Выпуск: №128 2025

Рубрика: Рефлексии

Час призраков

Час призраков

PollyT «Маяки погасли», 2024. Кадр из видео. Предоставлено автором текста.

Станислав Шурипа Художник, куратор, критик, теоретик современного искусства, преподаватель Института проблем современного искусства. Член Редакционного совета «ХЖ». Живет в Москве.

Неравнодушная машина

Из темной дремы земли, лучей надежды и микровибраций триллионов транзисторов являются духи и божества. Их образы эластичны; поблескивая, они скользят в лиминальном полумраке цифровой эпохи. За вихрями пикселей проступают паттерны. Мифологическое сознание алгоритмично; его двигатель — это мифомашина, ассамбляж нарратива, ритуала и аффекта. Ранние мифомашины складывались как средства коммуникаций с другими людьми и не-людьми. Аффект, трепетное ощущение встречи с Другим — это энергетическое ядро мифомашины, ключевая нейросоциальная сила, развернутая историей в многообразие видов мистического опыта, визионерства и средств манипуляции массовой психологией. Нарративный элемент мифа — карта пространства правил и ценностей, интерфейс миропорядка, возникающий из рассеивания охлажденного аффекта. Нарратив выстраивает связи времен, мест и уровней бытия, вдыхает в реальность смысл. Ритуал синхронизирует ритмы тела и сообщества, управляя социальным поведением и за пределами культа. Считается, что ритуал появился из синхронизации коллективных действий приматов, эволюционно выгодной тем, что во время пауз можно заметить приближение хищника. С тех пор синхронизация вошла в привычку; она активирует чувство сопричастности.

Дело мифомашин — дизайн субъективности, ее когнитивных матриц и полей привычек. Немаловажный участок этого производства — эстетика, территория компромиссов, где рассудок позволяет воображению немного посоревноваться с собой. Эстетический опыт, остановка мгновения для уносимой ветром прогресса фаустовской души, призван служить ей анестезией при перековке в инструмент технонауки. Эта буферная зона иррационального возникает, когда классический идеал выдыхается, а искусство в его «высшем призвании», по словам Гегеля, остается в прошлом. Даруемая воображению полусвобода сделала эстетическое каналом возвращения мифа в расколдованные Просвещением ландшафты. Эстетическая революция открыла чувствительность к немой речи вещей, а с ней и неразумное в рациональном. Чувство мифологичности настоящего усиливалось по мере ускорения механической репродукции образов. Мифы избавляют от раскола на психическое и социальное, субъект и объект, культуру и природу; в потребительской версии они множественны и текучи, поскольку призваны управлять не волей, а желанием. Цифровые медиа распыляют компоненты мифомашин; аффект больше не привязан к ритуальным пространствам ликования, сети заражают им, где и когда угодно. 

Молекулярная революция дала цифровым массам то, чего не хватало аналоговым, — некоторую душевную тонкость. Модерновая масса страдала «легендарной психастенией» (Роже Кайуа), или отчуждением. Цифровая масса незаметна, но не безлика. Ее молекулы — потребители — разборчивы уже потому, что сами являются объектами мониторинга, регистраций, классификаций, анализа и тестирования со стороны машинной власти-знания. Тем не менее цифровая масса хранит в себе и аналоговый элемент — магическое мышление. В архаических культурах его медиумом была мана, рассеянный во внешнем след мистического протоаффекта изумления и страха от встречи с иным, шока от осознания собственной нежизнеспособности у гоминид, низвергнутых эволюцией с лесных крон в полные опасностей саванны. Выжили только мутанты, обретшие воображение, способность к видению невидимого. С тех пор флюиды маны пронизали психосоциальную ткань; продуктами ее распада стали качества и сущности, сказуемые и подлежащие, масса и власть.

