«Ле Корбюзье. Тайны мастерства.
Между живописью и архитектурой».
ГМИИ им. А.С. Пушкина, Москва.
25.09.2012 – 18.11.2012

«Баухауз в Москве».
Галерея ВХУТЕМАС, Москва.
24.10.2012 – 12.01.2013

«Большая Москва. ХХ век».
ГМА им. А.В. Щусева.
26.09.2012 – 13.01.2013

1. Разбор
 

За последние несколько месяцев в Москве открылось сразу несколько выставок, посвященных архитектуре модернизма: «Ле Корбюзье. Тайны мастерства» в Пушкинском музее, «Баухауз в Москве» в Галерее ВХУТЕМАС и «Большая Москва» в Музее архитектуры. Такое относительное изобилие заставляет задаться вопросом, какие методы понимания и идейные предпосылки стоят за этими проектами.

Основным методом является якобы самодостаточная архивная работа: организованные, как правило, хронологически, выставки пытаются «нейтрально» рассказать о фактах истории архитектуры. Архитектура как завязанная на строительной практике область деятельности, кажется, располагает к такому подходу: начиная с модернизма, ее историю можно представить в виде будто бы непрерывной серии поисков практических решений практических проблем. Актуальность архитектуры модернизма сводится здесь в первую очередь к релевантности выработанных им решений.

Андреас Гурски. «Сан-Паулу, район Се», 2002
Андреас Гурски. «Сан-Паулу, район Се», 2002

Архивная работа с фактами ценна. Но она словно избегает любой культурологической оценки, ставящей под вопрос непрерывность архитектурной практики, уходит от любого серьезного анализа сдвигов исторических координат. За скобками остается актуальность, не сводящаяся к вопросам выработки методов — актуальность событийная, актуальность разлома, содержащегося в модернизме. Модернистская архитектура предстает как набор удачных или неудачных практик, образующих целостный дискурс, но не как установка на событие. Представляется, что такое понимание обеспечивается не вполне отрефлексированным культурным фоном неомодернизма, сопряженным с лишенным веры в революцию современным капитализмом или позднесоветским обществом, надеющимся скорее на компьютеризированный Госплан, чем на импульсы самоорганизации. Пример тому — сверхчеловеческих масштабов проекты Леонида Павлова. Так или иначе, мы имеем дело с властью чисел, подавляющей человеческое. Тот же самый фон неомодернизма часто определяет восприятие архитектурного авангарда в «бытовом сознании»: конструктивистские ДК нередко вызывают раздражение как прообраз «коробок» позднесоветских спальных районов или даже торговых центров.

Но вернемся к выставкам. Если что-то на них и было артикулировано (помимо якобы нейтрального изложения фактов), то эта артикуляция происходила в категориях успеха или совершенства, мастерства или величия: модернистская архитектура мыслится в первую очередь как стиль, как основа эстетического канона архитектуры современной. Такова выставка Ле Корбюзье в Пушкинском музее, при всей ее нейтральности все равно пытающаяся погрузить зрителя в автономную мастерскую одинокого гения.

На другом уровне та же идея модернизма как удачи царит в школах дизайна, где, например, опыт советских плакатов 20-х годов рассматривается как один из ключей к успеху для дизайнера современной рекламы.

Редкая и потому ценная выставка, представляющая модернизм не как успех, а как неудачу, как нечто несбывшееся — «Баухауз в Москве» куратора Татьяны Эфрусси в Галерее ВХУТЕМАС. История отношений немецкой школы и советских архитекторов предстает как рассказ о несложившейся любви на фоне неподтвердившихся надежд на всемирное устройство нового свободного общества.

В русскоязычной литературе, посвященной архитектуре модернизма, как и на описываемых нами выставках, господствует знаточеский подход. В этом отношении показательны очень информативные и подробные книги Селима Омаровича Хан-Магомедова. Представляя собой несомненно ценный источник знаний, эти работы, однако, почти не выходят за рамки формально-стилистического анализа. В текстах самих архитекторов и художников Хан-Магомедов также выделяет лишь моменты, касающиеся либо формальных решений, либо технической стороны вопроса — все остальное выносится за рамки рассмотрения. Отсюда и скептическая оценка ученым текстов Малевича как невнятных и отвлекавших его от поисков в области визуального1. В целом Хан-Магомедов воспринимает русский авангард как период оттачивания стиля и развития общественной продуктивности.

