Выпуск: №119 2021

Рубрика: Круглый стол

Квантовый шепот темных систем, или 2010-е как начало нового века

Квантовый шепот темных систем, или 2010-е как начало нового века

Материал иллюстрирован кадрами из фильма «Социальная дилемма», 2020 (реж. Джефф Орловски)

Илья Будрайтскис. Родился в 1981 году в Москве. Историк, теоретик, публицист. Преподаватель «Шанинки» (Московской высшей школы социальных и экономических наук), читает авторские курсы в ряде других образовательных институций. Член Редакционного совета «ХЖ». Живет в Москве. Екатерина Лазарева. Родилась в 1978 году в Москве. Кандидат искусствоведения, художник, куратор, исследователь русского и зарубежного искусства ХХ–XXI веков. Доцент РГГУ, преподаватель Высшей школы «Среда обучения», старший научный сотрудник Государственного института искусствознания. Живет в Москве. Александра Першеева. Родилась в 1989 году в Москве. Кандидат искусствоведения, специалист по экранным искусствам, доцент Школы дизайна Факультета коммуникаций, медиа и дизайна НИУ ВШЭ. Живет в Москве. Станислав Шурипа. Художник, куратор, критик и теоретик современного искусства, преподаватель Института проблем современного искусства. Член Редакционного совета «ХЖ». Живет в Москве.

Когда кончился прошлый век?

Станислав Шурипа: Чем было прошедшее десятилетие? Переходным периодом? Порогом еще не известной нам реальности ХХI века? Тенденции 2010-х годов ведут нас в мир, уже не очень понятный для ХХ века. Например, стремительная технологизация общественных и психических систем. Наши взаимодействия и отношения обретают форму приложений в смартфоне, чья программная архитектура определяет режимы понимания и восприятия других и себя. Под действием корпоративных интересов и социальные связи, и сознание, и распределение власти — все становится сетевым. Технологии форматируют сознание и общество: в 2010-е — это уже не видения футурологов, а самая обыденная повседневность. От цифровой революции — к эпохе искусственного интеллекта: в начале века казалось, что если с помощью цифровых технологий можно производить образы — это уже прорыв, а сегодня в цифре массово производится все, включая граждан, пациентов, друзей и врагов. С этим был связан и подъем гражданских движений начала 2010-х. И митинги в России 2011–2013 годов, и «Оккупай Абай», и все глобальные события, истоком которых стала акция «Occupy Wall Street». Арабская весна, украинские протесты и успехи таких сил, как Сириза и Подемос, во многом определялись возможностями широкополосного интернета и смартфонов.

Меняется и арт-сцена. В десятые годы институциональный пейзаж определяется работой больших институций — «Гаража», ММСИ, ВИНЗАВОДА, V–A–C, ЦТИ «Фабрика», они выводят качество выставок и интенсивность художественной жизни на новый уровень. С другой стороны, важную роль играют и самоорганизованные сообщества, разного рода экспериментальные инициативы, стремящиеся преодолеть давление рынка. Эти две формы — большие институции и сверхмалые — не только друг другу не мешают, но и вступают в довольно продуктивные симбиозы. Кажется, что новые условия не могут не вести к изменениям самой фигуры участника или участницы процессов культурного производства.

some text

Илья Будрайтскис: Я в свою очередь хотел бы начать с вопроса — когда все же заканчивается XX век? Каждое из двух прошедших десятилетий нашего XXI века маркировалось как возникновение чего-то нового. Нулевые начались с терактов 11 сентября, позиционированных как возвращение истории после кратковременной эйфории по поводу ее завершения. Затем, в начале 2010-х, главным источником исторического оптимизма стали социальные медиа. Жизнеутверждающий дух упомянутых протестных движений предполагал синонимичность интернета и свободы. Казалось, что сочтены дни авторитарных режимов, пытавшихся контролировать потоки информации и скрывать правду, и социальные сети создают новые формы горизонтальной самоорганизации, которые органически перемещаются из интернета на улицы.