В мире технонауки остается лишь остывающий след волшебства — субъективность. Когда-то мистическая установка помогала поддерживать отношения с не-человеками, но в механистической вселенной это уже не нужно. Модернизация переселяет остатки утративших былую мощь мифомашин во внутреннюю реальность. Индустриальный век конвертировал массы идентификаций в коллективную волю; отсюда аффективная мощь его мифототальностей. Дисциплинирование тел сопровождалось легализацией субъективного в искусстве, отразившейся в ценностях оригинальности и авторства. Субъективность, этот слабый мистический транс длиною в жизнь, претворяет остатки вытесненной маны в тихую радость бытия собой. Общество потребления перевело миф с шершавого языка общей воли на множество социолектов желания, и расколотый субъект начал перерождаться в текучую, а затем и облачную сущность. Его великое наследие — абстракционизм, экзистенциальная феноменология, негативная диалектика, сопротивление, вытеснение, отчуждение, абсурд — разошлось на приемы и мемы. Рождение мозаичной субъективности отозвалось концом идеи автономного произведения. Сменившая ее контекстно-зависимая модель произведения искусства выражает характерный для сетевых коммуникаций коллажный уклад субъективности.

Для текучей субъективности любой образ — движение. Среда, которую Делёз в «Логике ощущения» называет гаптическим, заявляет о себе через жизнь ума в движущемся теле. Это четырехмерный коллаж из оптических, тактильных, вестибулярных и кинестетических сигналов, как будто увиденный «третьим глазом». В классической изобразительной традиции свет был двигателем нарратива. Разделение оптического и тактильного инсценировало дистинкцию сверхчувственного и чувственного, образа-как-вечности и контингентности материального настоящего. Уже в модернистской живописи отношения момента и вечности радикально меняются. Обесценивание тональных различий растворяет вневременное в повседневном. Пляски пылинок вечности в пене дней обращены как раз к подвижному гаптическому восприятию. Оптическое — возвышенный эфир духовной дисциплины, где встречаются классика и семиотика, где главное — визуальный код, набор узнаваемых форм, воспринимаемых подобно моделям, слепкам или отливкам через повторение. Гаптическое динамичнее: здесь важно не моделирование, а модуляции, прогнозирование и другие заботы мыслящего тела.

Исток эстетического видения — ощущение материализации духа, шаманские странствия в иных мирах. Это сфера гаптического: пока рассудок всматривается в цепи означающих, мыслящее тело на лету схватывает беззвучный шепот линий и пятен, масс и движений, согласий, сомнений и раздоров, эхо жизни вещей. Остатки веры в чудеса перекодируются в эстетическое видение. Его начало — мистический аффект — связано не с репрезентацией, а с воплощением Другого. Ритуальное действо — это встреча виртуального и актуального и подтверждение их связи. Участвующие в ритуале переживают превращение, симуляцию эпифании или палео-транса. Церемонии — это дисциплина магического производства. Грамматизируя аффективную энергию, ритуал изливает виртуальность мифа в социальное пространство; мысль, слово и действие для него равнозначны. 

some text
Дарья Ступакова «Мойры», 2024. Видеодокументация перформанса. Предоставлено автором текста.

Коллажно-серийная визуальность электронной эпохи активирует пустоту и этим усиливает эфемерное, ситуативное и атмосферное. Желание, освобожденное от воли и мобилизованное электронными медиа, спровоцировало волны экспериментов в массовой визуальной культуре 1960-х. Новая образность собиралась из компонентов, заимствованных у авангарда, — коллаж, ракурс, наплыв, минималистическая серия плюс виньетки из лексикона ар-нуво и прерафаэлитов, и поначалу служила контркультурным идеалам, но со временем нашла применение в самых разных областях. Сегодня утопические импульсы прошлого работают на технодистопию дизайна субъективности. Коконы персональных вселенных, в которых сети взращивают потребителя, изнутри покрыты экранами, с гипнотической яркостью, глубиной и разрешением являющими дипфейки потребительских фантазий. Массово производимые жизненные миры обычно требуют кастомизации, и мифопоэтическая отделка вносит уют аффирмативности в прохладные цифровые пространства. 

