Письмо первое

Я хотел бы связать две на первый взгляд несводимые проблемы – эстетическое наслаждение и существование произведения искусства в истории. Любое художественное произведение выступает как бы в двух временных режи­мах – времени самого произведения и времени его сегодняшнего восприятия, между которыми пролегает фильтр исторической рецепции, ну и сама история, разумеется. Рефлексия должна учитывать оба эти измерения, т.е. и изменение эстетического восприятия и появление новых, не бывших во времена всевозможных «классиков» социальных субъектов, со своими политическими, эстетическими и художественными программами.

Нашу проблему можно поставить по мотивам Марксовых затруднений: «Трудность заключается не в том, чтобы понять, что греческое искусство и эпос связаны с известными формами общественного развития. Трудность состоит в том, что они еще продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом»1.

Здесь нужно прежде всего учитывать, что это вопрос, а не ответ, трудность, а не ясность. Причем Маркс объединяет в один проблемный узел тему социально-политической определенности искусства и вопрос об эстетическом наслаждении и нормах. Разберемся по порядку.

Уточняем вопрос: почему «устаревшее» или «реакционное» (в контексте современной расстановки сил в обществе, принятой в нем системы оценок, суждений вкуса и прочих конвенций) произведение прошлого может все-таки вызывать субъективное удовольствие просто от его прочтения или восприятия? Дело здесь, разумеется, не в существовании какого-то вневременного эстетического вкуса, которым кто-то обладает, а кто-то нет. Дело в том, кто и как читает.

Валерий Подорога отличает в этой связи время чтения-удовольствия, как время самого произведения, от времени памятника, как уже ставшего текста, обросшего интерпретациями, оценками потомков – в общем, «судом истории»: «…Мы не можем находиться во времени жизни произведения. Мы находимся во времени нашей смертной жизни. А произведение находится в другой размерности времени. Мы должны сравнять ся…»2.

Но «сравняться» со временем произведения, чтобы получить от чтения «удовольствие», можно различными способами. И удовольствия будут здесь разными. Можно ориентироваться именно на памятник, на некую предвзятую, «партийную» интерпретацию текста, говорить об интимной связи с автором, о «сотворчестве» и предаваться прочей литературоведческой риторике. Именно так читают сегодня Пушкина всевозможные пушкинисты, государственники, «наследники и продолжатели» и «независимые личности».

Но в любом подлинном произведении искусства есть некий непотребляемый остаток или некий избыток, который выступает источником перманентного дисбаланса – несовпадения между художественным объектом (замыслом) и его реализацией в тексте (или другом конечном художественном продукте). Он и не разрешает произведению завершиться в его собственном времени, но именно это позволяет потомкам вступить с ним в контакт во времени «приятного» чтения и дальнейшего анализа-понимания. Текст, собственно, отличается от произведения тем, что он завершен, конечен и, как правило, неудачен. Эту фундаментальную «неудачу» всегда чувствует настоящий художник, поэтому и переходит к следующей работе, следующему тексту в тщетной попытке завершить произведение в его собственном времени. Но жизнь произведения перетекает в другое время, условием чего, как это ни парадоксально, является физическая остановка в производстве текстов (смерть автора, отнюдь не в бартовском смысле). Нам же как будто остается только читать.

* * *

Я бы сравнивал эту ситуацию с пониманием отношения производительных сил (ПС) и производственных отношений (ПО) в марксизме. И это не какая-то отдаленная аналогия или метафора. Дисбаланс соответствующих серий ПО и ПС связан с неудовлетворенностью людей тем жизненным порядком, который им предоставляет каждая новая эпоха. Ощутить неадекватность отношений между людьми в том или ином историческом времени может только тот человек и та социальная группа (класс), которая как раз лишена возможности реализовать свои способности, свои знания и умения в рамках современных им ПО. Разумеется, что для начала люди должны были избавиться от природной зависимости, а затем и прямого политического принуждения, ограничения в правах по сравнению с другими слоями общества и т.д. Пока этого не произошло, говорить о самой возможности их участия в исторических процессах как сознательных существ по определению невозможно. Это обстоятельство не учитывают теоретики, которые ссылаются на факт связи художников с властью и власть предержащими, частичного обслуживания и выражения в искусстве их интересов. Ибо это, конечно, так, да не так.