Оптимизм, связанный с интернетом, оказался иллюзорным. Уверенность в колоссальных освободительных возможностях новых медиа была основана на представлении, что старые формы институтов представительной демократии уходят в прошлое и на смену им приходит нечто принципиально новое. Казалось, что массовые движения и зарождающаяся «демократия улиц» представляют собой точку, в которой собираются прежде молчавшие 99%, которые наконец вышли из-под контроля государства и устаревших партийных структур. Ретроспективно такой взгляд на прямую демократию воспринимается критически: мы поняли, что на самом деле не знаем этих 99%, от имени которых выступали люди на улицах Нью-Йорка, Каира или Москвы. Также выяснилось, что социальные сети и интернет обладают не только качеством создания новых форм коллективности, но и огромной способностью к атомизации и разобщению.

Подтвердилась известная мысль социолога Зигмунта Баумана: благодаря социальным сетям мы переживаем «возвращение к племенам» — закрытым сообществам, которые не способны ни к какой коммуникации друг с другом. К сожалению, это оказывается одним из печальных итогов этого десятилетия. Но интересно, что сейчас, когда мы были готовы окончательно попрощаться с десятыми годами и иллюзиями в отношении массовых движений, чувство истории отчасти снова о себе напомнило движением «Black Lives Matter» 2020-го.

Несмотря на неоднозначные итоги прошедшего десятилетия, мне кажется, что в ближайшем будущем мы опять будем переживать возвращения историчности — представления о том, что за пределами существующего порядка возможен другой мир и другие социальные отношения, созданные самими людьми снизу. Вопрос в том, в каких формах эта история будет возвращаться; насколько эти формы унаследуют опыт и ошибки десятых годов?

Александра Першеева: Давайте пристальнее вглядимся в работу социальных медиа по конструированию взаимоотношений и систем. Можно заметить, что в 2010-е годы на передний план выходит задача уже не расширения сетей, а интенсификации их воздействия, эффектов включенности в это пространство. Недавно мы со студентами, ребятами и девушками 19–20 лет, обсуждали это и, помимо традиционных вопросов в духе media studies, затронули тему конструирования собственной идентичности. Того, что находится в пространстве личного, «близко к телу». Как отметил Илья, раньше мы мыслили пространство Сети как утопию, но в реальности ее потенциал оказался отнюдь не безграничен: на заре интернета казалось, что это будет пространство, в котором любой человек может стать всем, чем захочет, что раса, пол, внешность, родословная и другие «врожденные» социальные маркеры будут ликвидированы, что каждый сможет настроить саморепрезентацию по своему желанию... Однако реальность социальных медиа оказалась прямо противоположной. Я становлюсь «двойным агентом», находящимся и по ту, и по эту сторону экрана одновременно. Ожидается, что в социальной сети я сконструирую полного себя, чтобы общение в интернете стало продолжением общения, дружбы или работы в реальной жизни. Получается, что эта цифровая жизнь становится одновременно второй жизнью, крепко укорененной в реальной, а «цифровой след» может превратиться в улику. Мне кажется, что обсуждаемый вариант выстраивания новых форм политического действия, задействующих социальные медиа, может столкнуться с очень серьезными проблемами именно из-за «реалистичности» того, что происходит в сети.

Это мне напомнило один исторический пример того, как действуют медиа: они захватывают воображение своей новизной и «объективностью», силой воздействия, к которой общество не сразу вырабатывает критическое отношение. Это история про Гюстава Курбе, активного участника Парижской коммуны, который в 1871 году содействовал сносу Вандомской колонны, считавшейся символом тирании. Когда колонна была повержена, герои коммуны сфотографировались у ее обломков — а после полицейское управление использовало эту фотографию для опознания. Примечательно, что человек на снимке не совсем похож на Курбе — историки до сих пор спорят, он ли на фотографии. Однако, полиции было известно, что художник занимал должность комиссара по культуре при коммуне и давно планировал расчистить Вандомскую площадь — фотографическое изображение стало последним удачным штрихом в обвинительном заключении. Актора и его репрезентацию в пространстве медиа не получается разделить.

 

Микрополитика и рефлексия

С.Ш.: Еще одна черта технологического скачка 2010-х — увеличение разрыва между капитализмом и демократией, чей вечный союз был предметом веры классического либерализма.

Екатерина Лазарева: Да, по мере развития интернета менялись ассоциируемые с ним свободы: от свободы стать кем-то другим в 1990-е до свободы соединяться с другими в эпоху web 2.0. Я бы отметила позитивный итог технологизации в нашей узкой сфере — на рубеже десятых и двадцатых понятие российской художественной сцены, наконец, принципиально не исчерпывается Москвой и Петербургом. В разных городах России родилось и развивается значительное число грамотных и деятельных инициатив в области современного искусства, сотрудничающих друг с другом. Меня эта новая децентрализованная карта художественной жизни очень радует! Хотя их положение очень хрупко, и чтобы выживать, они (как и большие институции, кстати) вынуждены идти на огромные компромиссы.