Постпойесис

Производство — основной закон современности. Им охвачено все: жить значит не довольствоваться данным, а производить темпоральности, смыслы, отношения, пространства, товары, отходы. Тела, образы, языки — все включено в производственные цепочки либидинальной экономии. Потребление, досуг, прокрастинация, границы сферы производства не кончаются нигде. Разум — лишь софт, инструмент и наладчик планетарного технопарка. Иррациональное представлялось фордизму источником энергии наподобие электромагнитного поля; включи его в цепь — и оно будет работать. Когда научный разум встретил неизмеримое, предел власти чисел, в глубинах микромира отмеченный принципом неопределенности (он же апофеоз беспочвенности), стало понятно, что полностью природу не покорить и с другими придется сотрудничать. В интересах развития рынков бессознательное нужно не вытеснять, а интегрировать в систему производства, грамматизировать. Так начался переход к постфордизму, интегрирующему все способности души. Конец фордизма ознаменовался встречей кибернетики, маркетинга и структурной лингвистики для строительства сначала электронной, а потом и цифровой реальности.

some text
Павел Зуданов «ИЛИ-ИЛИ», 2024. Предоставлено автором текста.

Если структурировать бессознательные интенсивности по правилам языка, векторы желания сами выстраиваются вдоль силовых линий поэтического производства. Знак имеет тайную власть над референтом, если размывает оппозиции сна и яви, живого и мертвого. Означать значит воздействовать; образ и имя —шорткаты к сущности. Дистанции сокращаются; наблюдатель и наблюдаемое, вещи и представления становятся неразличимы. Основные техники лингвистического производства — метафора (явление одной вещи как сущность другой) и метонимия (обратное действие части на целое) — восходят к симпатической магии. Поэзия, как и магия, основана на проживании языка, симбиозе со словами, поэтому она и не склонна различать виртуальное и материальное. Семиокапитализм и его цифровые медиа выравнивают уровни бытия, ускоряя сращивание нейрососудистых, электрических, логистических и финансовых сетей. Оппозиция культуры и природы предполагала покорение и колонизацию последней; онтологическая плоскостность, наоборот, старается переводить иерархии в петли фидбека.

Реальность цифровых сетей — объектно-ориентированная. Каждый объект хочет жить в своих интересах и по собственным правилам, поэтому основным способом поэтического производства становится бриколаж. Согласно Леви-Строссу, бриколаж это излюбленный метод архаической «неприрученной мысли».Взгляд бриколера втягивает подручное в игру фрагментов правил и логик, порой несвязных или неявных. Распыленность одних границ и внезапная четкость других, случайное вперемешку с нагромождениями сломанных машин; множественное неотличимо от единичного, гений места — от Мирового духа. Бриколаж включает проблески слабых сил материальности, пространственно-временных пульсаций в потоках становления вещей. Сталкиваясь с таксономиями инструментального разума, взгляд бриколера изучает их подобно тому, как морские обитатели обживают затонувший корабль. Ситуативное конструирование из разнородных элементов бросает вызов неподвижности типов и классов; оно придает форме пластичность и способность к ускользанию.

Поэтика бриколажа исходит из интер-объективной эмпатии, проявляющей то, что Роже Кайуа называл лирической силой. Это незримая суггестия форм, атман вещей, до-субъективное измерение эстетики. Волны лирической силы несут беззвучную речь предметов, рассказы об их тревогах и чаяниях, драмах, комедиях и фарсах. Качества и формы — это частоты лирической силы, сотканные рифмами виртуального и действительного. Ее импульсы — симптомы индивидуаций, поэтизирующих фоновую энергию существования, конатус, незаметное и неотступное желание каждой вещи быть собой. Лирическая сила и есть то, что связывает «реальные материалы в реальном пространстве». Взгляд бриколера — конструкторский, хоть и не инженерный. Произведение искусства предстает констелляцией разноплановых форм, накладывающихся и пересекающихся. Конструкторское отношение серийно — за проектом оно видит практику, за идентичностью — стратегию. Серфинг на волнах энтропии не придает значения разрывам мыслей, чувств и действий. Комбинируя различные режимы воплощенности, художественные, повседневные или промышленные материалы, предметы, детали, конструирование размывает границы искусства и жизни. Его бесчувственность к оппозициям продуктивна, так как позволяет ускользать из дисциплинарных тупиков. 

