Выпуск: №124 2024
Вступление
КомиксБез рубрики
Место, территория, пространствоАнатолий ОсмоловскийРефлексии
Трансмутации, наслоения, побегиСтанислав ШурипаРефлексии
Другие и такие жеБорис ГройсДиалоги
У колыбели модернизма: салон как медиумАрсений ЖиляевСитуации
АбэцэСергей ГуськовПерсоналии
На грядках искусстваМария КалининаТеории
Производство пространства и искусствоНиколай УхринскийТеории
Эскейпология*Влад КапустинПроекты
Данная информация не может быть предоставлена*Евгений КузьмичевТеории
Не жест и не произведение: выставка как предрасположение к явлению*Тристан ГарсияТекст художника
Перенарезка пространства. К коинсидентальному опти-микшированию*Алек ПетукКонцепции
Сад, полный цветов: о подведении итогов и тенденциях в искусстве 2020-х годовНаталья СерковаДиалоги
В перспективе критического наблюдателяИлья БудрайтскисИсследования
«Престарелым королем правят его болезни»: Аркадий Давидович, Иосиф Гинзбург и искусство советского афоризмаВалентин ДьяконовМонографии
Белый ландшафт (не)свободы Лагерные рисунки Бориса Свешникова в контексте советской колонизации Республики КомиАлексей МаркинТекст художника
Пределы сообществаДмитрий ФилипповПерсоналии
«Слабые действия» как практика производства пространства в работах Димы ФилипповаТатьяна МироноваПерсоналии
Метафизика загородной прогулкиАндрей ФоменкоОбзоры
Цвет, одиночество и ритуалы повседневностиСаша ГрачВыставки
Утопия и трагедия: не/совпадение в проекте Ганны Зубковой «Ложное солнце. Ловец»Лера КонончукВыставки
Тело как место трансцензусаОксана СаркисянБорис Гройс Родился в 1947 году в Берлине. Философ, эссеист, художественный критик и теоретик медиа. Преподает в Нью-Йоркском университете. Автор множества книг, среди которых «Искусство утопии» (2003), «Под подозрением» (2006), «Коммунистический постскриптум» (2007), «Политика поэтики» (2012) и другие. Регулярно публикуется в «ХЖ». Живет в Нью-Йорке и Берлине.
Когда читаешь современные философские и художественные публикации, возникает ощущение, что основная проблема человека нашего времени заключается в его изоляции и отчужденности от других. Поэтому авторы таких текстов дают множество советов, как преодолеть границы индивидуальности и стать частью какого-нибудь сообщества. Сообщество может быть этническим, региональным или профессиональным, но каждый раз от меня так или иначе требуется чувствовать и практиковать солидарность с людьми, похожими на меня, такими же, как я. Общество понимается как мозаика, состоящая из сообществ: я должен быть предан своему сообществу и в то же время уважать сообщества людей, не похожих на меня — других.
Что бы кто ни думал обо всех этих требованиях и рекомендациях, они указывают на огромную дистанцию между нашим нынешним временем и, скажем, эпохой пятидесятых или шестидесятых прошлого столетия. Тогда людей интересовало не растворение индивида в сообществе, а напротив — его освобождение от непосредственного социального и культурного окружения — семьи, соседей, профессиональных связей. Человек стремился порвать с унаследованными культурными установками и сообществами, их исповедовавшими, стать для них другим. Сегодня желание порвать с собственным сообществом устарело. Устарел и дискурс об «идентичности» как «скрытом я» или «истинном я», выходящим за рамки «я эмпирического». Этот дискурс был базовым для философии и искусства от романтизма до модернизма, но теперь ушел в прошлое. Сегодня «идентичность» парадоксальным образом понимается не как то, что идентифицирует отдельного индивида, а скорее, как то, что этот индивид делит с членами сообщества, к которому принадлежит. Что же произошло за время, отделяющее нас от экзистенциалистского мышления 1950–1960-х? Самый очевидный ответ — произошла натурализация (оестествление) и анимализация человека.
Понятие сообщества уходит корнями в религиознуюю традицию. В основе религиозных общин лежала общая вера. В эпоху Просвещения эти общины попали под огонь критики за чрезмерную замкнутость, слишком выраженное стремление идентифицировать своих по принципу исключения. В самом деле, зачем исключать из сообщества соседа, если он верит во что-то другое? В конце концов все мы люди, и именно это нас объединяет. Поэтому было решено, что религию и религиозные общины необходимо отвергнуть как нечто, что нас разъединяет. А объединяет нас «человеческое естество». Иными словами, объединяет нас схожесть тел, а не душ. Однако к настоящему времени дискурс об универсальном «человеческом естестве» тоже устарел. Сегодня говорят об индивидах разных рас и гендеров, обладающих разными телами, а, значит, и разным естеством — не всегда похожими желаниями, интересами и т.д. Люди с разным естеством могут и должны практиковать принципы многообразия и терпимости по отношению друг к другу, при этом граница между «такими же» и «другими» сохраняется. Человек ведь может перейти в другую веру, но ему гораздо сложнее поменять гендер или расу.