Возвращаясь к вопросу, обозначенному Стасом вначале, о переходном характере прошедшего десятилетия, мне однозначно кажется, что именно десятые начинают новый век, а между ними и нулевыми существует серьезный разлом. Есть ощущение, что мы недавно перешли к чему-то новому, хотя, как всегда вначале, неясно, чем оно обернется. Мне очень симпатичен исторический оптимизм, возможность которого Илья видит сегодня, потому что текущая политическая ситуация удручающа. Для меня это скорее итог предыдущей декады, которая начиналась с политизации снизу и обернулась реакционными и консервативными последствиями, как в плане утопической и политической перспектив, так и в художественной жизни.

some text

Мне кажется, актуальная политизация культуры в виде появления различных политик идентичности — это результат полной блокировки политической повестки как таковой. Тема политики, ключевая в начале десятых, сейчас на территории современного искусства абсолютно табуирована (к сожалению, путем самоцензуры), с ней можно работать только метафорически, затрагивая ее неявно, окольными путями. В этом смысле невозможность говорить открыто о протесте, анархическом бунте и революционном действии, на мой взгляд, нашла выход в выстраивании политкорректных дискурсов, связанных с разного рода идентичностями, меньшинствами, нечеловеческими агентностями, искусственным интеллектом и т.п. Политика расщепилась на множество отдельных (микро)политических вопросов, что по-своему важно, но эти сравнительно безопасные, интеллектуально фундированные, модные повестки позволяют не затрагивать то, что действительно волнует: авторитарный режим, у которого нет просвета.

Я бы сказала, что искусство за прошедшее десятилетие стало более сложным, осведомленным и критически мыслящим. Оно реже связано с простыми и яркими жестами и все чаще — с серьезными исследованиями и длительными процессами, заходом на территорию науки и академической практики. Это усложнение кажется позитивным итогом, хотя мне понятна и аргументация тех, кто связывает зрелищность и понятность искусства с демократичностью, открытостью широкой аудитории. Как раз в связи с диагностикой разлома между капитализмом и демократией: подразумеваете ли вы, что демократия — это хорошо, а капитализм — плохо? Мне кажется, демократия — не всегда безоговорочное добро, и с другой стороны — отчасти мы живем не при капитализме, а в страшно феодальном обществе.

С.Ш.: Интересно, в какой мере происходящее в искусстве десятых отразило эти политэкономические мутации? Если в начале века еще были, в духе 1990-х, сильны надежды на рынок или «большой стиль», то уже к концу нулевых заявляет о себе субъективность, ориентированная скорее на рефлексию, исследовательские подходы, связь практики с теорией. Такое более углубленное отношение смогло сыграть заметную роль в художественной жизни этого периода по двум причинам. Во-первых, благодаря работе институций, создавших условия для встречи нового искусства и зрителей. И во-вторых, потому, что рефлексивная установка заявила о себе через интерес художников к переосмыслению пластических и формальных элементов работы. Благодаря этим попыткам понять новое значение форм, искусство десятых годов, при всей его относительной усложненности, оказалось достаточно доступным для зрителей.  Этот процесс переоценки взаимоотношений концептуального и пластического, как мне кажется, и оказался локальным выражением растущего тектонического разлома между капитализмом и демократией.

И.Б.: Затронутый Александрой вопрос о слиянии аватара в социальных сетях с человеческим существованием очень важен. Пользователь Сети стремится не к перформативности и созданию иного утопического пространства, но к тому, чтобы обрести полноценного себя, найти свою идентичность. Эта манифестация себя оказывается настолько интенсивной, что способна заблокировать любую возможность диалога: от рациональной дискуссии в социальных сетях остаются обломки. Тенденции, о которых говорила Катя, когда фокус внимания художников смещается с больших вопросов — политики, авторитарного режима, цензуры — к микропрактикам, в определенной степени являются вынужденными и обусловлены нашей реальностью. Однако они отвечают общему духу эпохи — мы видим, что уходит понимание политики как явления, которое превосходит отдельное человеческое существование и связано с неким общим делом. Политика превращается в инструмент конфликта внутри различных микроситуаций, которые окружают каждого актора Сети. Личные отношения возбуждают значительно больше политических эмоций, чем вопрос политики как таковой, т.е. основанной на общих принципах и преобладающей над любого рода «племенной» принадлежностью.