Если вещи — искры мировой воли, сгустки маны, то образ равен смыслу, копия оригиналу, рассказ событию, мысль действию, желание закону. Обратная сторона конструирования — аналитичность, или концептуальная редукция, вычитание не-необходимых элементов. Она позволяет заглянуть в пустотное ядро произведения искусства, отмеченное угасшим следом эпифании. Исток образов — культ. В основе сакрального лежит магический режим означивания, предположительно, дающий власть над референтом. Это Символ, «развернутое мистическое имя», чья чудесная сила в неразделимости референта и смысла. Чудо-Символ должен отменять отчуждение, склеивать расколотую субъективность, открывая потустороннее в повседневном, искупая забвение бытия отказом от критики. Его волшебство нацелено на аналоговое пресуществление реальности; это знак со сверхспособностями, непостижимыми для инструментального разума. В Символе сходятся сознание и бессознательное, рациональное и невыразимое, явленное и сокровенное. Его нужно не читать, а чувствовать; эстетическое восприятие открывает доступ к невыразимому. Чудо-Символ антитехнологичен; он еще может действовать в некоторых областях внутреннего мира, но не в оцифрованных интер-объективных средах. 

Поэтическое производство основано на опыте; его главный инструмент — струны души. Проживание воспринятого помогает включаться в поля лирической силы вещей. Познавать, не набрасывая на предметы сеть категорий; говорить с ними на их языках, сопереживать и заботиться о них, видеть их не как данности, а как возможности, пространства состояний. К интер-объективному ведут как раз слабые, подчас пренебрегаемые параметры опыта — открытость, близость, вовлеченность. Не столько дистанция и абстрагирование, как в классической схеме познания, сколько вчувствование, родство и бытие-вместе. Первый уровень поэтического производства — встреча с единичным, каждый раз открывающая собственное пространство-время. Отказываясь от сужающей восприятие субъект-объектной перспективы и вписывания вещей в функциональные цепочки «для того, чтобы», наблюдатель приближается к истокам поэзии, эстетическому переживанию другого, единичной вотности вещей, ускользающей неповторимости события. 

Невыразимое — начало поэзии. Техника блокирует подступы к нему своими лингвистическими лабиринтами. В них теряется мистическая полнота Символа, обнажая разрывы формы и содержания, а это и есть ресурс для самого технологичного режима означивания — аллегории. Недоверие к образу обогащает ее возможности, подсвечивая драматизм попыток выразить невыразимое; иносказательно можно говорить о чем угодно. Аллегория, в отличие от Символа, холодна; ее волнует не жизнь, а идея. Дыхание отсутствия придает ей сил, утверждая господство грамматики над невыразимым. Ее оптика описательна и антиэстетична, поскольку разрывает магическое родство слов и вещей. Абстрактное и конкретное не сливаются как в Символе; аллегория знает, что им суждено разминуться. Возвышая единичное до всеобщего, она не забывает об их несоизмеримости, ведущей пост-коллажную модель произведения искусства на смену органической. Подобно сновидениям, аллегорические образы выражают не единство субъективности, а ее сетевые формы, места встречи множеств.