Действительно необходимым (но недостаточным) условием для занятия искусством и творческим трудом вообще является освобождение человека от принуждения и рабского труда (исключений, совмещающих занятия искусством и непосильный труд, в истории очень мало). Поэтому неудивительно, что в обществах и экономиках, построенных на узаконенной эксплуатации рабского или наемного труда, предполагающего правовое или социальное неравенство, достичь каких-то значимых результатов в искусстве и философии могли только художники и мыслители, жившие на попечении у правящих классов или сами относившиеся к элите общества. Однако вторым необходимым (и уже достаточным) условием их становления в качестве художников были проблематизация и отрицание в самом их творчестве тех условий, которые сделали их занятия искусством возможными, а не простое отражение и оправдание последних. Причем это отрицание, как правило, было связано как с изменением тематики произведений (их материи и содержания), так и (и даже прежде всего) самой художественной формы, техники, стиля по сравнению с формами и содержаниями искусства предшествующих эпох. Т.е. настоящие художники всегда чувствовали, что в обществе что-то не так, что тот уровень свободы, которого им удалось достичь индивидуально, обеспечен несвободой других, а образ мира и человека, доступный их выражению и рефлексии, крайне односторонен, причем не только в социальной жизни, но и (как следствие) в творчестве форм и теоретических построениях.

С другой стороны, художественные достижения той или иной эпохи зачастую проецировались (полностью к нему не сводясь) на мировоззрение того класса, который был в то время более прогрессивным и революционным, т.е. боролся за власть в обществе и экономике. Так вот, постольку, поскольку тот или иной художник/мыслитель на уровне своих произведений не совпадал с интересами этого класса нацело, т.е. не только выражал его неизбежно ограниченное мировоззрение, он получал шанс остаться в истории или как минимум перекочевать в следующую эпоху. А изобретение им противоречащих формам искусства уходящей эпохи художественных приемов могло на символическом уровне влиять или по меньшей мере коррелировать с социальными процессами. В этом смысле революционность подлинного искусства заложена в самой его природе.

При этом, разумеется, формы социальной жизни прямо и без остатка в формы художественные неконвертируемы. Отсюда недоуменный вопрос искусствоведа: «классы», «мировоззрения», «прогресс», «революция», но при чем здесь, например, «натюрморт»? Да при том, что поиск или выбор соответствующих художественных форм имеет прежде всего политическую мотивацию, даже если сам художник этого и не сознает. И если о прямом следовании художественных форм из социальных и экономических отношений говорить действительно нельзя – они скорее всего производны (в миметическом смысле) от форм более фундаментального антропологического опыта, – то об известной гомологичности или некотором изоморфизме в каждой эпохе говорить не просто можно, но и необходимо. Особенно имея в виду перспективу их исторического схождения или слияния (в позитивном смысле утопическую: формы искусства = формам быта и чувственности).

* * *

Трансцендентальным фоном упомянутой возможности становления художником выступает конечность, смертность человека и другие ограничения его способностей (в том числе и миметических). Осознание этой конечности и ограниченности (в искусстве, в философии, в политике, в общественном сознании) и запускает механизм борьбы человечества за свое освобождение (вначале от природы, затем от звероподобного устройства социума).

Карло Шеллеманн. «Катафалк великих», карандаш, 1963
Карло Шеллеманн. «Катафалк великих», карандаш, 1963

Господское искусство, буржуазная философия и религия спекулируют на этих темах, выражая их в различного рода идеологических табу. Так, они гипостазируют тему смерти, выводя ее за пределы истории и человеческих отношений. Однако задача состоит в том, чтобы вернуть ее по сю сторону жизни, т.е. сделать человека не только хозяином своей жизни и судьбы, но и своей смерти. Я, разумеется, говорю не о недостижимой фигуре индивидуального бессмертия. Речь идет о бессмертии самого человечества и человеческого в нем, его достижении и увековечении не столько на индивидуальном, сколько на родовом уровне (в смысле Gattungswesen раннего Маркса3).