Таким образом «переход» от души к телу и от религии к естеству, природе привел к появлению сообществ, гораздо более строгих, чем старые добрые религиозные общины. История религий показывает, что индивиды и даже народы и государства периодически меняли конфессиональную принадлежность. Сами религии тоже проходили через многочисленные трансформации: раскалывались, порождали новые толкования старых верований и даже радикально новые концепции. В отличие от них, расовые и гендерные различия оставались более или менее неизменными. Унаследованные локальные культуры тоже сохраняли относительную устойчивость на протяжении истории. Окультуренное тело гораздо инертнее души. Тело формируется за счет определенных кулинарных традиций, форм воспитания, семейных взаимоотношений и устоявшихся обычаев. Все это сложно изменить, тогда как религию поменять можно за одно мгновение — это хорошо видно на примере Савла, ставшего Павлом.
Однако в наше время мы говорим не только о сообществах, в основу которых положены схожие естественные характеристики или общее воспитание. Мы также говорим о сообществах фанатов Бейонсе или любителей шахмат. Такие сообщества нестабильны, потому что не имеют в основе каких-то устойчивых телесных или социальных характеристик. В эти сообщества легко попасть и столь же легко из них выйти. Подобные подвижные культурные объединения людей унаследовали базовое свойство религиозных общин: они дают шанс индивиду порвать с доставшимся им социальным окружением или общей идентичностью. Мужчина я или женщина, с темной или белой кожей, я могу определить свою идентичность как любителя шахмат или фаната Бейонсе. В юности у меня был друг; он вырос в рабочей семье в российской глубинке. Совершенно случайно он прочитал несколько русских переводов Рембо и был настолько ими впечатлен, что бросил родной город, семью и стал поэтом. Так называемый модернизм часто считают элитистским, а его поэзию и искусство — чужими для так называемых «простых людей» и их идентичности. Но «простые люди» тоже могут жить в противоречии с собственной идентичностью и средой. Время от времени и у них возникает желание порвать со своей идентичностью и социальным окружением и создать новую, другую идентичность, стать «другими» для своего «сообщества».
Сегодня мы много говорим об инклюзии, точнее, об инклюзии других в активную жизнь общества. Но реальная проблема заключается не в «других», а в «таких же», в тех, с кем индивид вроде как должен иметь общую идентичность. Всегда ли и везде люди любят своих «таких же» столь сильно, что готовы разделить с ними свою идентичность — самый интимный аспект существования? Мы знаем, что это не так. Желание порвать со знакомой средой как минимум столь же сильно, сколь и желание раствориться в ней. Индивид может стремиться к общей идентичности, но может — и к самоисключению, к тому, чтобы стать другим по отношению к собственной социально признанной идентичности и создать такую идентичность, которая была бы уникальной и реально идентифицировала бы ее носителя. В самом деле, считать, что индивидуальные идентичности обусловлены неолиберальным капитализмом — иллюзия. В реальности основная цель капитализма — стандартизация, создание массы одинаковых «таких же». «Реальная идентичность» индивида — идентичность, определяющая данного конкретного человека и никого иного — может быть результатом лишь разрыва с капиталистической одинаковостью. Но тогда возникает вопрос: как добиться такого разрыва?
Ответ на этот вопрос дают исторические документы, накопленные в наших библиотеках и музеях. Вся мировая история вообще-то и является историей таких разрывов и разломов. Когда мы говорим об идентичности писателей или художников, мы обращаемся к созданным ими текстам и образам. Конечно, эти писатели и художники обладают определенным гендером и принадлежат к определенной расе. Но их творения не выражают эти общие «естественные» идентичности. Они даже не отражают собственную «культурную идентичность» их авторов. Стремясь быть исторически релевантными, такие авторы порывают со своим социальным окружением: часто такой разрыв принимает формы эмиграции. Так писатели и художники получают свободу создавать собственную идентичность — искусственную, не естественную. При этом, чтобы стать обладателем собственной уникальной идентичности, недостаточно просто написать книгу или картину по-новому или по-другому: созданное еще нужно определить и защитить как «новое, иное и уникальное». Писатели и живописцы прошлого выпускали манифесты, ругались с современниками и протестовали против господствовавшего общественного вкуса. Они шли на любой возможный риск, иногда даже сопряженный с жизнью. Бытует мнение, что только общая идентичность, произведенная природой и традицией, и является «серьезной идентичностью», тогда как искусственные идентичности поверхностны. Причина такого суждения кроется как раз в нашей способности менять собственную искусственную идентичность и в нашей неспособности менять идентичность естественную. Мы думаем, что только то, что судьбоносно и неизбежно, является серьезным и истинным, в то время как все произведенное или выбранное — своего рода излишество, роскошь. Однако люди умирали за веру, идеологии, убеждения или из чувства долга. Иными словами, они умирали за идентичность искусственную, созданную ими самими, а не за естественную или культурно детерминированную. Мы не чувствуем ответственности за свое тело, которое дано нам природой. Не чувствуем мы ответственности и за условности и обычаи, в которых выросли. Мы берем на себя ответственность только за то, что сами сделали — за разрыв с природой и культурой, которые нас сформировали.