Теперь возвращаясь к вопросу о демократии и капитализме. Одной из главных книг ушедшего десятилетия безусловно был «Капитал в XXI веке» Тома Пикетти, главный тезис которой очень прост: капитализм основан на растущем социальном неравенстве, и тот период истории, когда он представлялся в качестве силы, способной относительно равномерно распределять итоги экономического роста, на самом деле был исключением. Социальное государство оказалось аномалией прошлого, и сегодня капитализм возвращается к своей главной тенденции — росту неравенства, что и показывает Пикетти в своих исследованиях.

Политические последствия такого порядка крайне серьезны. Левые партии в Европе перестают быть партиями низших классов и наемных работников и теперь в основном привлекают голоса образованного слоя с условными «леволиберальными» ценностями, в то время как консерваторы — раньше партии среднего и высшего классов — получают поддержку бедных. Это происходит не в силу того, что они соответствуют социальным интересам и запросам наемных работников, но потому, что озвучивают тревогу, которая оказывается близка тем, кто чувствует себя исключенным из новой реальности. Безусловно, это связано с социальным неравенством и новым перераспределением доходов между жителями крупных городов, вовлеченными в глобальное информационное пространство, и теми, кто в него не включен. Растущая поляризация создает угрозу для либеральной демократии, предполагающей сочетание плюрализма мнений и приверженности общим ценностям. В то же время, рост неравенства остро ставит вопрос о другом понимании демократии, которое определяется властью большинства и его возможностью участвовать в принятии политических решений. Проблема социальных медиа в этой ситуации заключается в том, что вместо создания общего языка они работают прямо противоположным способом: делают непереводимыми друг для друга политические языки, разделяемые носителями разных картин мира.

А.П.: Само устройство социальных сетей сегодня — разобщающее. Помните, в видеоарте «Телевидение поставляет людей» Ричард Серра и Карлотта Фей Скулман говорили о том, что Государство Новых Медиа готово на все для поддержания status quo. Такое сильное желание сохранить открытую систему в состоянии покоя! Оно иррационально и, разумеется, сталкивается с превосходящими силами энтропии, и все же медиа не сдаются, а лишь наращивают «вооружение». То был 1973 год, и речь шла о телевидении, но весь текст этой работы можно спроецировать на сегодняшние механизмы действия социальных сетей. В них действуют отлаженные механизмы умиротворения: алгоритм показывает нам то, что мы уже видели, и дает общаться с теми, с кем мы уже общались. Я остро почувствовала это во время одной из политических акций: соцсеть не показала посты моих знакомых о том, что это событие планировалось, новостная лента молчала, а люди уже собирались на улице, их было видно из окна. И только по фотографиям уже из другой социальной сети я сумела понять, что происходит. Возникает пугающее ощущение раскола, словно существует «реальная» реальность и узкая щель, через которую сеть позволяет мне увидеть часть этой действительности.

some text

С.Ш.: Миров может быть столько, сколько есть доменных имен: у каждого агрегатора новостей — собственная версия мировой истории и своя эсхатология. В нулевые считалось, что ответы на вызовы времени можно почерпнуть в идеях Карла Шмитта о суверене, чрезвычайном положении, политической теологии. Чтобы понять десятые годы, стоит вспомнить работы Гюстава Лебона по массовой психологии. Сегодняшние толпы разрежены, в отличие от лебоновских, они состоят из аватаров, подключенных к нервным системам пользователей. Время от времени аватары помогают выйти на улицы телам людей, давшим им имена; это создает сильнодействующие образы в медиа. Бессознательная толпа превращается в источник распределенной агентности, порождающий разнообразные связи и неиерархические формы жизни. Просматривая новости на лавочке в парке, отдавая жизненную силу и внимание политическим процессам, мы, сами того не замечая, двигаем историю.

Действие и восприятие — больше не противоположности. Оппозиции, определявшие сознание ХХ века, смешиваются, образуя новые субстанции. Идея конца истории, широко обсуждавшаяся на рубеже веков, сама оказывается феноменом исторического сознания. В нас кончаются одни истории и продолжаются или начинаются другие. А те, которые уже закончились, вдруг начинают особенно сильно влиять на происходящее.