В свете вышесказанного, думаю, ясно, что у Пушкина, например, к прогрессивному «дворянству» с его «демократически-просветительными требованиями» и реакционному «мещанству» с его примирением с действительностью все не сводится, как, впрочем, и к «художественности», «прекрасным формам», «легкости» языка, сочетаниям вольных ямбов и хореев и пр. Существуют еще так называемые «общечеловеческие проблемы», которые он с помощью новых художественных форм и обращения к новым содержаниям жизни если и не решил, то довольно остро для своего времени поставил. А актуальны они до сих пор только потому, что не решены или даже, возможно, не решаемы. Однако их принципиальная неразрешимость не должна выступать основанием безразличия в отношении решения проблем более насущных – социальных.

Я бы развернул этот известный вопрос следующим образом – основная несправедливость социальной жизни состоит не в том, что человек конечен, но в том, что над ним при этом еще и издеваются, не давая возможности осознать и принять смысл этого трагического факта. Таким образом, позитивную нерешаемость экзистенциальных проблем и путь к адекватному пониманию соответствующего положения вещей мешают увидеть именно отношения господства и подчинения, эксплуатация и социальное неравенство. Однако, с другой стороны, устранение последних не является основанием для разрешения первых, но только для их правильной постановки4.

* * *

В предреволюционные времена и первые годы Советской власти прогрессивным художникам и мыслителям (кубофутуристам) казалось, что эти экзистенциальные проблемы нерешаемы только в рамках феодального и буржуазного обществ, но благодаря революционным изменениям вот-вот будут решены в социалистическом. Поэтому они и предлагали скинуть «Пушкина, Толстого, Достоевского и проч. с парохода современности». Но они хотели «бросить» не самого Пушкина, а только отказаться от характерных для его времени художественных форм, которые в новом времени могли выполнять реакционные функции.

Любовь Попова. Дизайн рабочей одежды для актеров свободной студии В. Мейерхольда, 1921
Любовь Попова. Дизайн рабочей одежды для актеров свободной студии В. Мейерхольда, 1921

Соответствующие революционные процессы в искусстве происходили на фоне и вследствие изменения расстановки социальных сил в русском обществе. Именно с приходом в искусство в XIX в. разночинных слоев, а затем и с выходом к началу ХХ в. на историческую сцену пролетариата открылась возможность принципиально иной постановки упомянутых выше проблем. Это было обусловлено появлением фигуры «человека с коллективной субъективностью», как можно пока неточно выразиться. Имеется в виду рождение «пролетарского сознания» – языка пролетарской чувственности и телесности, не сводимого к доступу к культурному производству людей, номинально принадлежавших к соответствующему классу.

Как мы уже писали, художники и мыслители предшествующих эпох исходили в основном из чувственности индивидуалистического, «господского» типа, и она существенно определяла художественные образы, формы и содержание их творчества. Они полуинстинктивно следовали здесь общей логике до-человеческой в родовом смысле слова жизни. Их фактическая принадлежность к правящим и свободным слоям общества в условиях несвободы большинства обуславливала известную ограниченность их поэтики и эстетики. И только частично, соразмерно их включенности в общий эмансипаторный социальный процесс, они возвышались на этой ситуацией.

Пролетарии и другие угнетенные слои общества, не желавшие ничего лично для себя, стремились не только к уничтожению неравенства, зависимости и эксплуатации, но и самих себя как класса. Речь шла о возникновении в этой социальной среде (при условии достижения ею политической и экономической свободы) универсальной модели человеческого, не нуждающейся для своего существования в господстве над другими. И это обстоятельство не могло не оказать обновляющего, революционного влияния на создаваемое в этой среде искусство.

К сожалению, марксистско-ленинское учение о гегемонии пролетариата было уже вскоре подменено неизбежной, наверное, исторически, но принципиально ложной идеей продолжения его диктатуры в условиях уже установившейся во всех слоях общества и экономики власти большевиков. Эта идея предполагала фигуру какого-то нового раба, над которым победивший пролетариат мог бы осуществлять свое господство. Но в результате власть у пролетариата была именно что отобрана и делегирована совсем другим людям – новой партийной элите, которая очень быстро реставрировала модель традиционного российского общества, хотя и с принципиально иной идеологией5.