Это, конечно же, верно не только в отношении писателей и художников. Обычные трудящиеся тоже в процессе работы производят собственные идентичности. Иначе не возникло бы такого явления, как «рабочий класс». Но этот феномен не мог бы появиться без политического отстраивания рабочего класса от аморфного «третьего сословия». Каждый новый шаг промышленной революции порождал новые идентичности. Технологический прогресс создает условия для постоянного производства новых идентичностей и даже требует этого. Именно поэтому прогресс одновременно соблазнителен и страшен. Однако это не значит, что технологический прогресс — самодвижущийся процесс, производящий новые идентичности без какого-либо человеческого вмешательства. Новые режимы жизни, работы и, следовательно, идентичностей учреждаются посредством политической борьбы. Возникшие сегодня цифровой и сервисный пролетариаты отличаются от промышленного пролетариата XIX и XX веков. Их появление требует новых политических определений и стратегий. Вместо этого многие возвращаются к «естественной» идентичности. Нас сбивает с толку, дезориентирует быстро меняющаяся классовая структура современного общества, поэтому мы ищем естественные идентичности, якобы остающиеся стабильными несмотря на исторические изменения.
Некоторые говорят: пусть женщины или люди, принадлежащие к одной расе, обретут новый вид солидарности на основе своей телесной идентичности и поверх классовых границ. Но такой призыв к идентичностной солидарности означает лишь то, что естественные идентичности начинают политизироваться. Иными словами, эти естественные идентичности используются как редимейды в современном политическом поле. Когда современные феминистки говорят, что хотят порвать с традиционной ролью женщин в семье и с подчиненной позицией женщин в экономическом и политическом поле, они превращают женскую идентичность в новый искусственный продукт и пытаются учредить этот новый продукт в политическом контексте. Так феминистки порывают с женщинами, остающимися в своей «традиционной роли». Поэтому единственный способ писать историю женщин — писать историю феминизма, историю разрывов с женскими «такими же». Так, благодаря новому сочетанию технологий и политического действия становится возможным изменение гендера. Политика в самом деле столь же искусственна, сколь и технологии. Не существует «естественных» политических идентичностей, так же как нет «естественных» технологических изделий. Политизировать «естественную», унаследованную идентичность — то же самое, что взять вещь из повседневной жизни и поместить ее в музей. В результате такая вещь станет произведением искусства. Аналогичным образом, «естественная» идентичность, помещенная в политический контекст, становится политической идентичностью — идентичностью, которую человек может принять или отвергнуть, как и любую другую политическую идентичность. В этом случае индивида больше не определяет его заданная идентичность; вместо этого идентичность становится вопросом технологического изобретательства и политического выбора. Такую политизированную идентичность трансформировать столь же легко, как поменять профессию.
Искусственные индивидуальные идентичности, то есть произведенные технологически и политически, исторически различны, но режимы производства этих идентичностей имеют много общего. История человечества дает нам множество примеров разрыва со старыми идентичностями, породившими и до сих пор порождающими новые идентичности. Здесь я имею в виду разрывы технологические, а также
политические. Старые идентичности могут быть очень разными, а новые — еще более разными, но разрывы, породившие такие идентичности, в основном очень похожи и даже однотипны. Иными словами, общность между отдельными людьми существует, но не на уровне их заданных — естественных или унаследованных — идентичностей, объединяющих их с «такими же» людьми, что и они сами, а на уровне производства новых, искусственных идентичностей, которые могут идентифицировать только этих конкретных людей и никого более. И если на основе этих искусственных идентичностей возникают новые сообщества — религиозные, политические или художественные — такие сообщества строятся на солидарности — политической и стратегической, — а не навязываются природой или культурой.
Перевод с английского МАКСИМА ШЕРА