода quilted paradise (лоскутный рай). Пример — Шалтай-Болтай, утопический персонаж, распавшийся на куски. Чтобы его собрать, нужна «вся королевская конница и вся королевская рать». В таких ситуациях на помощь приходит «фордистская» утопия, утопия комплектации. Вопрос: насколько адекватна (пост)фордистская парадигма в преддверии дефолта и есть ли у нее шансы на реализацию? Впрочем, в этих терминах лучше всего обсуждать не утопию конвейерной сборки, а ту, что связана с идеей шанса, как в дада и сюрреализме.

some text

Недавно в Большом адронном коллайдере (LHC) были достигнуты скорости, превышающие скорость света. Если это так, то теория относительности Альберта Эйнштейна либо рухнула, либо оказалась неполной, поскольку многое из того, что придумано в кабинете ученого (философа, теоретика), нередко остается фантазией. Приоритетов не существует: истинное и ложное, провал и успех уравниваются в правах. Согласно Геделю, в любых, даже формальных системах существуют высказывания, являющиеся одновременно истинными и ложными. А поскольку теоретическая физика — один из таких языков, то теорема Геделя заранее реабилитирует возможный провал теории относительности «наравне» с ее не менее возможным триумфом.

В Москве мне не раз приходилось слышать, что провал постсоветского проекта завоевания мирового искусства нужно воспринимать как благодать. Радость провала граничит с мазохизмом. Однако провал очередной утопии — своего рода прогресс. Потому что за ним следует другая утопия. Ведь если в LHC частицы действительно мечутся из стороны в сторону со скоростью, превышающей скорость света, то когда-нибудь на крыльях нейтрино можно будет совершать путешествия во времени. То есть появляется как бы новая, «нейтринная» утопия. А также фордистская: коллайдер — конвейер... Утопическая неприкаянность — именно то, что позволило Александру Кожеву (племяннику Кандинского) перевести «Феноменологию духа» Гегеля на язык феноменологии желания. Жак Лакан, посещавший семинары Кожева в Париже, создал психоаналитическую теорию, в которой «утопический» объект желания — объект а (от французского autre) играет кардинальную роль. Объект а — провальный объект.

2. Рейтинг утопии
 

Утопизм подразделяется на «евклидов», то есть тяготеющий к идее порядка — как в «Государстве» Платона, и «неевклидов», то есть занятый поиском неограниченной свободы. Второй вариант (в отличие от первого, авторитарного) характеризует «номадическое становление», не имеющее ни начала, ни конца. С точки зрения Делеза, желание — неизбывный напор становления. Номадическое становление противостоит статичности Бытия и не подлежит самоорганизации с оглядкой на трансцендент(аль)ное или с учетом того, каким может стать государство будущего. Становление — «ризома», продуцирование без филиаций, отождествления, имитации и регрессивно-прогрессивных тенденций. Никаких обязательств, отсутствие преемственности и «круговой поруки».

Прежде чем сделать шаг вперед, сделаю два шага назад. Начну с того, что в октябре 1877 года Маркс снизил рейтинг утопического социализма, упрекнув его в «легкомыслии» и даже в «реакционности». Несмотря на блистательный анализ капитализма в Das Kapital, его автор, к сожалению, не смог избежать схематизма в своей идеально-предметной модели государства будущего во главе с революционным пролетариатом. В этом смысле Маркс — прямой наследник Платона, чье утопическое государство представлялось его создателю оплотом справедливости во главе с философами, способными — по его словам — «дать добрый совет», чтобы жизнь каждого, кто ему последует, стала прекраснее жизни победителей олимпийских соревнований.