Мистическое минус сакральное 

У поэтической логистики бессознательного та же отправная точка, что и у инструментального разума, —страх пустоты. Первым ответом блуждающему чувству нехватки у предков человека стал протомистический импульс, реактивное переживание единства с тотальностью. Древний транс был нейро-мостом над разверзшейся у входа в антропоцен пропастью между восприятием и бытием. Вспышки около-трансовых состояний начали посещать ранних гоминид после того, как мутации изгнали их из лесных крон в полные опасностей саванны. От них произошли мистические озарения, панические атаки и все, что связано с трансценденцией. Из руин протомистического аффекта Просвещение собрало тренажер для расщепленной субъективности — опыт возвышенного. Его начало в мистическом чаянии, направленном не на сакральный Символ, а на аллегорию бесконечности. В норме опыт возвышенного должен подвигать к моральному расколдовыванию мира, но с развитием техники его начинают использовать и для возвратного заколдовывания. Жорж Сорель считал, что в модерновом мифе главное не нарратив, а образы, столь величественные и яркие, что из глубин массовой психики им в ответ должен вспыхнуть утопический импульс. Эти образы возвышенны, поскольку являют несоизмеримость идеального и наличного, а работают они в логике мема, симуляции чудесного Символа.  

Постсовременное возвышенное восходит на обломках мифототальностей там, где доступ к бесконечному контролируется абсолютизмом языка, распыляющим микро-опыт шока и трепета в повседневном. Это уже не динамическое или математическое возвышенное, как у Канта, а технологическое. Его триггеры — не даль и гигантизм, а близкое и слабо различимое; его сцена — не гнев «дикой природы», а повседневность. Барнет Ньюман в «Возвышенное сейчас» замечал, что прекрасное ограничено рамками репрезентации и потому мешает встрече с Абсолютом. Повседневный опыт в те времена определялся коллизиями взращенного культурой печатного слова субъекта и нескончаемых серий промышленно производимых сигналов и объектов, не-мест и не-времен. В работе Агнес Мартин бесконечное являет себя в монотонном повторении прямых линий, показывая, что возвышенна сама способность восприятия, поскольку предполагает одновременно и растворенность в окружающей среде и разрыв с ней. Чувство бескрайнего в обыденном стало точкой сборки для неорганической постколлажной модели произведения. Искусство больше не окно в воображаемый мир, а метонимия бесконечности. Переизобретая отношения единичного и множественного, серийность работает как квантовое поле, где объекты — облака вероятности, длящиеся вспышки качеств. Каждая вещь — одновременно и она сама, и полный эквивалент множества точно таких же. Бесконечное сочится сквозь коконы персональных мирков; его источник в пропущенной встрече восприятия и понимания, открывающей двери невыразимому.

Главный герой современных мифологий — субъект. Модернизация пытается

some text
Катерина Anatol'evna «Хто здесь?», 2024. Предо-
ставлено автором текста.

вести его по восходящей траектории от «я» к «мы», от тела к духу, при случае попуская и соскальзывание в обратном направлении. Современное Эго ощущается так же глубоко и отчетливо, как в древности чувствовалась одержимость даймоном. «Я» — сердце культов желания в массовом обществе, либидинальная теплоцентраль, питающая доктрины успеха, заботы о себе, самореализации, социальности. В Новое время власть-знание внимательно следила за тем, чтобы Эго-даймон и тело-носитель были неслиянны и нераздельны. Трансцендентальное «Я» должно было почти безвылазно обитать в одном и том же теле, управлять им и удерживать его на своем месте в обществе. Конец дисциплинарной эпохи придал Эго-даймону бодрости; ему больше не надо прятаться во «внутреннем мире». В обществах контроля Эго-даймон живет, овнешняя себя в потребительском поведении, креативности, персонализации сервисов. 

Преодолевая зацикленность на теле-носителе, Эго-даймон находит силу в числах — кодах, паролях и номерах, открывающих доступ к потокам

some text
Ксения Бон «Красное эхо», 2024. Объект. Предо-
ставлено автором текста.