Но даже несмотря на все это, ситуация с пониманием природы и роли искусства, науки и философии в современном обществе и логикой их развития теперь необратима. Так же как после Октябрьской революции и семидесяти лет Советской власти (даже с учетом всех недостатков «реального социализма») уже нельзя говорить о безальтернативности капиталистического пути развития, невозможно не видеть вектора для развития мирового искусства в целом в изменении отношений художника, общества и власти, социального статуса художественных произведений и самой сущности искусства, которые имели место в первые годы Советской власти.

Главным результатом этого события явилось то, что художник в современном мире может уже не служить господствующим классам общества, даже если он живет в условиях капитализма. И хотя полностью раскрыться он может только при коммунизме, уже сегодня, на уровне доступной ему «производительной силы», он может сознательно двигаться в направлении этого исторического горизонта.

Еще в 1934 г. в докладе «Автор как производитель» Вальтер Беньямин вслед за Бертольдом Брехтом и Сергеем Третьяковым (прочитавшим в Берлине в 1931 году лекцию «Писатель и социалистическая деревня») выдвинул перед левыми западными интеллектуалами и художниками радикальное требование: «Нельзя задействовать производственный аппарат без его изменения, по мере возможности, в смысле социализма». Т.е. работа автора, «который досконально продумал условия современного производства, [...] никогда не будет работой только над продуктами, но всегда одновременно и над средствами производства. Другими словами: его продукция – наряду с характером произведения и даже в первую очередь – должна обладать организующей функцией»6.

Таким образом, изменения политических отношений и развитие техники в XX в. позволяют, по Беньямину, не только снять жесткое различие между автором и читателем/зрителем, но и открыть перед пассивными в прошлом реципиентами возможности самостоятельного исследования и творчества. Причем речь у него, как и у Третьякова, шла не только о пресловутом «сотворчестве» с автором в процессе чтения, а именно о возможности придания труду творческого характера и, наоборот, производственного статуса искусству. Ибо художник в свою очередь, разделяя с народом общие политические устремления, должен был переосмыслить характер своего производства и направить его средства на организацию нового коммунального быта и чувственности в социалистическом духе7. Нам здесь интересно то, что открытие новых возможностей для искусства Беньямин видел не только у советских художников в условиях социалистического строя, но и в театральных экспериментах Брехта и в современном ему западном кино, в которых успешно разрабатывались художественные стратегии коллективной сопричастности и социалистического сопротивления в условиях капитализма.

Здесь и пролегает не то чтобы объективная граница, а именно спорная и оспариваемая межа между пониманием искусства как удовольствия-развлечения и орудия идеологического контроля, с одной стороны, и искусства как «жизнестроительства» – художественного оформления коллективного быта и инструмента воспитания чувственности8, с другой. Это корень классовой природы искусства и ключ к пониманию его историчности. Историзм в отношении искусства исходит из определенного понимания истории, ее целей, этапов и механизмов, позволяя учесть, как каждый новый исторический этап перестраивает «отношения между субъективностью, репрезентацией и реальностью»9. Но эта историчность не должна привести нас ни к социологическому редукционизму, ни к иллюзиям релятивизма. Т.е., с одной стороны, не следует сводить искусство и его формы к внеэстетическим феноменам, а с другой – не ограничиваться наслаждением его художественными качествами, существующими как бы вне истории и социума.

Два отмеченных выше темпоральных режима, в которых существует произведение искусства, коммуницируют между собой, обеспечивая возможность понимания и наслаждения им, только благодаря его проекции в будущее. Последняя необходима для утверждения революционной природы искусства хотя бы потому, что это будущее уже имело место в нашем прошлом. Совершенно не случайно, что в истории искусства этому пониманию его природы более всего соответствует футуризм.