Хотя понимание утопии как универсальной панацеи было чуждо основоположникам марксизма, они (тем не менее) признавали наличие в ней «революционного стержня». Ленин обвинял утопическое прожектерство в инфантилизме, в нежелании учитывать классовую борьбу и рост сознания масс. Особый интерес представляет связь между утопией и тотальностью. Понятно, что без Гегеля тут не обойтись, однако сначала позволю себе процитировать Эрнста Блоха. «Марксизм, — считал Блох, — дает представление о тотальности, что само по себе является методом и содержанием подлинной философии, тем более что именно в марксизме она [тотальность] впервые предстает перед нами не как нечто статичное или законченное в своей целостности, а как утопическая всеобщность, то есть процесс “томительного ожидания“, связанного с лицезрением все еще не законченного мира». Незаконченность сотворения мира сродни идее незавершенного модернистского проекта у Юргена Хабермаса (см., например, его дебаты с Ж.-Ф. Лиотаром). Любопытно другое. Получается, что утопия — это проект, призванный завершить сотворение недосотворенного мира. Тотальность по сути дела и есть «идеальная» (калькирующая) модель того самого завершающего этапа, в ожидании которого мы «коротаем» жизнь. Блох не зря определил его как «томительное». «Томительное ожидание» давно стало массовым феноменом, иначе на вокзалах не было бы таких мест, как зал ожидания, пересадочный пункт, комната матери и ребенка, камера хранения и места общего пользования. Все перечисленное — вполне в духе утопического томления (anxiety), лишь бы станция не оказалась конечной, как Астапово для графа Толстого. Идеологи марксизма (не считая адептов «конкретного действия») не гнушались утопией по причине того, что она, подобно дереву, рвущемуся из коры, расширяла рамки существующего миропорядка в своем стремлении к созданию новых режимов социального опыта.

Теперь о Гегеле. Понятно, что утопический соблазн в философии «ему был тошен». Для него философ — всего лишь «инструмент, посредством которого творец истории, Абсолютный Дух, приходит к ретроспективному осознанию происходящего». Однако Гегель не был бы Гегелем, если бы не обладал умением «диалектически» противоречить самому себе, создавая тем самым предпосылки для реабилитации своих идей, таких, например, как отсроченный философский инструктаж. Его отсроченность способствует нагнетанию «томительного ожидания», или, что то же самое, утопического томления, способствующего революционным трансформациям[1]. И это при том, что преобразовательный императив — удел не философа, а Абсолютного Духа. По едкому замечанию Маркса, «действительное движение совершается абсолютным духом бессознательно»[2]. Для марксиста и гегельянца Кожева этот отсыл к бессознательному стал не просто ревеляцией, а тем, что теперь называют no-brainer.

Возвращаясь к тотальности, приведу несколько мнений по поводу всего того, что включает в себя слово total, не считая нефтяной корпорации. Начну с «Негативной диалектики» Адорно, где сказано, что «тотальность распадается, когда ее удается уличить в не-идентичности самой себе»[3]. «Теория не занимается тотализацией», считал Делез. «Тотализация — удел власти, которой противостоит теория»[4]. Наряду с нематериальной, существует также тактильная власть, власть-как-объект.

3. Становление объектом
 

some text

В «Становлении животным» Делез апеллирует к зоне неопределенности — тому, что делает невозможным проведение грани между человеком и животным[5]. Применительно к современной культуре аргументы Делеза распространяются на императив «становления объектом». Превращение жизни в жизнь вещей — часть нашего культурного ландшафта. Любые подмостки, пригодные для «становления объектом», суть марсово поле, переименованное в network of desire. Различие между объектом желания (лакановский объект а) и любыми другими, то есть вторичными объектами, состоит в том, что эти последние — всего лишь рефлекторы (экраны, зеркала, отражатели), заведующие переносом волн объектификации в направлении «а». Чтобы попасть в категорию «хороших рефлекторов» (окружающих нас в реальной жизни), вторичный объект должен быть предельно деперсонифицирован. Некоторые рефлекторы функционируют как зеркала, а зеркало, по мнению Фуко, «в конечном счете есть утопия, поскольку это место без места. [...] Но это еще и гетеротопия в той мере, в которой зеркало реально существует и где оно производит своеобразное обратное воздействие на занимаемое мною место»[6].

