0.

В нулевых в социальных науках произошел новый, мощный взрыв интереса к аффекту как к некоторой лакуне между явлением и его последствиями, избегающей означивания и репрезентации. Аффект кардинально отличается от эмоции: в спинозистско-делезианской этологии способностей тела, к которой обратилось подавляющее большинство исследователей аффекта — среди них как психологи, так и медиатеоретики, политические философы, исследователи искусственного интеллекта, нейрофизики, аффект понимается в первую очередь как докогнитивное, досубъективное состояние, стирающее границы между органическим и неорганическим.

Спиноза определил аффект как такое состояние тела, которое увеличивает или уменьшает способность самого тела к действию, благоприятствуют ей или ограничивают, а также идеи этих состояний1. Один из наиболее влиятельных исследователей аффекта Брайан Массуми разработал теорию о его автономии: для Массуми аффект умещается в половину секунды, за которую мозг еще не успевает обработать поступающую информацию. «Кожа быстрее, чем слово»2. Аффект здесь выступает как пространство зарождения, потенциальности и вибрирующей непоследовательности — модулятор интенсивности последующих переживаний, катализатор реакций и поступков. Автономия аффекта (то есть его присутствие на досознательном уровне) не исключает переплетенность и обусловленность аффекта социальными и средовыми условиями, его впи санность в сложные ассамбляжи, сети и системы тел и слов. Тело, по Массуми, регистрирует уже испытанное состояние, а значит, условия, влияющие на динамику аффекта, глубоко контекстуальны и связаны с наделением времени гетерогенностью, где некоторые события являются «обыкновенными», а другие — сингулярными, что делает их поворотными точками в истории системы3.

Неудивительно, что именно искусство обращается сегодня к аффекту: высвечивая «bloom-space» («пространство расцветания»)4 виртуальных отношений — словно пуская флуоресцентный краситель по разветвляющимся прозрачным каналам — оно материализует функции и процессы как опыт, открытый переживанию, и придает едва заметным связям плотность, необходимую для новых, более сложных, способов бытия-в-событии. В известной степени искусство выступает в качестве практической аффектологии.

1.

Марк Леки в своих работах часто обращается к малорепрезентированным аспектам британской культуры, заостряя внимание на переходе от аналоговой парадигмы к цифровой, которая обсессивно архивирует версии и перверсии повседневности. В 2017 году в лондонском независимом пространстве Cubitt прошла выставка Леки «Affect Bridge Age Regression» («Аффект мост возраст регрессия»). Ее название — «аффективный мост» — отсылало к используемой в гипнотерапии технике, при помощи которой текущие телес ные состояния и ощущения связываются с ощущениями прошлого. Это один из серии проектов, которые Леки называет «Экзорцизмом моста». Все они навеяны детским воспоминанием художника о реальном мосте через автотрассу в пригороде Ливерпуля, «голодном призраке, стоящем на краю двадцатого века»5.

Егор Рогалев «Орган памяти», 2019. Центр «Интеграция», Москва. Предоставлено художником
Егор Рогалев «Орган памяти», 2019. Центр «Интеграция», Москва. Предоставлено художником

По центру зала модель моста купается в оранжево-желтом свете натриевых ламп — такие использовались в Англии для уличного освещения, поскольку были особенно эффективны в условиях тумана. Одна из стен занята палимпсестом из копий трех афиш: ситуационистского плаката 1968 года, обложки журнала «Sun», на которой изображено солнечное затмение 1999 года, и постера к более раннему видео Леки «Dream English Kid 1964–1999 AD» (2015), где мост-наваждение получил свою первую материализацию. Из колонки под мерный звук ударных громыхает голос художника, призывая изгнать «дурные вибрации», злых духов и всю негативность, впитанную мостом за мрачные десятилетия своего существования: «от имени Гога и Магога и сестер Альбиона, от имени Зеленого Джека, Робина Славного Малого и Профсоюза транспортных и неквалифицированных рабочих».