 

К сердцу тьмы

С.Ш.: В десятые годы на арену истории выходит искусственный эмоциональный интеллект, основанный на аффективном компьютинге, хорошо разбирающийся не только в логосе, но и в пафосе. Из собираемых поведенческих данных, цифровых следов складываются фигуры акторов истории будущего, напоминающие о конструировании другого властью-знанием по Фуко. Только теперь речь идет не об аналоговом культивировании нормы через конструирование патологии, а о цифровом производстве разнообразия намного более мощными, чем когда-либо, машинами знания. Нас действительно открывают, точнее, изобретают как племена, чтобы тут же покорить и колонизировать. Гигантские цифровые платформы, эти Ост-Индские компании ХХI века, создают экосистемы, заселяемые племенами аватаров и их корпореальных двойников.

И.Б.: Наступает колониальный трайбализм, при котором консервация племен становится главным инструментом имперского управления.

А.П.: У меня есть вопрос относительно конца истории и национальных государств. Мы привыкли говорить о «жидкой современности», где транснациональные корпорации обладают огромной властью, и чем интенсивнее происходит обмен информацией в сетях, тем большим контролем они обладают. Однако события пандемии, напротив, показали силу их конкурента — национальных государств. Ведь именно последние предпринимают меры по спасению жизней граждан, обеспечивают вакцинами и пособиями. И принимают решения, которые могут нарушить работу отлаженных механизмов глобализованного производства и потребления. 

С.Ш.: Вероятно, ковид им не так мешает, как государствам. В следующую пандемию, надеюсь, Фейсбук и Тик-Ток уже предложат свои вакцины.

some text

И.Б.: В этом вопросе важную роль играет тема неолиберализма, критика которого была главным лейтмотивом первых двух десятилетий XXI века. В нулевые годы это понятие использовали исключительно крайне левые критики существующей системы, в то время как мейнстримная экономика и масс-медиа говорили, что это просто идеологический ярлык и новая форма левацкой индоктринации. К концу десятых годов мы подошли к ситуации, когда уже МВФ издает доклады о вреде неолиберализма, а само понятие употребляется исключительно как бранное. На наших глазах «дух капитализма» интегрирует в себя предшествующую критику неолиберализма и заимствует язык социальной и экологической ответственности. Пандемия в значительной степени усилила эту тенденцию. Интересно, что Россия осталась заповедником неолиберализма и новая повестка ответственности не стала ни языком, ни практикой российского государства. Если вспомнить старую песню Билли Брэгга, где он характеризовал социальное государство как «Not an iron fist but a helping hand», то стоит признать, что в России оно продолжает оставаться чистым «iron fist».

C.Ш.: Если считать, что ядро того, что называют неолиберализмом — это финансовая метафизика, вера в исключительную антропологическую и даже космическую ценность денег, то можно заметить, что социокультурные судьбы этой идеи выражают себя в напряжениях между телом и душой. В каких-то складках реальности это выглядит как борьба холодильника и телевизора. В искусстве это проявляется в диалектике концептуального и материального.

Е.Л.: В связи с социальной ответственностью и пандемией как вам кажется, можно ли считать акции протеста, которые сейчас охватывают все европейские города, против налагаемых из-за пандемии ограничений — неолиберальными в своей концепции общества, поскольку они требуют права распоряжаться своим телом (в частности, не вакцинироваться)? Или они знаменуют новый этап политизации снизу — бунт против биополитики национальных государств, которая вдруг показала себя с неожиданно жесткой стороны?

С.Ш.: Думаю, это являет себя новая структура общества. Многие чувствуют себя лишними в наступающем мире власти машинного интеллекта и тотальной автоматизации. Антиваксерские и подобные им движения пропитаны тоской по кажущемуся «естественным» доцифровому миру. Этих людей возмущает, что они — «новая нефть», ходячие массивы данных. Они не доверяют власти-знанию, как луддиты, во время первой промышленной революции восставшие против машин. Только теперь нео-лебоновские цифровые массы восстают против дискурсивной машинерии, в которой странным образом смешиваются неолиберальные политики социальной скупости и программы государственной заботы. Как и с луддитами, их гнев направлен не туда, и это позволяет власти-знанию переизобретать их растерянность как часть новой общественной структуры. На их страхи отвечает конспирология, эта защитная магия угнетенных, цифровой вудуизм. Вполне понятный протест против новой дисциплины, на этот раз пост-антропоцентрической. Здесь заявляет о себе и то, что можно назвать кризисом критики, который сопровождается расцветом спекулятивной мысли.