В XX веке (если забыть о plusquamperfekt) не только индивидуальности, но и сообщества с их безумиями и сантиментами, а также явления культуры, общественной и политической жизни оказались жертвами объектификации. Мир, ставший глобальным, выглядит более поляризованным, чем прежде. Пропасть между примарными (‘a’ type) и вторичными объектами обнаруживает тенденцию к расширению. Когда нам не в чем (и не от чего) отражаться, «гетеротопия зеркала» превращается в «гетеротопию кладбища». Вопрос: каким образом производство «объектов» (таких как искусство, демократия, утопия, революция) может избежать музеификации в рамках индустрии культуры? И что надо сделать, чтобы предотвратить дальнейшее разбегание галактик между реальностью и зазеркальем?

Бывает так, что галактики не разбегаются, а, наоборот, сталкиваются[7]. Пример — теоретические тексты, описывающие произведения искусства и претендующие на ту же роль, то есть на роль примарных или квазипримарных объектов. В таких случаях они воспринимаются как принудительный ассортимент, востребованный в основном теми, кто использует этот интеллектуальный антураж в виде подарочной упаковки. Мы видим, с какой легкостью инфекционный потенциал коммодификации переносится с материальных ценностей на нематериальные, независимо от того, кто за этим стоит, Гуттенберг или Цукерберг. Когда индустрия культуры присваивает себе интеллектуальные стратегии и парадигмы, разработанные критиками, теоретиками и историками искусства, последние, как правило, соглашаются на этот гамбит под предлогом того, что искусство — наиболее благоприятная почва для диссеминации их идей. По ходу дела они переносят ответственность за объектификацию и овеществление с себя («когнитариат») на художников («пролетариат»). Парадокс в том, что наиболее информированные в теоретическом отношении произведения искусства только удваивают реификацию. Художественный мир превращается в глобальный вещевой рынок, однако винить в этом одни лишь коммерческие структуры — не менее наивно, чем упрекать похоронное бюро в причастности к смерти. Прав был Адорно: нельзя критиковать индустрию культуры, не критикуя само искусство.

4. Утопия, демократия, психоанализ
 

Утопия не исчезает. То, что «навеки» исчезло, хранится в крысиной норе в ожидании «вечного» возвращения. История ХХ века с его войнами и репрессиями под аккомпанемент духовых инструментов и патриотических гимнов напоминает самоубийство крыс, утонувших под звуки музыки Гаммельнского крысолова[8]. Сегодня этот трубач (а Гаммельнский крысолов играл исключительно на трубе) уступил место тем, кто «играет» на нефтяной трубе, то есть нефтяным «трубачам» из Газпрома, Exxon Mobile и Total. Современные утопии, задвинутые на идее обогащения (материального или нематериального), восходят к раннему детству, или, точнее, к «анальной стадии», сравнимой со стадией «первичного накопления» в экономике. Детское желание задерживать кал, чтобы отсрочить момент дефекации для получения наибольшего наслаждения (cлучай «человека-крысы» у Фрейда), превращается у взрослого, чья анальная эротика подвергается вытеснению в бессознательное, в страсть задерживать и копить золото, по цвету напоминающее кал младенца. В зрелом возрасте «анальные эротики» становятся банкирами и нумизматами; другие испытывают интерес к черному золоту. Интеллектуалы — ростовщики знания. Вместо ценных металлов они коллекционируют ценные мысли. Возбуждение, которое мы испытываем при виде ценн(остн)ых имен и названий, напечатанных на обложках книг, есть сублимация анальной эротики. Или... сублимация чего-то другого, как в случае с демократией, утрачиваемой по мере приближения к заветной цели.

Всякий раз, когда возникает желание опереться на демократию, мы обнаруживаем отсутствие точки опоры, необходимой, чтобы перевернуть мир. И все потому, что демократия — это еще один провальный проект, чья недостижимость (укорененная в нашем сознании) является формой невроза, причем «детского» — с точки зрения Фрейда. Демократия — одно из тех слов,что наводят на ассоциацию с историей болезни Сергея Панкеева, русского художника-эмигранта и одного из пациентов Фрейда. Будучи ребенком, Панкеев, или «человек-волк», как его называли врачи из-за того, что ему мерещились сидящие на дереве белые волки, оказался свидетелем инцеста между его отцом и четырехлетней сестрой Анной[9]. Шокирующим было осознание связи между трением и эрекцией, равно как и лицезрение полового органа Панкеева-старшего в позиции присевшего на задние лапы волка. Аналогия с демократией в том, что ее затертость и связанные с этим сюжеты (Urszene) подлежат вытеснению из коллективной памяти. Сегодня акты социального трения как никогда популярны среди ревнителей демократического (в кавычках) проекта, стремящихся поддерживать свой публичный статус, а также успех и востребованность, в состоянии перманентной эрекции.

