Выпуск: №33 2000

Рубрика: Книги

Окончательный диагноз

Окончательный диагноз

Вадим Руднев. Родился в г. Коломне Московской области в 1958 году. Филолог, филосов и переводчик. Доктор филологических наук. Автор книг «Винни Пух и философия обыденного языка»; «Морфология реальности»; «Словарь культуры ХХ века» и др. Живет в Москве.

Сергей Кудрявцев
Вариант Горгулова: роман из газет. — М.: Гилея, 1999

Роман известного московского издателя привлекает своей, если так можно выразиться, конструктивной странностью. Странность эта состоит, по-видимому, не только в том, что действие романа (реализующееся посредством монтажа журналистских свидетельств, посвященных обстоятельствам убийства французского президента Поля Думера русским врачом и литератором Павлом Горгуловым 6 мая 1932 года), как заявлено в авторской аннотации, «полностью основано на реальных исторических фактах». Несмотря на то что первой читательской реакцией является желание подвергнуть критике это заявление и счесть все, что излагается в романе, чистым вымыслом, в дальнейшем представляется с эстетической точки зрения гораздо более тонким ходом решить, что в каком-то принципиальном смысле роман действительно является' реконструкцией некоего вполне не вымышленного «журналистского расследования». Странность скорее в том -явно органичном для писателя — искреннем погружении в эстетику жизни начала 1930-х годов, которое демонстрируется в романе, своеобразное купание в ней. Что он там увидел такого актуального, что роман не только не выглядит старомодным, но скорее читается как некий русский вариант («вариант Горгулова») инвариантного постмодернистского нарратива, предмет которого можно охарактеризовать, например, как «неизбывная недостоверность исторического знания» (один из недавних фаворитов подобной художественной проблематики — «Хазарский словарь» Павича), невозможность знания о прошлом, невозможность достоверного знания вообще. В соответствии с этим основная идеологическая коллизия, движущая композицию романа, представляет собой выяснение того, был ли убийца президента Думера Павел Горгулов, во-первых, коммунистом или белогвардейцем, и, во-вторых, «вменяемым симулянтом» или сумасшедшим.

И хотя главным эстетическим месиджем романа Кудрявцева является (по нашему мнению) взгляд на культуру начала 1930-х годов — то есть культуру периода бурного расцвета европейского модернизма — с точки зрения усталого культурного сознания конца XX века, эпохи упадка постмодернизма, сам этот взгляд не кажется усталым благодаря приему своеобразной эстетической редукции, примененному автором, приему, который заключается в том, что эстетической моделью здесь служит не большая модернистическая проза, а скорее более скромная по масштабу русская так называемая «вторая проза», так сказать, не Набоков, но Сирин, не Андрей Белый, но Добычин с Агеевым. Смысл этой редукции, возможно, среди прочего, и в том, что «вторая проза» потому и вторая, что она была прочитана по второму разу русской культурой 1980-х годов. (Так, например, если не изменяет память, прозу Ильи Зданевича, одного из ярчайших представителей этого типа литературы, издала в 1996 году именно кудрявцевская «Гилея».) Итак, конструктивная странность романа «Вариант Горгулова» заключается, на наш взгляд, в этом удавшемся автору «двойном фокусе», в амбивалентности эстетической установки: в подаче онтологических, эпистемических и экзистенциальных проблем времени классического модернизма через призму эстетики «второго модернизма».