Казалось бы, антиподом анализам Магомедова можно назвать книгу Владимира Паперного «Культура Два», изданную еще на заре перестройки: вместо дотошного знаточества — смелые, хотя, возможно, и излишне схематичные обобщения. Однако вводя в текст культурные координаты, Паперный не насыщает его подлинной историей: мы имеем дело с упрощенно-структуралистским противопоставлением двух герметичных культур, а история оказывается лишь их необъяснимым циклическим повторением. Культура один — культура два — культура один — культура два... Вместо истории и ее смещений — вечное возвращение, вместо возможности актуализации — лишь возможность повторения старой схемы. И у Паперного, и у Хан-Магомедова сфера стиля или сфера культуры обособляется, герметизируется, отрывается от истории, содержащей непредсказуемые потенции и непредвиденную актуальность.

Почти демонстративной попыткой актуализировать и политизировать восприятие искусства стала книга Екатерины Деготь «Русское искусство XX века», в которой авангард осмысляется как политический и идеологический проект.

Однако в этой статье нам хотелось бы не столько указать на политические задачи авангардной архитектуры, сколько вкратце наметить оси культурно-исторических координат. Их определенная конфигурация и сделала возможным ее «проект» — оси, смещения и деформации которых определили и крах, и актуальность этого проекта сегодня.

2. Попытка сборки
 

Понятие оси координат модернистской культуры я заимствую у Перри Андерсона, отмечавшего три узловых мотива модернизма2. Первый, пользуясь выражением Георга Лукача, — это «актуальность революции»: то есть вера в возможность революции или, в случае, например, советского государства до начала 30-х годов, верность свершившемуся революционному событию. Второй — актуальность технического прогресса, способного тотально изменить мир (причем отношение к этой возможности варьируется в спектре от энтузиазма до неприятия). Третий — артикулированная связка с «прежними», докапиталистическими аграрными формами производства, завязанными на природе, и попытки найти соразмерную «человеческой природе» форму жизни3. Все три мотива важны и в модернистской архитектуре: уважение к природному ландшафту и человеческой телесности, культ новых технологий и материалов (железобетон, стекло), вера в радикальное переустройство общества на лучших основаниях. Однако один мотив, вера в глобальную социальную революцию, начал исчезать еще в 30-е и окончательно сошел на нет после 1968 года, что, в свою очередь, изменило понимание и двух других модернистских мотивов. Кроме того, уже в 20-е этот тройной узел то и дело обнаруживал свою неустойчивость: природа, техника и революция оказались немного не такими, какими их представляли себе модернистские архитекторы.

Модернистская архитектура всегда содержит в себе элемент утопии, которую она силится осуществить здесь и сейчас. Поэтому в ней особенно очевиден зазор между обществом, для которого она построена, и обществом, которое в нем реально обитает. Здесь можно вспомнить Чандигарх, спроектированный Ле Корбюзье, мечтавшем о разумном устройстве социума: сегодня кажется, что здания в нем построены для иного, никогда не существовавшего общества, и их потенциал не вполне востребован, хотя город более-менее обжит и наполнен реальным бытом.

Вид экспозиции выставки «Баухауз в Москве», 2012. Фото Елены Стрекозы
Вид экспозиции выставки «Баухауз в Москве», 2012. Фото Елены Стрекозы