Возобновляя разговор о тотальности, не грех взглянуть на нее из глубин бессознательного[10], а еще лучше — через перископ, установленный на подводной лодке под названием Наутилус. По мнению Лакана, интерес к тотальности — синдром, возникающий у детей на «стадии зеркала», когда младенец, находящийся в лежачем состоянии, видит себя не целиком, а парциально, частями[11]. Стадия зеркала охватывает возрастной интервал с шести до восемнадцати месяцев. Термин «воображаемый порядок» означает, что, находясь на стадии зеркала, ребенок имеет дело с воображаемыми цельностью и тотальностью. В раннем детстве эго конституируется посредством оптического отождествления. Во всем, что попадает в поле зрения младенца, он узнает самого себя. Под самим собой подразумевается не какой-то отличительный внешний признак, а некая обобщенность облика. Согласно Лакану, стадия зеркала подразделяется на две подстадии. Первая характеризуется восторженным отождествлением с визуальным образом, в котором заключено обещание (антиципация) тотальности. Такую «обетованную» тотальность Лакан называет ортопедической (orthos — правильный, безупречный по форме; pais — ребенок). На второй подстадии радостная аффирмация телесной цельности в визуальном образе сменяется отчуждением, возникающим по причине зазора между воображаемой полнотой иконического знака и неустранимой парциальностью телесного опыта.

«Стигма парциальности» — повод для компенсации. У взрослых это выражается в стремлении оперировать макроконструктами, в фиксации на идее тотальности, присущей вождям и тиранам. И не только им. Рецидивы парциальности преследуют нас на протяжении всей жизни. Борис Гройс рассказывал, что в юности пролежал в постели более года из-за болезни позвоночника. По-видимому, этот возврат в прошлое оказал влияние на его психику. Поиск утраченной полноты образа обрел черты «всеобщности». Гройс как-то признался, что перед каждым публичным выступлением ему начинает казаться, будто «все умерли». Этот галлюциноз — еще один пример «фиксации на идее тотальности», тем более что использование слова «все» удивляет намного больше, чем позиционирование себя в образе ангела смерти[12].

5. Объект-утопия, объект-революция, объект-искусство
 

some text

Лингвистическое освоение жизни — материальной и нематериальной — связано с темой АЛФАВИТА. И не только потому, что алфавит — мое любимое чтение. Буквы похожи на тараканов, и их беготня по белому листу бумаги с целью реализации литературных амбиций выглядит несколько самонадеянно. Только что (на парижской улице) я наблюдал за деятельной суетой насекомых на древесном стволе. Считается, что у них (в отличие от нас) нет сознания. Хотя они не мыслят, они, тем не менее, существуют. Зачем, спрашивается, нам сознание, если мы суетимся так же интенсивно, как те, у кого его нет? Суета насекомых и птиц — перформативное априори. Отчасти это напоминает акции группы «КД», осознание которых отсрочено до момента запланированной интерпретации. Но что такое работа над текстом, совершаемая его автором, если не принудительное упорядочивание разбегающихся, разлетающихся и снующих повсюду букв, знаков препинания и цезур? Автор вменяемого текста — авторитарный стрелочник, координатор его (а) членистоногости, (б) чешуекрылости, (в) пернатости. С возникновением цифровых форм обмена между (а), (б) и (в) экономика письма уже не поддается учету. Вопрос: как это лучше назвать — «дефолт» или «армагеддон»? Похоже, что наблюдения за событиями на древесном стволе сродни мыслям, которые приходят в голову за письменным стволом (то есть столом). Неужели они тоже часть (а), (б) и (в)?