То, что речь идет именно о редукции, можно проиллюстрировать таким примером. Мотив убийства Горгуловым французского президента на поверхности политический. Это попытка спровоцировать ухудшения отношений Франции с Советской Россией, стравить буржуев с большевиками. Однако сама идея убийства ни в чем не повинного «хорошего» президента, которому будущий убийца, как выясняется в ходе следствия, аплодировал в кино во время показа политической хроники, очень плохо укладывается в этот мотив. Пытаясь дать объяснения своему поступку на следствии, Горгулов подчеркивает два момента: во-первых, что он хотел убить себя, а не президента, но что (во-вторых) звучащий в его сознании голос убеждал его «Убей!» Здесь видна очень сильно редуцированная экзистенциальная проблематика убийства как попытки вступления в диалог с миром, то есть проблематика «Постороннего» Камю. Причем попытка в данном случае как будто удавшаяся — о Горгулове заговорил весь мир. Однако в обоих случаях результат (осуществление влечения к смерти вследствие невозможности адекватной реализации своего «я»в мире) один и тот же. Мы говорим в данном случае о редукции потому, что этот экзистенциальный аспект в романе чрезвычайно сильно загорожен «орнаментальной» журналистически-психиатрической проблематикой, а фигура главного героя — убийцы — низведена почти до карикатуры, причем карикатуры на героя Достоевского, в русле которого в романе специалисты по «русской душе» рассматривают личность убийцы. В романе даже есть рассуждение, что если бы убийца был француз, то его, конечно же, следовало бы счесть сумасшедшим, но поскольку он русский, то это не так, для русского такое поведение нормально. «Он — pyсский. Как у всех русских, у него другой интеллект, чем у нас». Последний фактор подключает, по-видимому, важный для романа идеологический и стилистический контекст прозы позднего Достоевского, связанный с основными композиционными коллизиями текста, с выяснением степени вменяемости главного героя, а также невозможности достоверного знания путем собирания противоречивых свидетельств. Здесь ключевым текстом оказывается роман «Братья Карамазовы», но опять-таки с учетом редукционистской писательской идеологии. То есть эдипальный мотив убийства отца нации (нереализованный проект убийства царя Алешей Карамазовым) редуцируется к убийству «приемного отца» (Горгулов — русский эмигрант во Франции), при этом выяснить нужно не кто убийца, как у Достоевского, а скорее, что такое убийца, что привело его к убийству. Идея же полифонического столкновения мнений формализуется и становится частью стилистического наполнения в узком смысле -роман, как уже говорилось, строится в виде нагромождения противоречащих одна другой газетных реплик и журналистских отчетов о допросах убийцы. И самое главное, мотив невозможности установить достоверно, является ли убийца сумасшедшим с апелляцией к «русской душе», также спровоцирован предфрейдистским дискурсом Достоевского, в романах которого впервые поставлен вопрос о неадекватности деления людей на нормальных и умалишенных, о подвижности и континуальности этой границы, на которой будут находится и вдоль которой передвигаться Раскольников, Иван Карамазов, Ставрогин, Кроткая и другие персонажи. В романе Кудрявцева эта проблематика опять-таки редуцирована и формализована. Прения о мере вменяемости главного героя происходят на судебном процессе между психиатрами, защитой и обвинением.

При этом основные эстетические и идеологические принципы реализуются на основе имплицитно присутствующего здесь фундаментального философского дискурса XX века. Так, можно сказать, что основная эпистемическая коллизия романа сведется к формуле: получатель информации стремится к ее абсолютной достоверности и истинности независимо от источника, посредством которого эта информация распространяется (книга, свидетельское показание, газетная реплика, личное письмо и т. д.), в то время как сама природа информации фундаментальным образом зависит от того, при помощи каких носителей она была распространена и получена. Другими словами, здесь решающую роль играет философия пропозициональных установок, разработанная Фреге и Расселом, суть которой заключается в том, что если имеется высказывание, состоящее из прямого и косвенного контекстов — X заявил, что Убыл там-то и там-то, — то произносящий эту фразу отвечает лишь за истинность ее в целом, а не за истинность того, что «Убыл там-то и там-то». Ответственность за эту последнюю часть высказывания полностью лежит на X, непосредственно произнесшем «Y был там-то и там-то». То есть, другими словами, противоречивость того, что говорится о мире, обусловлена тем, что это всегда кто-то говорит, что не существует универсального говорящего. В романе об убийстве французского президента эта идея педалируется путем параллельного приведения противоречивых контекстов мнения.

Например, «Горгулов на допросе заявил, что его хорошо знает некто Александр Загорский, «председатель союза русских интеллигентов во Франции». Комиссар Гильом допросил А Загорского, который показал, что с Горгуловым не поддерживает никаких отношений.<...> Есть свидетели, утверждающие, что видели Горгулова в Булонском лесу вечером накануне преступления. Между тем установлено, что вечер этот Горгулов провел в гостинице «Лютеция»«.