В этой перспективе можно понять, почему дореволюционный авангард был отмечен признаками беспредметности, бессюжетности, нерепрезентативности и внеутилитарности, а после революции принял прямо противоположные формы производственничества, утилитаризма или агитационного искусства. Ничего загадочного нет и в том, почему на определенном этапе (к концу 20-х) тезисы производственного искусства и литературы факта, несмотря на их внутреннюю революционность, вновь стали сомнительными в исторической перспективе, и могли отчасти соответствовать идеологическому запросу сталинской культурной политики. Это позволяет также объяснить, почему подлинно левые художники должны были снова возвращаться к несколько модифицированным дореволюционным моделям иронии и абсурда (поставангард, А. Платонов, А. Введенский и др.) и/или погибнуть (причины распада ЛЕФа и самоубийства В. Маяковского). Отсюда же выводимы признаки и критерии, по которым сегодня можно распознать художника, писателя или поэта, верных проекту авангарда. Ибо социально-историческая ситуация в очередной раз изменилась и продолжает изменяться.

 

08.06.08
Продолжение следует

Автор выражает благодарность Юлии Вольфсон за ценные замечания и уточнения к этому тексту, и в частности за ссылку на текст В. Беньямина.

Примечания

  1. 1 Маркс К. Из экономических рукописей 1857—1858 гг. Введение (Собр. соч. К.Маркса и Ф.Энгельса в 39 тт. – М, 1958. Т. 12, С. 737).
  2. 2 russ.ru
  3. 3 Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 г. Социология. – М., 2000. С. 231.
  4. 4 Ср.: «Андрею Платонову была понята простая истина, что неустранимая трагичность человеческого бытия не является аргументом против борьбы за социальное (не путать с сексуальным) освобождение человечества, приведения человека к его умопостигаемой сущности и т.д. Как он пишет в ранней статье о «смысле жизни», сначала надо дать «жизнь людям, а потом требовать, чтобы в ней были истина и смысл». Или еще более конкретно: вначале нужно «перекрошить белых», а потом делать «разнообразные вещи». Т.е. надо отличать метафизические вопросы от социальных, не подменяя одни другими. Речь здесь идет о трех разрывах, или различениях. Во-первых, необходимо оторвать вопрос о боге от вопроса о смерти. Во-вторых, вопрос об избавлении от эксплуатации, бедности и страдания людей в обществе от вопроса о принципиальной конечности человеческого бытия. И, в-третьих, не надо спекулировать неудовлетворимым желанием маленького буржуазного субъекта, когда миллионы людей в мире вообще ничего не могут пожелать (кроме смерти), и то исполнение этого желания оказывается не в их власти». apn.ru.
  5. 5 Поэтому тот же Андрей Платонов писал уже в 1920 г.: «Сначала дайте пролетарским массам пролетарское же сознание жизни, пролетарское сознание долга, и тогда придет все остальное – и хороший транспорт, и ладное хозяйство, и скорая военная победа. Сначала воспитание и сознание, потом победа и жизнь!» (Платонов А. Сочинения. – М., 2004. Т. 1. Кн. 2. «Воспитание коммунистов». С. 63.).
  6. 6 Benjamin, Walter. «Der Autor als Produzent» // Gesammelte Schriften. Frankfurt am Main, 1972–1989. Bd. II, S. 691, 696.
  7. 7 Ср.: «При оценке художественного произведения с позиций материалистического критицизма мы задаемся вопросом – какое место произведение занимает в связи с его позицией по отношению к общественно-производственным отношениям данного периода. Поддерживает ли оно их – реакционно, или пытается свергнуть – ре­во­лю­ци­он­но? Это важный, но сложный вопрос... Я предложил бы близкую ему альтернативу. Перед тем как спросить: какова позиция литературного произведения относительно производственных отношений, я бы поинтересовался: какое место оно занимает внутри них? Этот вопрос затрагивает функцию произведения в рамках литературных отношений производства, литературную технику произведения». Benjamin W. The Author as Producer (1934) // New Left Review I/62, July–August. 1970. Trans. by J. Heckman. situations.org.uk. Перевод с англ. Ю. Вольфсон.
  8. 8 Предполагающего искоренение навыков использования и эксплуатации другого человека и соответствующего им добровольного лакейства.
  9. 9 Фор Д. Вступление к тексту C. Третьякова «The Writer and the Socialist Village». October; Fall, 2006. № 118. P. 64.