Модернистское искусство, по замечанию Жака Рансьера4, парадоксальным образом сочетает в себе установку на предельную, лабораторную автономию и стремление раствориться в жизни — причем одно неотделимо от другого. Это утверждение Рансьера можно перенести и на архитектуру. Модернистская архитектура желала сохранить лабораторный характер и одновременно должна была бы раствориться в неком постреволюционном обществе, перестать быть архитектурой. Потому что «старая» домодернистская архитектура — это форма насилия, явление неверно и насильственно устроенного общества. Архитектура возникает, когда человечество выходит из первобытного состояния. Один из мифов модернизма (как всегда бывает с мифами, существует и противоположный ему вариант, впрочем, сохраняющий ту же систему координат) состоит в том, что это первобытное состояние было раем. Например, прообразом коммунизма, который теперь в новом виде ждет нас в будущем, в утопии, допустим, коммунистической, где человек, архитектура и природа вновь сольются воедино. Поэтому модернизм хочет исходить из человека и природы и, более того, даже пытается стать их частью. Можно вспомнить попытки Ле Корбюзье связать пропорции здания с пропорциями человеческого тела и т.д.; или наоборот, фантазии Казимира Малевича о том, чтобы заменить всю существующую природу новой, супрематической природой5. Так или иначе, везде мы видим попытку увязать через утопический порыв «природное бытие» и технику как рамку этого природного бытия.

В реальности модернистская архитектура раздваивается между обещанием новой, соразмерной человеку, некой подлинно человеческой, лишенной первобытной агрессии природы, и системой, технической рамой, которая оформляет это обещание. Однако такое раздвоение должно быть снято. Сегодня, после опыта XX века, идеи Малевича о супрематической природе, например, могут показаться нам антиэкологичными, но это понимание неверно: речь в них идет не о подчинении природы технике, а об их взаимном слиянии-упразднении, почти о гегелевском снятии.

Кантовское возвышенное, то есть непредставимое, нечто сверх того, что схватывается сознанием, представляет собой ядро стремления к новой, утопической всеобщности, проглядывающего в модернистской архитектуре. Сперва именно обещание революции занимало в модернизме место возвышенного: оно одушевляло модернизм и одновременно лишало его устойчивости, мешало его обращению в канон. Затем, после краха ожиданий революции и отхода от модернизма, уже в неомодернизме, место революционного возвышенного занимает то, что пришло в модернистский тройной узел вместо революции и выстраивает уже совсем иные отношения с техникой и человеческой природой. В зарубежном и постсоветском варианте это современный развитый капитализм, эксплуатирующий, как указал, например, Паоло Вирно6, и гибкую человеческую природу, и достижения техники. Примером тому — работы Нормана Фостера. В их фото-интерпретации Андреасом Гурским зритель оказывается заворожен и парализован сверхчеловеческим масштабом движения капитала. Тема возвышенного отчетливо прослеживается у Гурского в огромных фотографиях современных складов, заводов, парламентов, банков. Но это не возвышенное революции или коллективного соучастия, а возвышенное подобного стихии круговорота финансов в шанхайском банке: капитал с его неподвластными человеку кризисами стал новым источником возвышенного, которое Кант видел в буре. Именно неомодернизм оказался подлинно глобальной архитектурой: он уверен в себе и лишен неустойчивости исторического модернизма, завязанного на идее революционного события. Капитал стал нашей новой природой — а вовсе не супрематическая природа Малевича. Как и исторический модернизм, неомодернизм также претендует на естественность, хотя куда более нарочито, чем модернизм исторический: здания Фостера действительно напоминают баклажаны или шишки. Типичны также заигрывания неомодернизма с экологией, например, когда зимние сады помещаются в центре небоскребов.

В неомодернистских зданиях явственно прочитывается власть непредсказуемого и непреодолимого желания большого Другого. Здесь вспоминаются идеи Жана-Франсуа Лиотара о возвышенном как столкновении с невыносимой чуждой волей. Жак Лакан, однако, утверждал, что человеческое желание — это и есть желание Другого, закон, данный Другим: ни о каком свободном, но устойчивом личном желании говорить нельзя. Если схематично противопоставить русский конструктивизм и архитектуру Фостера, то можно сказать, что если в одном случае роль Другого должна была играть предполагавшаяся диктатура пролетариата, то во втором ее исполнил мировой капитал. Разница в том, что диктатура пролетариата имела своей целью будущее всеобщее благо, а задача капитала — лишь собственный рост. В этой связи интересны проекты Леонида Павлова — как экстремальный вариант архитектуры позднесоветского неомодернизма. В них очевидно сохраняется координата возвышенного: честного и масштабного стремления к общественному благу; однако это возвышенное упускает в человеке нечто сущностное — способность желать. Возвышенное обращено уже не столько к живым поискам нового, как у учителя Павлова, Ивана Леонидова, сколько к методическому оформлению достигнутого и просчитанного, к возвеличиванию уже понятого: недаром одним из важнейших проектов Павлова стал мемориальный музей Ленина в Горках.