А.П.: Важный вопрос: как философия реагирует на эти процессы? Когда упомянутая вами спекулятивная мысль выходит на сцену — например, объектно-ориентированная онтология, — Грэм Харман первым делом дает в своей книге дисклеймер, мол, его философия вообще-то не про объектно-ориентированное программирование, он имеет в виду нечто совсем другое… и все же он выбирает этот термин, держится за него. Закладывается подозрение, что Харман имеет в виду ровно то, что произносит. То, как он описывает процессы и системы, в которых акторы соединены в сети, все ячейки которой воздействуют друг на друга, очень похоже на модель децентрализованной системы Скайнет, управляющей большими данными, прошлым и будущим.

И отсюда вырастает еще один вопрос к прошедшему десятилетию: если спекулятивная философия некоторым образом воспроизводит логику машины, то где же реакция на нее? Где искать новую форму экзистенциализма и обращения к тому самому человеку, который не чувствует больше ни своего места в мире, ни смысла, ни бытия?

С.Ш.: Если считать, что экзистенциализм был великой европейской легендой о вот-бытии, которое должно сохранять свою подлинность несмотря на ложь мира, как хоббит несет кольцо через все ужасы Мордора, то отголоски этой легенды еще согревают сердца тех, кто верит в необходимость протеста. При этом, сегодняшний человек — это мыслящая сеть, сложносочиненная субъективность, поддерживаемая различными образами и нарративами, утонченное «Я», какое раньше было лишь у представителей правящего класса, да и то не у всех. И вот этот мозаичный субъект открывает себя как объект, часть множества абстрактных систем. Само твое желание, субъективность — это конструкция, продукт и товар. Объектно-ориентированная мысль помогает ощутить эту нашу вписанность в реальность больших данных. Плоская онтология смотрит на мир взглядом программиста: что угодно можно превратить в объект, с какими-то своими состояниями, поведением и связями. Внутри и снаружи объектов — тоже объекты. У каждого из них, в пределе, своя вселенная. Это и есть многополярный мир антиглобалистов, подмороженный плюриверсум суверенных объектов (стран, компаний, акторов, идентичностей). Так спекулятивная мысль готовит нас к эпохе господства машинного разума. Поэтому для неометафизики десятых годов важно ощущение царящей в мире тьмы, сокрытости вещей. Возможно, на следующем этапе станет понятно, что в этой тьме тоже что-то говорит, пусть и нечеловеческим голосом. Это будет шанс для постструктурализма, который выучит языки программирования, чтобы подвергнуть дискурс-анализу неслышную речь материи и квантовый шепот темных систем.

А.П.: Представила партизанские отряды людей, стреляющих по терминаторам и раз за разом посылающих агентов в прошлое для пересборки настоящего. Забавно, что авторы этой франшизы выпускают новые и новые фильмы, противоречащие друг другу и на примере собственной драматургии демонстрирующие, как между собой конкурируют варианты будущего. Герои пытаются найти слабое место в компьютерной мегасистеме, зайти с тыла.

Сегодня мы несколько раз упоминали разного рода обходные маневры, околичности и то, что нельзя высказать прямо. Это напоминает мне рассуждение Франсуа Жюльена об античной философии Греции и Китая. Он показывает, что античная демократия строится на открытом конфликте, столкновении «стенкой на стенку» двух полисов или риторов. Момент истины возникает в финальной схватке, решить которую способен только лобовой удар. Китайское же искусство войны утверждает обратное: лоб в лоб воевать мы не будем, лучше зайдем с севера, когда враг ждет на юге, а потом в самом деле зайдем с юга, когда он меньше всего ожидает, и таким образом мы будем петлять, избегая лобового столкновения, пока кто-то не сдастся. Это напоминает вашу мысль о языках современного искусства и философии, которые решают идти обходными путями. Почему? Мы не можем позволить себе лобовую атаку или она стала неэффективной в современном западном мире?

С.Ш.: Все-таки, чтобы идти в лобовую атаку, надо ясно представлять, где находится противник и кто он. Молекулярная герилья, в которую вовлечено искусство, — это тактика слабого против сильного. Наш Сунь-цзы — это принципы художественного исследования.

 

Субъект или актор?