В детстве Марку Леки выдалось испытать под мостом паранормальный опыт, связанный, по его словам, с контрастом скорости мчащихся над головой машин и монументальной неподвижности моста, которая вбирает в себя и распространяет вибрации. В грандиозной резонирующей конструкции спрессованы ключевые фазы социальной истории страны: в 1968-м, в год своего строительства, мост был «белым жаром технологии», в рецессию 1970-х превратился в дистопическую заброшенную руину, в 1980-х стал символом ядерной зимы и постапокалиптических ландшафтов, а в 1990-х, в рамках программы Новых лейбористов по возвращению Британии к «свингующим шестидесятым», подвергнут ребрендингу и перекрашен в жизнерадостные цвета.

Детали ландшафта воссоздают опыт художника в 1970-х, которого, как и многих подростков, тянуло к индустриальным окраинам: оранжевый свет уличных ламп, вымывающий все остальные цвета, передает психоделический опыт с его особым цветовосприятием6; на модели моста воспроизведены граффити — такими, какими они, вероятно, впечатались на радужку юного Леки.

Конструкция моста и свет заряжены аффектом и, что важно, взывают к социальному опыту. Это не просто объекты, на которые проецируется внутренняя тревога, некий репозиторий персонального, но объекты, сформированные внутри определенной среды: работа Леки представляет собой не просто источник флэшбеков, но средовые силы, иначе, атмосферу. Атмосфера здесь, условно говоря, неактуальна, вынесена из современности, поскольку относится к репрезентации моста в более ранний исторический момент. Однако благодаря такому меланхолическому оглядыванию художник открывает новую возможность увидеть аккумулированный опыт — память — в виде встречи с тем, что, как призрак, закрепляется за местом; с аффектами, продолжающими свое существование даже в отсутствие других людей.

Метафора атмосферы, считает Джилл Беннетт, точно схватывает чувство устойчивого присутствия, описывает непреходящую энергию и аффекты, сцепленные с событием или местом как частью средовой динамики7. Она образуется как материальная смесь социальных и средовых явлений, подспудно влияя на действия, реакции и обусловливая возможные векторы коммуникации. Работы Леки, включая «Dream English Kid» («Мечты английского ребенка») и те инсталляции, в которых часть моста воспроизведена в большем масштабе, становятся исследованием биосоциального характера перцепции: как мост виден с воздуха, как он видится в измененном состоянии сознания, как на телесном уровне ощущаются впитываемые им вибрации (зрители чувствуют их благодаря сотрясающему воздух заклинанию Леки). Шаманские призывы проникают в визуально-тактильную среду, складываются в пространстве и устанавливают непрерывность, даже несмотря на то, что звук меняется и рвется8. Эффекту наслоения времени, множественности темпоральных сочленений способствует и соседство разнопоколенческих афиш. «Атмосфера» здесь работает как сгусток чув ственного опыта, который ввиду своей сложности и историко-социальной многослойности избегает означивания.

«Affect Bridge Age Regression» удается выхватить аффект времени, одновременно индивидуальный и групповой опыт — травматический переход от модернистских утопий к краху welfare state (государство всеобщего благосостояния) и триумфу неолиберальной политики конца XX века. Инсталляция — мост как переход, как капсула времени и вместилище незатухающих вибраций — визуализирует транстемпоральное существование аффекта как архиватора и актуализатора социальной памяти.

Материализация аффекта является центральной для понимания социального и политического охвата событий, границы которых избегают очерченности. Искусство заполняет некую аффективную топологию, с помощью которой распознается и стимулируется ощущение нахождения-в-событии. Как пишет Беннетт, это напрямую связывает его с исследованием растяжимости опыта события (experiential reach of an event). Удачным примером могут послужить фото- и видеоработы Уилли Доэрти: североирландский художник запечатлевает на снимках заброшенные дома и безлюдные улицы своего родного Дерби, пережившего Кровавое воскресенье — переломное событие Смуты, которое привело к волне насилия в противостоянии ИРА и вооруженных сил Великобритании. Доэрти показывает, что аффектом прошита вся повседневность Дерби: он впечатан в покосившиеся стены, разбитые дороги и лица прохожих. Его несет в себе тень за поворотом, мигающий оранжевый фонарь, придорожные кусты, комья грязи и разводы на асфальте, которые парейдолически складываются в смутно узнаваемые формы. Доэрти намеренно избегает прямого изображения насилия, предпочитая драматизму конфликта «банальность» и «сдержанность»; не фотографирует, скажем, политические граффити, отбирая только нечитаемые надписи. Напряжение зачастую рождается в срединном пространстве между дискурсивным и невырази мым, не схватываемым понятиями означивания и репрезентации. Накапливаясь, оно оседает на периферии, как нечто «потустороннее» и в буквальном, и в пе­реносном смысле — как призрак, эта квинтэссенция длящегося присутствия ушедших событий и настроений. 