В связи с разговором о кризисе революционного возвышенного показателен уход Ле Корбюзье от политических общественных проектов в Европе либо в пространство иррациональной субъективной религиозности (его капеллы и монастыри), либо в пространство музейной автономии (проекты музеев), либо на периферию, где можно фантазировать о дивном новом мире, например, в Индию.

Каждый тип модернизма имел свои отношения с революцией. Ле Корбюзье, в частности, мыслил свою архитектуру как альтернативу насильственному захвату власти. В связи с этим встает вопрос, каково было место революции и человека в таком радикальном проявлении модернизма, как советский авангард. Это место можно распознать в практически пустом, иерархически неорганизованном внутреннем пространстве домов культуры, предоставленных для самостоятельной деятельности людей. Взаимопроникающие залы и внешняя распахнутость пространства конструктивистских построек предполагают слияние здания с природой и совместность человеческих действий. Однако история внесла свои коррективы. Например, в центре принципиально пустой по изначальному проекту ротонды Дворца культуры ЗИЛ в советское время поставили сперва бюст Ленина, потом Сталина, а сегодня ленточные окна конструктивистского здания для уюта завешивают розовым тюлем: пространство центрируют и расчленяют. Архитекторы ДК ЗИЛ братья Веснины хотели организовать людей и одновременно оставить место для самопроявления человеческого. Для большого зала была выбрана форма амфитеатра — как воплощение идеи равноправия.

Однако рама техногенного каркаса здания не может в достаточной мере слиться ни с людьми и их революционным порывом, ни с природой: ДК ЗИЛ подобен огромному самолету, зависшему над берегом Москвы-реки. Тройной модернистский узел не обеспечивает их равноправия и интеграции. В любом модернизме проявляется архитектурное насилие единения, в рамках которого люди становятся объектом манипуляции — насилие, видимо, неизбежное, если не говорить о самых анархистских фантазиях. Например, поиски модулора Ле Корбюзье исходили из пропорций человеческого тела — однако эти пропорции были сперва подвергнуты насилию, будучи втиснуты в рамки золотого сечения. Контраст между самоорганизацией и навязывающей свои желания модернистской архитектурой можно сегодня воочию наблюдать в Бразилии, где сносятся фавеллы, а их жители в лучшем случае переселяются (вопреки собственному желанию) в якобы более комфортные модернистские здания. В конфликте между знанием о правильном устройстве общественной жизни и самостоятельной инициативой людей также состояла одна из ключевых проблем русской революции.

Джефф Уолл. «Утренняя уборка, фонд Миса ван дер Роэ, Барселона», 1999
Джефф Уолл. «Утренняя уборка, фонд Миса ван дер Роэ, Барселона», 1999

Техника, функция и производственная база были призваны стать для модернистской архитектуры новым прекрасным, то есть новым эстетическим каноном: тем, что должно было бы оформить революционный порыв, выразить новое знание о том, как жить правильно и сообразно человеческой природе. Именно тут обнаруживается проблема, связанная с тем, что в истории модернизма знание о правильном общежитии всегда вступало в конфликт с пустотой в сердцевине, с порывом, с природой. Такова одна из важных антиномий модернизма: стремиться быть неотличимым от природы и одновременно подвергать ее ограничению и скрытому насилию. Как метафору этой ситуации можно прочесть, например, фотографию Джеффа Уолла «Утренняя уборка, фонд Миса ван дер Роэ, Барселона», где зритель видит то, что обычно скрыто от глаз посетителя: труд работника, отмывающего стеклянную стену здания от пыли, от вторжения природного хаоса, чтобы создать иллюзию единства павильона и парка за его окнами.