становления собой. Цифровые сети создают среду для транс-корпореализации «Я». Техники контроля экс-статичны; в чем бы они ни воплощались, гаджетах, коммуникации или самооптимизации, Эго-даймон обитает не столько внутри тела, сколько вокруг него — в образах, габитусах, мессенджерах и чатах. Развитие технологий открывает ему горизонты дополненной и множественной телесности. Навык условного выхода за пределы себя для единения с родом человеческим был этическим стандартом воспроизводства социальной ткани в эпоху дисциплины. Возвышенный опыт — это микромодель мгновенной смерти и возрождения Эго. Он так широко разливается в культуре постфордистской эпохи как раз потому, что душа проводит все больше времени вне святилищ внутреннего мира, блуждая по тоннелям реальности в маске аватара, исчезая и регенерируясь в биометрическом тумане. 

some text
Майя-София Жуматина «Временные монстры», 2022. Пересборная скульптура. Предоставлено автором
текста.

Силы, паттерны, тенденции — распределенное, латентное и транс-локальное под действием потоков цифр сворачивается в объекты. Энергия мифа теперь может служить производству частных вселенных; вотличие от мифототальностей, они текучи, фрагментарны и часто неявны. «Смерть автора» означала не только конец модернизма, но и поворот к контекстам, символическим рынкам идентичностей, а значит, и персональным мифологиям. Роль микро-демиурга, конструирующего миры в себе и для себя, предполагает ослабление позиции Автора. Частные мифологии — это бриколажные формы undead-авторства, возвращающегося к практике шаманских путешествий через мультимедийное аллегорическое конструирование. Миф переводится в набор форм, связывающих разноплановые времена и пространства, действия и эффекты. В отличие от произведений Автора, они неавтономны, контекстно-зависимы и потому используют те выразительные средства, которых требует художественный замысел, а не культурные привычки. 

Персональные мифологии становятся формой жизни, когда внутренний мир перестает умещаться в видения и начинает работать как средство коммуникации. Бриколажные мифомашины — это виртуальные мастерские концептуального конструирования, стартапы в сфере производства сетевой субъективности. Традиционный антииндивидуализм мифов не противостоит внутреннему поэтическому опыту, а дополняет его. Персональные мифологии открывают доступ к началу времен, дают возможность менять установки и коды и перезагружать свой мирок. Считается, что архаическое мифотворчество бессознательно, а модернистское сознательно. Мифы индустриальной эпохи — от Жоржа Сореля до Стива Джобса — соединяют массовое с возвышенным и этим расширяют поля производства субъективности. Это ведет к расцвету персональных мифопоэтик, способных делать сказочные дворцы из коконов, в которые Техноразум заключает потребителей. Даже если незаметные превращения и недостоверные чудеса помогают ускользнуть, за стенами тоннелей информационно-развлекательной реальности потребителей ждет унылая пустыня платформ; поэтому персональные мифологии скорее уводят вглубь кокона, к сладким снам машинного порабощения. 

Чем меньше упования на чудо, тем важнее аллегории. Лежащий в их основе разрыв восприятия и понимания становится триггером микро-катарсиса, возвышения от страстей к морали. Это позволяет прочувствовать геометрию этики до трепета. Поднимаясь по лестницам абстрактной мысли, субъект испытывает интеллектуальное вертиго, или «ужас на расстоянии» (Эдмунд Берк). Как и подобает конвульсиям, возвышенное двухкомпонентно, оно включает рост напряжения и разрядку, которую во времена Берка называли восторгом, delight. «Ужас на расстоянии» щекочет нервы, помогая представить себя объектом угрозы со стороны воображаемых катаклизмов или математической бесконечности. Само-объективация — это ключевой навык субъекта, его пропуск в общие места трансцендентального. Усваиваясь, навыки само-объективации ведут к внутреннему расколу — возвышенный субъект носит в себе свою смерть и воскрешение. Что не противоречит его фантомной натуре, воспитанной тенями теней неуходящего прошлого и мимолетного будущего.