Сегодняшний мир (включая глобальный рынок политических устройств и финансовых пирамид) соткан из множества разобщенных сред — атомарных, молекулярных, глобальных и т.п. Независимо от их генеалогии, все эти организмы испытывают на себе магию слова, узурпированного Полисом с целью концептуализации нашей жизни, которая во все времена контролировалась языковыми средствами. Комплексное многообразие связей, напоминающее монадологию Лейбница, не дает оснований считать, будто отдельные звенья подчинены какой-то единой, хотя и неведомой, цели, тем более что и сам Полис не имеет внятной целевой установки. Скорее, это стохастический хаос провальных утопических (или бюрократических) антреприз — осколочных и перманентно незавершенных.

Но их провал — это их триумф, потому что главная черта утопического сознания — стремление собрать Шалтая-Болтая из осколков частичных утопий (преимущественно бесперспективных). Проект их комплектации — утопия более высокой ступени, хотя и у нее нет шансов на реализацию. На деле это ограничивается комплектацией слов и образов, лозунгов и эскизов, суета и толчея которых создают эффект перформативного насыщения и размывают границы утопического дискурса. Пример, о котором я уже говорил, это перформативный финал теории Эйнштейна в LHC (перформативное апостериори). Но так же, как Феникс возрождает себя из пепла, новая техно-утопия и новый утопический галлюциноз возникают (как ни в чем не бывало) на руинах теории относительности. Скептики скажут, что перед нами — бескрайние просторы кладбища (типа «черной дыры»), а оптимисты — что сознание индивида изначально направлено в сторону утопического объекта, но в силу его идеальности и несоизмеримости с эмпирическим объектом или «объектом желания», разочаровывающим по мере его освоения и амортизации, наше ментальное путешествие прерывается исключительно в моменты самообмана — на тех полустанках, где мы пытаемся что-то овеществить, иногда во вселенских масштабах. Маршрут утопического сознания — это бесконечная анфилада утопий, смысл которой — соударение с прошлым и будущим в LHC[13]. Об ученых, имеющих дело с LHC, можно сказать, что их путеводная звезда — это holy neutrinity (то есть нечто почти «равнозначное» понятию Святой Троицы у христиан)[14]. Однако помимо прошлого и будущего, они не в состоя-нии постичь настоящее, которое закрыто для путешествий во времени. Похоже, что лицезрение реальности — еще одна утопия. Пока не ясно, смогут эти ученые опровергнуть провал теории относительности, но каким бы ни был итог, провал провала — тоже провал.

Генеалогия провала связана с «принципом неопределенности» Гейзенберга. Этот принцип распространяется на многие утопические парадигмы, включая искусство и демократию, при условии, что квантовая природа утопии — одна из рабочих гипотез. По словам Гейзенберга, «чем точнее мы определяем импульс частицы, тем менее точно нам удается определить ее местонахождение в данный момент времени». Когда слово «утопия» переводят как «не место», то это в основном из-за размытости его контуров и границ. Слишком точными оказываются измерения импульса. Благодаря этой точности мы утрачиваем представление о топосе. Напротив, когда место утопии заранее определено и четко очерчено, ее импульс становится неразличимым. В обоих случаях утопии квалифицируются как провальные: демократия превращается в пародию на саму себя, а художественная продукция — в коллекцию раритетов, имеющих призрачное отношение к утопическому проекту под названием «искусство». Если для художественной утопии музей — обетованное место, то для ее импульса — режим неразличимости. Везде, где экспонируется изопродукция, утратившая утопический импульс, мы, зрители, компенсируем это тем, что воспроизводим его в нашем сознании. В каком-то смысле мы и есть утопия.

Музей, который я назвал обетованным местом, это «хорошо освещенный сейф». Помимо него существует Темный музей[15]. Темный в том смысле, что его местонахождение недостоверно и адрес не подлежит уточнению. Но в силу этой фундаментальной неточности импульс всего, что в нем хранится, невероятно внятен и достоверен. Темный музей — музей-импульс.