Итак, рама закона-архитектуры насильственна по отношению к людям, хотя, видимо, необходима в явном или скрытом виде. Эту раму прекрасного, раму нового канона модернистской красоты, окончательно оформившегося после Второй мировой войны, можно использовать в архитектуре разных политических режимов — в той же самой Бразилии похожие модернистские здания строились и при либеральных режимах, и при военной диктатуре.

На примере архитектуры видно, как происходит перерождение революционного импульса в СССР во власть знания и внешней организации, хотя в принципе революция должна была выработать нечто иное: дать место человеческому, сделать ставку на самоорганизацию людей, непосредственно пользующихся этой архитектурой. В конструктивизме можно усмотреть баланс общей организационной рамы и пространства для самостоятельных действий: архитекторы использовали новаторские для своего времени идеи интерактивности и предоставляли возможность пользователям изменять пространство, сдвигая перегородки, как в домах культуры Мельникова, или трансформируя мебель, как в Рабочем клубе Родченко. Но в дальнейшем рама внешней организации и предписанного знания взяла верх над самоорганизацией. Возвышенное оказалось задавлено прекрасным, и дальнейшая история модернистской архитектуры свидетельствует уже не о революции, а об обратном, о власти дискурса — либо нарочито субъективного и не претендующего на всеобщность, как в религиозных творениях Ле Корбюзье, либо, напротив, бесчеловечно «объективного» и всем навязываемого.

Составляющие тройного узла природы-техники-революции изменились и разошлись в разные стороны. Модернистская архитектура оказалась проектом, устремленным к будущему в надежде, что возникнет какая-то иная форма общественного устройства. Но та форма, с которой мы имеем дело в реальности, оказалась совсем не той, о которой грезили в первой половине ХХ века; но именно она в итоге подмяла под себя модернизм. Модернистская архитектура была призвана решить проблемы изменившегося в конце XIX века общества — проблемы проектирования новых типов зданий и городских агломераций с привлечением предоставленных индустриальной революцией технологий7. Архитекторы думали, что, создав новую архитектуру, они изменят мир — построят его заново. Но в итоге архитектура модернизма, в рамках которой было найдено решение многих запросов современного общества, оказалась подчинена сложившемуся порядку и в конечном счете — современному капитализму. Архитектура стала не столько средством изменения мира, сколько инструментом оформления и утверждения сложившегося порядка. Но в первой половине XX века казалось, что все вот-вот изменится. И если так, то перед архитекторами вставала задача: как представить в архитектуре грядущее лучшее общество и при этом не ошибиться?

Этот вопрос смежен с другим, актуальным сегодня: в каких формах возможно мыслить утопию в наше время? И годится ли для этого пущенный капитализмом в оборот модернизм?.. Вероятно, в модернистском наследии можно найти ответы на некоторые острые вопросы современности, однако не стоит воспринимать его как канон или образчик. Напротив, мы должны мыслить исторический модернизм не как успех, а как героическую неудачу и ценить попытку модернистских архитекторов соединить с реальностью авангардный порыв революции.

Примечания

  1. 1 Хан-Магомедов С. Казимир Малевич. М.: Фонд «Русский авангард», 2010. Сс. 194–210.
  2. 2 Андерсон П. Истоки постмодерна. М.: Территория будущего, 2011. С. 100.
  3. 3 Пример тому — вопросы о месте природы и крестьянства в утопическом социалистическом обществе, заботившие больше анархистов или народовольцев и эсеров, чем «ортодоксальных» марксистов. О том, как эти идеи сказались на искусстве, см., например: Clark T.J. We Field-women // Farewell to an Idea. Episodes from a History of Modernism. Yale University Press, 1999. Pp. 55–116.
  4. 4 См., например.: Рансьер Ж. Неудовлетворенность эстетикой // Разделяя чувственное. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2007. С. 83.
  5. 5 Хан-Магомедов С. Указ. соч. С. 193.
  6. 6 Вирно П. Естественно-исторические диаграммы: «новое глобальное» движение и биологический инвариант //«ХЖ», No 81, 2011.
  7. 7 См. об этом, например: Андерсон П. Указ. соч. Сс. 56–57. См. также: Хабермас Ю. Архитектура модерна и постмодерна // Политические работы. М.: Праксис, 2005.