В «Affect Bridge Age Regression» Леки делает видимой слоистую текстуру ощущений, вписанных в одну и ту же бетонную конструкцию. Улицы Дерби у Уилли Доэрти собираются в транстемпоральную панораму городской тревоги. Оба они говорят о схлопывании времени в пульсирующем телесном пространстве. Однако важно отметить, что «здесь-и-сейчас» события в условно «атмосферическом» искусстве сдвинуто по отношению к прошлому. Аффект всегда характеризуется мгновенностью, он докогнитивен. То, что выражается — то есть некоторая форма, телесность и субстанция, приданная аффектам — создает трение между ощущениями и определенным спектром потенциальностей. Искусство не захватывает и не имитирует опыт события того или иного субъекта — скорее, «втягивает тела в еще не испытанные ощущения»9. Оно генерирует новый опыт из события, выходя за границы параметров того, что уже известно или привычно. Что бы искусство ни говорило нам об истории, о прошлых событиях, оно делает это не с помощью конструирования образа прошлого, а через чувствование, которое расширяет событие: история присутствует как нарастание, а не как повторение.

Другими словами, иммерсия в таком искусстве выполняет двойную функцию: не только пресловутого «погружения», но и переключения, смещения, сдвига. В проекте Кирилла Савченкова «Ch(K)ris(tin). Close Air Support», где ставился вопрос о том, как можно понимать посттравматическое расстройство в современных условиях, коричнево-желтый спектр выступал как цвет исключения и лиминальности: известно, что многие цветовые пространства исключают коричневый, в то время как за желтым закреплена специфическая культурная интерпретация, связывающая его с помешательством. Залитая оранжевым светом лестница на выставке «Flower Power. Архив» Агентства Сингулярных Исследований имитировала интимную магическую атмосферу дачных свето-проекций членов тайной организации «Сила цветов», где осуществлялся телепатический перенос из одного пространственно-временного блока в другой. Мост Марка Леки — буквально переходная зона, не-место в терминах Марка Оже; подсвеченный оранжевым, он, как уже говорилось выше, отсылал к заостренной чувствительности, состоянию вне-себя.

Этот сдвиг чрезвычайно важен. Память или мысль трансформируется при своем переходе через среду, которая по-разному их принимает или даже оказывает сопротивление. Место, атмосфера способны модулировать, менять перцепцию, интенсифицируя или трансформируя тревогу, а не служа ее объекту. Происходит, говоря иначе, дефамилиаризация. Тесные сгустки аффектов, собранные в сингулярном контексте пространственно-временных блоков, не только создают условия для вписывания некоего события в действительность, но и для дислокации в область пограничного, неартикулируемого состояния нового опыта.

Здесь, опять же, важно то, что выраженное художником с сингулярной стартовой точки идет не от индивидуального выражения, а всегда от коллективного ассамбляжа выражений. Носитель этого коллективного ассамбляжа, таким образом, приобретает силу аффективного заражения и способен объединить тех, кто разделяет одно пространство или одну среду. «Во имя всех имен я взываю к их власти начать ответную [sympathetic] вибрацию», — чеканит голос Леки, и хор на фоне надрывается: «Out! Demons! Out!» («Изыди, Демон! Вон!»). Призывы и звуки ударных превращаются в вибрации, которые, хотя и идут из опознаваемого источника, заполняют все пространство. Благодаря звукам, голосам меланхолически-тревожная атмосфера голого не-места наэлектризовывается до интенсивности невидимого соприсутствия.