Далее в тезисной форме. Утопические программы подразделяются на восемь категорий:

—  проективный этап;
—  инструментализация утопического проекта;
—  имплементация утопии;
—  распад утопии как ее кульминация;
—  коллекционирование раритетов — об
ломков рухнувшей утопии под предлогом ее музеификации, то есть ее восстановления на музейном уровне; 
— эволюционирование утопических моделей, утопических теорий и утопических технологий;
— попытки создания блочной (или welded) утопии из утопических реди-мейдов, а также из запчастей и раритетов; репрезентация утопии.

Что касается «биополитического» аспекта утопии (применительно к жизни индивида или сообществ, в которые он вовлечен), то телесность (zoе) служит местом развертывания игр власти и знания. И не только телесность, но и биос (bios), включающий в себя культуру[16]. И это притом, что культура — разнородное единство, единственное в своем роде. Большая утопия — лоскутное одеяло, наскоро сшитое из карликовых утопий, при условии, что каждая из них — это рай в носовом платке. Из таких носовых платков, то есть из низкобюджетных утопических фрагментов, кусков и заплат, скроена коллективная утопия, которая уже трещит по швам. Отходы «сливают» в сточную канаву интернет-блогов, индустрии гламура и массмедиа. Или соединяют в чудовищный техно-китч.

6. Универсализм и утопия социальных сетей
 

В «Очерке о даре»[17] Марсель Мосс определяет потлач как «институт тотальных поставок агонистического типа». По его словам, дары, составляющие символический (он же агонистический) обмен — это «тезки духов». Вариант агонистического обмена, предложенный Рене Магриттом в работе «Это не трубка» (1926), сопряжен с ситуациями, когда лексика и изображение сополагаются вместе, но никаким очевидным способом не могут быть поняты в своем взаимодействии или в своей разведенности. Сказанное распространяется и на концепцию нематериального труда, который «включает в себя множество процессов, которые обычно не считаются “работой“, а именно: создание культурных и художественных стандартов, моды, вкуса, норм потребления, а также, формулируя более стратегически, формирование общественного мнения». Ни для кого не секрет, что эти тенденции обсуждались задолго до публикации книги Маурицио Лаццарато «Нематериальный труд», которая здесь процитирована[18]. В конце 50-х годов, с появлением концептуального искусства, начался новый цикл сведения счетов и обмена компетенциями (re-skilling) между двумя означающими практиками — вербальной и визуальной[19].

some text

Опыт последних лет (столкновения на Манежной площади, волнения в Лондоне, революционные события на Ближнем Востоке, акции под лозунгом «Оккупируй Уолл-стрит» в США и публичные протесты против фальсификации выборов в России) убеждает, что в распространении «нематериальных ценностей» львиная доля принадлежит интернету и мобильной телефонной связи. Благодаря им, цифровое бессознательное загружается программным обеспечением, позволяющим коммуницировать в социальных сетях, планировать революции, завязывать знакомства, разрушать стереотипы, а также «взламывать» (brain-hacking practices) свое и чужое сознание. Переведенные в цифровой формат, слова и изображения участвуют на равных в регулировании потоков желания, игнорируя различия между партиями. Гетерогенные контексты приводятся к общему знаменателю в считанные доли секунды. Метания между метанойей и паранойей превратились в рутину. Левые анархисты и фунда-менталисты вырабатывают общую платформу в виртуальном пространстве, не отдавая себе отчета в том, что между ними нет и не может быть идеологической общности. Конфронтация начнется позднее.

Бадью был прав, когда писал, что без опоры на родовую идентичность[20] у нас нет шансов ограничить власть «политического класса» и корпоративного капитала. Для Маркса пролетариат был воплощением родовой идентичности. Вопрос: сможет ли «когнитариат»[21] восполнить этот пробел? Если нет, то эту дефицитную идентичность придется укомплектовать наводнившими Европу пришельцами из других регионов мира. Но чтобы они стали союзниками, а не оппонентами, необходимо уделить внимание гетерохронным факторам, затрудняющим межконтекстуальный обмен. Особенно, если речь идет не о «пролетарской революции», а об оппозиции имперским режимам по обе стороны баррикад.