Инкарнации мыслящего тростника

Если картезианский субъект лишь призрак, то в основе Просвещения — хонтологические байки из склепа. «Смерть автора» растворила его голос в полифонии массового потребления, и поначалу казалось, что теперь будет говорить только сам язык. С развитием коммуникаций выяснилось, что каждая вещь — пульсирующая сеть отношений; продвигая себя, она непрестанно рассказывает о своем прошлом и будущем, возможном и другом. Смысл вещи — вне ее; это мирок ее взаимосвязей, сумма возможностей. От флуктуаций энергии вакуума до всемирно-исторических сил и дальше — кластеров галактик, того, что еще недавно представлялось единым мирозданием, рассеялось вместе с картезианским субъектом. Там, где был мир, зияет «великое внешнее», переполняемое другими, другими другими, иными и неразличимыми. Универсальные законы уступают локальным конъюнктурам; сетевые акторы лицедействуют, меняя маски и щекоча воображение друг друга щупальцами качеств. Пост-мир — это роение бриколажей, различий, распределений и сигнатур. Близость, даль, смежность, последовательность, место, направление, присутствие, момент и прочие пространственно-временные свойства вещей — не абстракции, а двери в их внутреннюю тьму. 

Фордизм производит расколотую субъективность, постфордизм — рассеянную. Экологичная и экс-статичная, когнитивным облачком вьется она вокруг тела и его гаджетов. Линки для нее важнее узлов, другое нужнее того же самого. Ее опыт — это не внутренние сокровища, а форма включенности в окружающее. Эмпатия к вещам — не мистический дар, а условие бытия-в-мире. Столкновение экологического сознания и семиокапитализма порождает нео-сюрреалистическую атмосферу: оппозиции плавятся в потоках различий и снова кристаллизуются в силовых полях власти-знания; невыразимое мерцает сквозь машинное. В нео-сюрреализме цифровой эпохи бессознательное не психологическое, а эко- и технологическое; оно структурировано как язык программирования. Если субъективность — подвижное облако когнитивных действий, то ее телесный носитель может и не принадлежать хомо сапиенсу. Не только человек или животное, любой узел достаточно интенсивного обмена морфогенетическими импульсами может обнаружить в себе самоощущение, восприятие, память и опыт.  

Другие пробуждаются везде: в культуре, природе, технологии. Как дать им явить себя в их собственном самопонимании, а не в оптике антропоцентрических предрассудков? В Новое время областью, где субъект был согласен терпеть эффекты присутствия другого, полагалась эстетика. В формате эстетического видения вещи и сейчас охотнее являют качества, незаметные инструментальному разуму. Вне эстетики другое вытеснялось внутрь контура, очерченного понятием природы. К ней в целях самоопределения Разум причислял все неразумное. Эстетика, несмотря на свои декларации, относилась к природе потребительски, используя ее как фон для расслабления в режиме прекрасного или для стимуляции в режиме возвышенного. Сегодня то, что раньше называли природой, переполнено акторными сетями и нечеловеческими агентностями. Их пробуждение — контрапункт автоматизации, превращение человека в дофамино-серотонинового робота. 

Есть ли субъективность у не-человеческого? Согласно Эдуардо Кону, леса мыслят: воспринимают и понимают, оценивают, проецируют, решают. «Лесное мышление» расширяет понятие «неприрученной мысли» на не-нечеловеческое, включая животных, растения, метеорологические и геологические явления, а также духов. Лес — это многомерный аутопойетический бриколаж взаимодействий бессчетного количества субъективностей; «Я» есть не только у каждого живого существа, но и у множеств, ассамбляжей и созвездий. Опираясь на разработанную Пирсом «общую алгебру знаков», Кон утверждает, что взаимодействия лесных обитателей — это непрестанный обмен сигналами различных типов. Например, мимикрия — это иконическая коммуникация. Сопряжения сил, ведущих к образованию качеств и органов, Кон считает индексальными знаками: так форма крыла непосредственно связана с потоками воздуха, почти как их отпечаток. Форма реагирует на среду, животное врастает в экологическую нишу посредством обмена образами; лес предстает системой коммуникаций, нечеловеческим сообществом. Лесные языки — не абстрактные, а электрохимические системы; их грамматика — реакции, разности потенциалов, градиенты температур, пределы и пороги насыщенности. Такие сигналы проживают телом; они ближе к магическим представлениям о Символе как о чуде пресуществления.