Леки показывает, что в новообразованном поле потенциальности в виртуальной форме заложены альтернативные способы проживания события, и материализует точку бифуркации, за которой «еще-не» аффекта выбрасывает мост в будущее.

2.

Моделирование травматической памяти в искусстве отличается от конвенциональной нарративной истории тем, что представляет собой чувство-событие, нерепрезентационное по своей сути. Как уже отмечалось, искусство не воспроизводит принятый порядок событий, а скорее, разбирает и трансформирует коллективную память. При этом аффективная реконфигурация опыта не просто восстанавливает субъективный опыт в истории, а генерирует новые — альтернативные, более сложные — способы бытия-в-событии.

Лиза Канатова «Форшлаг», 2019. Кадры из видео. Предоставлено художницей
Лиза Канатова «Форшлаг», 2019. Кадры из видео. Предоставлено художницей

Делез приравнивает события к глаголам, а не к существительным или прилагательным. Это различие говорит о том, как осуществляется эмерджентность в искусстве — не в качестве репрезентаций, описаний, суждений или даже концептов, а как действия, независимые от субъектов и объектов. Заряд реального события заключается именно в его нетеоретическом, неартикулируемом характере — том факте, что оно рождается из виртуального шума, «инвентаря мерцания».

Перформанс Егора Рогалева «Орган памяти» (2019) представляет собой чтение перформерами романа Николая Островского «Как закалялась сталь» жестовым языком в сопровождении музыкального инструмента терменвокс, который отзывается звуковыми сигналами на движения рук читающих. Звуки терменвокса подвергаются аппаратной обработке, в связи с чем и перформеры, и зрители воспринимают их на уровне вибраций. Работа инспирирована «Делом группы ленинградских глухонемых», сфабрикованным НКВД: в 1937 году 55 человек были обвинены в создании «фашистско-террористической организации»; большую часть из них расстреляли. Основные фигуранты дела — участники драмкружка Общества глухонемых — были арестованы во время генеральной репетиции спектакля «Как закалялась сталь», приуроченного к 20-летию Октябрьской революции.

Название перформанса отсылает к исследованиям психофизиолога Николая Бернштейна, который занимался изучением моторики и ее связями с процессами в центральной нервной системе: простейшие моторные действия ученый рассматривал как структурные комбинации сил, обладающие характеристиками функциональных органов. В каком-то смысле двигательная «периферия» была открыта Бернштейном — он показал, что по сложности она не уступает деятельности ЦНС. Подобным же образом Рогалев обращается к когнитивно-чувственной периферии: когда травмы окутаны густым туманом безмолвия и привычные лингвистически-визуальные знаковые системы бессильны его развеять, именно периферийное восприятие, считает художник, может обладать необходимым потенциалом для проработки исторического опыта.

В «Органе памяти» знаковые особенности и синтаксис жестового языка переводятся на уровень осцилляций, избегающих означивания. Благодаря этому возникают аффекты, которые нельзя свести к существующим или фиксированным рамкам, которые еще не имеют никакого смысла для испытывающих их людей. Зал заполняют низкочастотные вибрации, меняющие режим восприятия и собственное телесное ощущение присутствия. Создается общее поле вибрационных интерференций, заостряющее коллективное ощущение включенности в действие магнетической вихреподобной силы, предполагающей особые режимы внимания и воображения. На этом суб-означающем уровне, на уровне интенсивности, где пересекаются и гудят семантические провода, чертится новая карта аффективной тональности10.