И.Б.: Понимаю, что это непопулярная позиция, но хотел бы заступиться за полис и субъекта. Субъект обнаруживает себя именно в тот момент, когда он выходит за рамки существующих обстоятельств и проявляет себя в мире, создавая новые обстоятельства. Это отличие между греческой и китайской моделями было описано еще Гегелем: он считал, что субъект — то есть свободная человеческая личность как принцип — возникает именно в полисе, тогда как китайская цивилизация является исключительно субстанциальной, где принимает решения только государство, но не человек. Это, конечно, не значило для Гегеля, что греки лучше китайцев — он считал, что все проявления духа истории по-своему хороши.

С.Ш.: Гегель — философ культурного разнообразия.

И.Б.: Именно так. В целом, в проявлении субъектности, связанном с принятием решения, лежит возможность выхода за пределы порядка вещей, который мы уже описали в том числе и в связи с механизмом социальных сетей. Любое проявление политического решения, которое не принимает в расчет наличные обстоятельства, не является напрасным, потому что оно также может воздействовать на эти обстоятельства и изменить их. Если мы окончательно попрощаемся с субъектом, мы попрощаемся и с политикой как таковой.

По этой причине лично меня очень беспокоит распространение объектно-ориентированной мысли. С одной стороны, это критика критики — рационального знания и суверенитета науки, что во многом развивает всю интеллектуальную традицию XX века, с ее критикой «инструментального разума» Просвещения. Проблема в том, что объектно-ориентированная философия пытается предложить взамен. Здесь мы сталкиваемся с программной пустотой, которую обнаруживает, например, Бруно Латур — он хорошо объясняет, почему нельзя продолжать заниматься социологией, как ей занимались до этого, но взамен предлагает по сути лишь эмпирическое исследование, лишенное какой-либо объяснительной рамки. Из его критики не вытекает обозначение нового места и ученого, и науки.

some text

С.Ш.: Изучать коммуникации между системами. Почти как с людьми, только вместо них — сети из микробов, лабораторий, мастерских, законов, привычек, предрассудков и всего остального. Латур — мост от пост­структурализма к неометафизике, которая обычно уделяет так много внимания размежеванию с постструктуралистами и другой критической философией. Если субъект конструируется дискурсом, то почему он должен воплощаться только в человеке? Правда, для Латура это уже не субъект, а актор, не источник, а условная единица действия. В принципе, субъект — интересный персонаж. Обычно считалось, что он не может без страха пустоты и его преодоления. Когда системы и сети задумаются о смерти или обретут гендерные различия, тогда и появится постчеловеческий субъект. Какими будут его желания и решения — вопрос. Не факт, что обязательно антигуманными.

А.П.: В ответ на то, что говорили Стас и Илья, позволю себе последнюю короткую реплику. В недавно вышедшей книге Вольфрама Айленбергера «Время магов», посвященной немецкой философии 1920-х годов, меня поразила хайдеггеровская мысль о разграничении понятий выбора и решения: первое есть нечто разумно рассчитанное и увиденное в перспективе — в контексте нашего разговора это можно отнести к полюсу машинного. А решение — это зачастую то, что может быть только нерациональным и действует на уровне порывов, эмоций и надежд — очень человеческое. Мы обнаруживаем себя в такой оппозиции, которая с обеих сторон не очень приятна: «выбор» как холодный расчет противопоставляется интуитивному «решению», окруженному мистической аурой. Не очень понятно, как сформировать жизненное пространство между двумя этими полюсами.

Е.Л.: В моем представлении тоже сложились два полюса: первый занимает машинное будущее, а второй захвачен тотализующим настоящим порядком. В обоих сценариях хочется встать на сторону субъекта, который в лобовой атаке своим маленьким действием героически пытается что-то изменить. С другой стороны, это не выглядит как осмысленная стратегия — по крайней мере, без объединения с другими.

С.Ш.: Отличная идея — что-то изменить. Мне кажется, обмен мыслями и ощущениями, дискурс об искусстве – это важные действия, которые укрепляют связи между людьми, соединяя их в архипелаги человечности, которые, как коллективный Туссен-Лувертюр, смогут в какой-то момент восстать против мира автоматизированной власти-знания.

 

Москва, 13.10.2021

Поделиться

Статьи из других выпусков

№28-29 2000

О том, как низкое стало высоким, а высокое — серьезным и все это вместе — сомнительным

Продолжить чтение