Когда утопия (U) начинает пробуксовывать, триумфатором оказывается ее отрицательный двойник, бюрократизация (B), способствовавшая вырождению марксизма в СССР. Взаимоотношения между ними подчинены принципу обратимости (U x B = E, где E — единичная матрица). Гипотетически перспектива осуществления политической утопии столь же реальна, как и перспектива бюрократического термидора. С другой стороны, любой идеальный проект — утопия, включая искусство и демократию, которые в полной мере не достижимы. Все, что от нас требуется, — это изобрести их заново. И инсталлировать в свое сознание. Казалось бы, ничего сложного. Но перед тем как нанести эту ментальную кальку на карту «реальности», мы всякий раз обнаруживаем, что ландшафт изменился. Изменилось и виртуальное пространство, ставшее дырчатым, дробным, гетерохронным. Все еще жесткое, но уже бесформенное, как у Кимберли Секстон в инсталляции «Колонна No 3» (Column 3)[22].

some text

Что-то вроде декартовой системы координат в состоянии полураспада... Можно, конечно, воспринимать ее как некую квазитотальность, но лучше придумать другое название. На самом деле названия пора придумывать для всего. У архитектора Терунобу Фудзимори есть проект башни на длинных ногах с колесами. В башне живет принцесса. Попытки ее похитить так и остались утопией. Секрет в том, что похищать надо не принцессу, а башню. Наличие у нее колес — метафора, но именно она предлагает расширенный подход к решению проблем, неразрешимых традиционными средствами. Пример — Эндрю Уайлс и его блестящее доказательство Великой теоремы Ферма, оказавшейся частным случаем куда более универсального теоретического «проекта». Стратегия, выбранная Уайлсом, лишний раз подтверждает тот факт, что универсализм — это освобождение из тенет специфики, оперирующей укорененными в ней и зачастую инерционными языковыми схемами. Для Эрнесто Лаклау все упирается в «несоизмеримость между универсальностью задач, ждущих своего выполнения, и ограничениями со стороны тех, кто ставит точку над i»[23], то есть со стороны представителей («агентов») определенной языковой среды. В истории, считает Лаклау, было немало случаев, когда «преодоление конкретной конечности языка (и его носителей) ради выполнения универсальных задач требовало Божественной интервенции»[24].

Универсализм, как его понимает Лаклау, имеет прямое отношение к утопии, хотя одним только преодолением косности языка здесь не обойтись. Чтобы обрести статус универсальной «обновленческой» парадигмы, ей нужно переопределить себя и свои предикаты.