Марк Леки видит вибрацию как результат накопления исторического опыта — время, собранное в пространство, уже-прошлое, беременное будущностью. Работа Рогалева вскрывает еще одно качество вибраций — их способность бить в аффективный сенсориум, синтезируя синестезию. Это, как считают некоторые теоретики, происходит из-за «промежуточных качеств» вибраций, которые способны активировать и тактильное, и визуальное11. В понимании Брайана Массуми синестезия представляет собой перспективу виртуального, где мерой потенциальных взаимодействий тела выступает его способность трансформировать эффекты одного чувственного режима в эффекты другого. Чем шире наши возможности подвергаться и быть подвергнутыми воздействию, аффицировать и быть аффицированными, чем с большим количеством вещей мы чувствуем связь и родство, тем интенсивнее эмоции и богаче опыт, необходимый в том числе для политического воображения. Джонатан Флэтли пишет о том, что ощущение связанности c другими необходимо для перевода затормаживающей депрессивной меланхолии в спасительную заинтересованность12. Так, Саша Дванов из романа Платонова «Чевенгур», воображая тоску скрипящих ставней и скуку ветра, ощущает собственную тоску как интересную. Тоска Дванова превращается в беньяминовскую меланхолию-как-потенциальность, преобразовывается в интерес, когда сталкивается на полпути с тоской его товарища, обозначая и направляя стремление обоих к коммунизму. По сути платоновский коммунизм и есть актуализация общего виртуального синестетического потенциала — пульсирующей избыточной энергии вчувствования, взаимного «бессмысленного» притяжения и очарованности, которые исходят не от отдельных тел, а рождаются в срединном, разделяемом людьми и не-людьми (у Платонова — лошадьми, собаками, травами, ветром, солнцем) пространстве. Связи между телами не становятся «идентичностями», а остаются ситуациями — аффектами, которые происходят не из какой-то внутренней стержневой идентичности, а из разделяемого пространства. Иными словами, заинтересованность в мире и друг в друге — это результат обнаружения нами незаметных трансверсальных (пересекающих поля, структуры, субъективности, режимы чувствования) связей. Создавая аффективную ситуацию, где нет фиксированных значений, где еще-не-история сталкивается и переплетается — здесь важна эта глагольность — с еще-не-звуком, еще-не-чувством, Рогалев дает возможность помыслить общую, не фиксированную раз и навсегда будущность, разворачивающуюся здесь и сейчас.

 

3.

Если Марк Леки прибегает к экспрессивной риторике, Егор Рогалев отказывается от речи в пользу периферийных способов коммуникации, то Лиза Канатова в своей работе «Форшлаг» (2019) работает с языковой усталостью и заторможенностью. В 22-минутном видео в нескольких зарисовках тасуются реплики одного и того же навязчивого диалога. Первый сюжет, встреча между героиней-«учительницей» и закашлявшимся мужчиной на автозаправке, становится отправной точкой для расползания орнамента из клишированных фраз: «Вам помочь?» — «У меня тоже такое бывает». — «Вы же что-то хотели узнать?» — «Не знаю, я догадалась, раз вы сказали». Движущая сила диалогов — «ученический» тип отношения к высказыванию, конституируемый ошибками, обрывами и молчанием. Нас встречает странное, подчас раздражающее нахлестывание заученных, с трудом производимых реакций на равно затрудненные реплики.

В этом году Канатова окончила одну из московских школ современного искусства. «Форшлаг» обнаруживает личную борьбу молодой художницы с тревогой и парализованностью, которые настигают при необходимости осваивать новые дисциплины и области знаний и практик, производить при этом нечто ценное и лицом к лицу встречать критику. Канатова дистиллирует в своей работе коллективное чувствование, которое называют «синдромом самозванца»: даже если мы делаем нечто выдающееся, нас не покидает тревожное бессилие от постоянного ощуще ния собственной некомпетентности, недостойности. Самозванец — это и тот, кто незаслуженно занимает чужое место, и тот, кто постоянно боится разоблачения. В «Форшлаге» «ученицу» невозможно отличить от «учительницы», их функции меняются от диалога к диалогу. Неизменным остается только ощущение подвоха, страх внешнего вторжения (кто этот человек, требующий у девушек показать документы? Разоблачитель, готовый вскрыть, что они не те, кем притворяются?). В своем видео Канатова делает видимой логику нарастания аффективной интенсивности: напряжение локализуется не в индексальном значении речи, а в паузах, повторах и шуме кадра — в моментах уворачивания от сигнификации.