Каждый электрохимический язык-мирок взаимодействует со множеством других, и поэтому космической дипломатией является не только шаманизм, как утверждает Эдуардо Вивейруш де Кастру, а любая коммуникация. Не существует единой Природы; различных природ неисчислимое множество — столько, сколько экосистем, ниш, существ. Все они связаны между собой по-разному и не образуют тотальность. Другость себе и родственность чужому: жизнь — это не столько конкуренция, сколько симбиозы. Граница культуры и природы проходит не между людьми и не-людьми, а внутри каждого существа. До и вне индивидуального сознания существуют полифонические дивидуальные субъективности. Самоощущение прорастает из живой материи постепенно, начиная с фоточувствительных микро-пятнышек у первых одноклеточных хищников, из которых эволюция вырастила глаза. Уже у простейших различимы признаки прото-субъективности — автореферентность и способность выбирать. Автономный индивид Нового времени — лишь момент между до- и постчеловеческой субъективностью. 

От анимизма до нейросетей мозаичные субъективности развиваются в направлении множественной телесности. Самоощущение бывает не только у организмов, но и у сетей, мест, пространств, планет. Если у лесов есть мысли, то есть и мечты, страхи, страсти, сновидения и опыт, в том числе эстетический. Из этих виртуальных напряжений, выраженных динамикой химических реакций, вырастает наблюдаемое с его оппозициями материи и энергии, бытия и небытия, существования и сущности. Иерархии и единства вторичны по отношению к пульсациям протосущего. Природа природы — это виртуальные различия или флуктуации квантового поля, а значит, структура реальности, знание и поведение должны быть фазами одного и того же процесса. Новый материализм для сегодняшних реинкарнаций сюрреализма играет роль, которую некогда играл психоанализ. Пульсирующая материя сетевых актантов и есть экологическое бессознательное. Оно было репрессировано модерновым разумом; теперь же, когда кибернетизация объединила логические конструкции с движением электронов, ментальные и физические процессы слились. Онтологический барьер между человеческим и не-человеческим — разрушительная модерновая иллюзия, которая, согласно Карен Барад, должна уступить транс-дисциплинарной бесшовности онто-этико-эпистемологии: структура реальности определяет познание, которым определяется поведение.

Искусство — это поле экспериментальных отношений с другими. Сегодня в роли другого — не-человеческое. Отсюда отношение к художественной форме как к множественному действу, сотканному из ко-активностей

some text
Ульяна Лев «Записки на полях. Галюцигении»,
2024. Предоставлено автором текста.

разноприродных акторов. Если не существует привилегированного субъекта, то и мира как общего горизонта сущего тоже нет; есть миры и мирки, подчас неполные и рассеянные. Утрачивают единство и образы; их действительность обогащается модуляциями возможностей. Образ может принадлежать нескольким вселенным одновременно, поэтому является лучшим каналом общения миров. Мифомашины политемпоральны: у каждого ритуала, жеста, истории, события, алгоритма — свои времена. Планы и программы, сценарии и судьбы, страхи и мании, потепления и вымирания, ожидания и воспоминания наполняют бурлящим безвременьем корпоративные лабиринты коммуникационной реальности. Сквозь наслоения эстетики и мистицизма, деколониальности и киберфеодализма, выгорания и распыления тихо прорастают еще неразличимые возможности и риски.

Поделиться

Статьи из других выпусков

Продолжить чтение