Примечания

  1. ^ Для одних идея тотальности — навигационный принцип, для других — участие в игре различий, которая становится смыслообразующим фактором только тогда, когда это происходит с оглядкой на тотальное. Что касается формообразующей стихии, то и здесь (по мнению Маркузе) «антагонистические отношения между отдельно взятыми формами опосредованы ничем иным, как тотальностью». От перестановки мест слагаемых сумма не меняется. Утопический дискурс подвержен тому же вирусу. Дебаты, проходившие в 20-х и 30-х годах, выявили разногласия между академической утопией (Лукач) и радикально-трансгрессивной (Брехт, Адорно, Беньямин).
  2. ^ Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М.: ГИПЛ, 1955. Т. 2. С. 94. 
  3. ^ См.: Adorno T.W. Negative Dialectics. New York: Continuum, 1987. P. 147.
  4. ^ Deleuze G., Parnet C. Dialogues. Paris: Flammarion, 1976. P. 208. По мнению Ф. Лаку-Лабарта и Ж.-Л. Нанси, «всеохватность, или тотальность, означает, самое малое, что объяснение не подлежит обсуждению, является безоговорочным и непогрешимым — в противоположность философскому мышлению, в котором оно, тем не менее, без зазрения совести черпает большую часть своих ресурсов» (Лаку-Лабарт Ф., Нанси Ж.-Л. Нацистский миф. М.: Владимир Даль, 2002. Сс. 18–19).
  5. ^ Deleuze G. Becoming-Animal // The Deleuze Reader. New York: Columbia University Press, 1993. P. 122.
  6. ^ См: Фуко М. Другие пространства // Интеллектуалы и власть. Ч. 3. М.: Праксис, 2006. С. 196.
  7. ^ В отличие от Платона, писавшего о рынке государственных устройств, мы говорим о рынке утопий. Сегодня он стал глобальным. Предметом купли-продажи является не какой-то единичный бренд, а товарная панель утопических антреприз. Термин «универсализм» здесь ни при чем. Скорее, это мультикультурный форум утопий, интерферирующих друг с другом. Сталкиваясь, они создают турбулентную зону, в которой любая перспективная утопия распадается на куски. То, с чем приходится иметь дело, это режимы вибрации.
  8. ^ Более подробно это изложено в моей статье Mus Rattus, напечатанной в «ХЖ» No 71/ 72.
  9. ^ См.: Abraham N., Torok M. The Wolf Man’s Magic Word: a Criptonymy (foreword by Jacques Derrida). Minneapolis: University of Minnesota Press, 1986.
  10. ^ Свою связь с Гегелем Лакан осознал благодаря Александру Кожеву на его знаменитых семинарах в Париже. Позднее он напишет, что «le réel нельзя путать с реальностью, являющейся его гримасой». Le réel проявляется в несоответствиях, провалах и разрывах, которыми изобилует Символический порядок. При этом le réel оказывается посредником в отношениях между Воображаемым и Символическим. Добавлю, что диалектический материализм — тоже «гримаса», гримаса универсализма.
  11. ^ Этот подход Лакан заимствовал (не полностью) у Мелани Кляйн.
  12. ^ Что касается легитимации наших притязаний на вечную жизнь, то в наиболее редуцированной, доведенной до кондиции эйдоса форме это проявляется в сооружении мавзолеев и усыпальниц. Самым идеальным (идеально-предметным) мертвецом оказался Малевич, по проекту которого Суетин построил супрематический гроб, ставший (по признанию Дональда Джада) инспирацией для американского минимализма.
  13. ^ Имеется в виду «нейтринная утопия» (neutrinutopia).
  14. ^ Neutrinity = neutrino + trinity. Этот неологизм фонетически перекликается с двумя именами — Нео и Тринити — из фильма «Матрица».
  15. ^ Теме Темного музея посвящены мои лекции в Лувре и Кембридже в 2010 и 2011 годах. См.: Tupitsyn V. Dark Museum // Esse, No 72, Spring 2011. Pp. 59–63.
  16. ^ Здесь я использую терминологию, введенную Джорджо Агамбеном в книге Homo Sacer (1998). В ней обсуждаются три вида «жизни» — zoе (телесная, физическая жизнь); bios (жизнь, структурированная политикой и культурой, войной и торговлей, обменом и обманом, коррупцией и конформизмом); nuda vita (голая жизнь — жизнь отверженных: бомжей, заключенных и т.п.). «Биополитика» — термин, заимствованный Агамбеном у Мишеля Фуко.
  17. ^ См.: Мосс М. Очерк о даре // Общества, обмен, личность. М.: Восточная литература, 1996. Сс. 91–104. Агонистический обмен — часть символического. Различия между символическими и знаковыми ценностями обсуждаются в: Goux J.-J. Symbolic Economies (After Marx and Freud). Ithaca: Cornell University Press, 1990.
  18. ^ См.: Lazzarato М. Il lavoro immateriale Forme di vita e produzione di soggettivita. Ombre corte, 2002. А также: Negri A., Hardt M. Commonwealth. Belknap Press/Harvard University Press, 2011.
  19. ^ Этой проблематике посвящена книга: Tupitsyn М., Tupitsyn V. Verbal Photography. MuseuSerralves + Idea Book, 2004.
  20. ^ Идентичность, скопированная с «оригинала», иногда без лицензии.
  21. ^ Имеется в виду малообеспеченное большинство населения экономически развитых стран. В основном это те, кто работают в индустрии сервиса и не занимаются физическим трудом.
  22. ^ Инсталляция экспонировалась в начале 2012 года в Мюнхене, в музее «Хаус дер кунст». 
  23. ^ Laclau E. Emancipation(s). London, New York: Verso, 2007. P. 9.
  24. ^ Ibid.
Поделиться

Статьи из других выпусков

№103 2017

Черный ящик, белый куб: пятьдесят оттенков серого?

Продолжить чтение