С похожим материалом — ускользания от языка — работает Виктор Алимпиев. Видео Канатовой сделаны в тех же выстиранных «больничных» цветах, что, например, его «Ода» и «Корона». Седина цвета усугубляет автоматизм произносимого, накатывающую интенсивность повторов, которые ломают дискурсивную логику при сперва неощутимой фрагментации рамок. Однако в остальном Алимпиев и Канатова чуть ли не полные противоположности: Алимпиев — это избыток, переполненность, нарастающая на четкой хореографии профессиональных исполнителей, наслаждение ритуала, пользующегося словами как вокализаторами работы некого ладного механизма, только выигрывающего от разрывов и смещений. У Канатовой же скованность, неловкость жестов и взглядов обнаруживает полную невозможность субъекта, сознание которого забаррикадировано означающими, разродиться связной речью. Термин «форшлаг» идет из музыковедения — это музыкальное украшение основной ноты при сохранении тональности, а также нечто  предшествующее главному тону, «пред-» и «недо-». Мы так и не становимся свидетелями спектакля; в конце ученица замирает над клавишами пианино, не производя ни звука.

Лиза Канатова «Форшлаг», 2019. Кадры из видео. Предоставлено художницей
Лиза Канатова «Форшлаг», 2019. Кадры из видео. Предоставлено художницей

Как и Рогалев, Канатова по-своему указывает на бессилие речи. Только для Лизы периферия — это, скорее, пробитая аффектом брешь в закапсулированной субъективности, уязвимость: неловкость позы напротив, внезапная хрупкость тела (кашель), тревога, нарастающая на темной улице. Эти пространства сгущения интенсивности становятся точками как благожелательного, так и утомительного или опасного коннекта. Бытие-с-другими не беспроблемно: общество возникает как коллектив людей и не-людей, происходящий из общего опыта уязвимости. Любая ответная реакция является функцией и эффектом уязвимости — открытости истории, фиксации впечатлений, волнам ощущений. Джудит Батлер настаивает на том, что восприимчивость, способность к ответу — краеугольный камень этических отношений — непосредственно связаны с ранимостью: «Эти отношения предшествуют индивидуализации, поэтому, когда я поступаю этично, в качестве ограниченного существа я разбираю себя. Я разваливаюсь на части»13. Я разваливаюсь на части, чтобы впустить потенциально ранящее.

Работа Канатовой не имеет прямолинейного аффирмативного характера и не дает поверхностного утешения для тех, кто замкнут в своем самозванстве. Скорее, она прослеживает скрытые связи, регистрирует невидимые, «выстиранные» детали для того, чтобы позволить им вибрировать: обременительность социальных ролей-функций, автоматизм повседневных действий, тоску по другому, впечатанную в одинокий граненый стакан. Если вернуться к аргументации Флэтли, тот аффект, который субъект испытывает от искусства (и который парит где-то рядом с когнитивным опытом) «привязывает его резинкой к миру», оттягивая его от искусства в повседневность, но забрасывая обратно по странной параболе, которая изменила его взгляд на мир и установила иные связи14. Входя в плато «самозванства», субъект балансирует между неузнаванием и узнаванием, то есть происходит своего рода сдвиг, детерриториализация субъективности. Об этом говорит и миметическое повторение реплик, переход фраз из одних уст в другие. Самозванство зрителя «Форшлага» встречается с самозванством «учительницы», наскакивающим на самозванство «ученицы»: интерференции создают общее вибрационное поле, где компоненты индивидуального опыта пересобираются в новых конфигурациях.

 

0.

Практическое испытание истины состоит в интересе, который она поддерживает15.

Леки, Доэрти, Рогалев и Канатова исследуют не объекты и феномены, а еще-не-ощутимые, эмерджентные связи между ними, представляя вместо суждения возможность нового бытия-в-событии. Это происходит с помощью дистилляции доминирующих структур чувствования — тревоги, фрустрации, разочарования, усталости от индивидуализма и стремления к коллективному (или, скорее, неким промежуточным, смешанным и еще не названным чувствам на границе между ними). В качестве «практической аффектологии» — отслеживая, передавая и модифицируя аффект — такие работы регистрируют и модулируют интенсивность, с которой пространственно-временные ассамбляжи событий захватывают повседневность. А главное, гальванизируют интерес к тому, что, ускользая от сигнификации, рискует утянуть нас в болото депрессивной меланхолии.

Примечания

  1. 1 Спиноза Б. Этика. М.: АСТ, 2019.
  2. 2 Massumi B. Parables for the Virtual. Movement, Affect, Sensation. Durham & London: Duke University Press, 2002. P. 25.
  3. 3 Papacharissi Z. Affective Publics. Sentiment, Technology, and Politics. Oxford University Press, 2015.
  4. 4 Seigworth G. J., Gregg M. The Affect Theory Reader. Durham & London: Duke University Press, 2010.
  5. 5 Интервью Марка Леки для Louisiana Channel. 5 Интервью Марка Леки для Louisiana Channel
  6. 6 Оранжево-желтое сияние натриевых ламп также напоминает цвет ранее чрезвычайно популярного в Британии (особенно у рабочей молодежи) энергетика Lucozade, который до 1983 года продавали в стеклянной бутылке, обернутой в желтый целлофан.
  7. 7 Bennett J. Practical Aesthetics: Events, Affects and Art After 9/11. London, New York: I.B. Tauris, 2012.
  8. 8 Считается, что звук играет одну из принципиальных ролей в производстве и модуляции страха, активируя инстинктивные реакции и задействуя эволюционно функциональную нервозность. Теоретик звука и музыкант Стив Гудман (он же Kode9) в качестве одного из примеров приводит партизан на Ямайке в конце XVIII века, которые одержали внушительное количество побед над английскими колонистами, вводя их в трепет и ступор с помощью звуков абенга — коровьего рога — который передавал сигналы, воспроизводящие тон и ритм языка коренного населения. «Постепенно британцы стали понимать, откуда и зачем идут эти визгливые, пронзительные звуки, но их ужас перед маронами только усилился». Goodman S. Sonic Warfare: Sound, Affect, and the Ecology of Fear. The MIT Press, 2010. P. 70. Леки призывает на свою сторону исторических и фольклорных героев, а в качестве фона ставит измененную версию песни андеграундной английской группы Edgar Broughton Band, вышедшей в 1970 году. Несмотря на то, что существует определенный разлом между аффективным стимулом и реакцией, нельзя не отметить, что для определенной категории зрителей, погруженных в родственную Леки культуру, такой призыв должен был звучать вполне определенным образом — как наращивание материально-сонического арсенала для борьбы с политикой страха.
  9. 9 Bennett J. Practical Aesthetics: Events, Affects and Art After 9/11. P. 63.
  10. 10 Джонатан Брукс Платт, доклад которого прозвучал до второго показа перформанса в московском центре «Интеграция», говорил о необходимости становления-протезом: вместо того, чтобы искать целостное «природное» тело, мы, сталкиваясь с препятствиями, должны искать все новые и новые протезные формы (понимаемые как технологии взаимодействия с действительностью). Я бы сместила здесь акцент: мы не всегда понимаем, что протез необходим, поскольку иногда просто не регистрируем нечто как препятствие. Возможно, в первую очередь необходимо расширять чувствительность к невидимому и неслышимому, к не-истории, не-звуку, не-образу — то есть важно выталкивание за пределы языка, за пределы омертвляющего повторения стандартных схем означивания в поле аффекта как виртуальности.  
  11. 11 Goodman S. Sonic Warfare: Sound, Affect, and the Ecology of Fear. The MIT Press, 2010. Гудман также отсылает к Стивену Коннору и Мишелю Шьону: Connor S. The Modern Auditory I // Rewriting the Self: Histories from the Renaissance to the Present, ed. Roy Porter. London: Routledge, 1996. Michel Chion. Audio Vision. New York: Columbia University Press, 1994.
  12. 12 Flatley J. Affective Mapping: Melancholia and the Politics of Modernism. Cambridge, Massachusetts and London, England: Harvard University Press, 2008.
  13. 13 Батлер Дж. Заметки к перформативной теории собрания. М.: Ад Маргинем Пресс, 2018. С. 109.
  14. 14 Flatley J. Affective Mapping. P. 82.
  15. 15 Шавиро С. Вне критериев: Кант, Уайтхед, Делёз и эстетика. Пермь: Hyle Press, 2018.