В соответствии с этим показания свидетелей, узнавших Горгулова по фотографии, помещенной в газетах, которая была сделана непосредственно после убийства, объявляются неосновательными, так как лицо убийцы в этот момент было залито кровью и тем самым изменено до неузнаваемости.

В результате изначальная уверенность относительно личности убийцы подвергается сомнению. То есть в противоположность логике нормального разворачивания нарратива под конец следствия и суда все меньше и меньше понятно, кого же, собственно, судят и казнят. В соответствии с этой логикой противоречия парадоксальным рисуется и психологический портрет Горгулова. С одной стороны, это вроде бы ярко выраженный истерический психопат.

Он склонен к позированию, псевдоромантическим жестам, рыданиям и истерическому вранью. «Он охотно останавливается перед фотографами, позирует в течение нескольких минут».

О нем также говорится, что он «спекулирует на своем умственном расстройстве», что также характерно для истерической личности. Горгулов заявляет, что собирался убить практически всех крупных глав европейских государств и что, в частности, с этой целью встречался с президентом Масариком, когда же его уличают во лжи, он соглашается, что это были лишь его фантазии. У него завышенное представление о своем литературном даровании и своей значимости как писателя: он все время думает и говорит о судьбе своего литературного наследия. На суде он с нелепой патетикой, обращаясь к публике, вскрикивает: «Франция, слушай меня!», что вызывает у публики смех. Он произносит романтический монолог о том, как он ненавидит людей, в духе шинельной романтической поэтики («Я ненавижу человечество...»).

Характерным для истерического характера является также чередование возбуждения и неподвижности («истерическая пропорция»): о Горгулове говорится, что у него «внезапное возбуждение сменяется столь же внезапным унынием». С другой стороны, сама внешность (хабитус) Горгулова, как она описывается в романе, уже не соответствует истерической конституции. «Горгулов — гигант, человек очень высокого роста, крепкого сложения, грубый, коренастый». Это внешность не истерика, а скорее эпилептоида или органического (то есть конституционально грубого) психопата. Говорится о «тупом и зверском выражении его лица» или о грубом лице простолюдина. Рассказывается о его склонности все крушить и ломать в приступе ярости. В то же время один из обследовавших Горгулова психиатров говорит о «параноической конституции». И действительно, сам преступник все время повторяет, что мысль убить президента, а потом покончить с собой неотступно преследовала его как «навязчивая идея».

При этом в романе говорится о магии чисел, характерной для убийцы президента.

«Под портретом имеются следующие сделанные Горгуловым пометки чернилами: «6.V.1932 — 7.II. 20». Первое число... представляет собой день смерти президента Думера. Другое число... день смерти адмирала Колчака».

Манипулирование числами — ярчайший признак обсессивного расстройства или обсессивного (анакастического) характера.

Возможно ли в действительности такое разнородное сочетание характерологических черт в одной личности? Сочетание истерического и эпилептического ведет снова к Достоевскому, у которого, по реконструкции Фрейда и Нейфельда, было соотношение именно истерического и эпилептического радикалов, демонстративности и эксплозивности. Однако такой винегрет, который описан в личности Горгулова — истеричность, эпилептоидность, паранойя и обсессия, может быть в действительности лишь в одном случае, а именно когда человек болен шизофренией. Отсюда и псевдоним Горгулова — Павел Бредов, и тот характерный бессвязный стиль письма в его прозе, фрагменты которого приводятся в романе.

Уже в самом начале романа из расспросов Горгулова и его бессвязных ответов видна наиболее фундаментальная черта шизофрении, по Блейлеру, — расстройство ассоциаций. Его спрашивают: «Вы все время жили на средства жены?» Горгулов что-то рассеянно бормочет. На уста его непрестанно возвращаются одни и те же фразы: «Коммунизм охватывает весь мир. Он разорил мою родину...» Навязчивая идея убить президента в сознании Горгулова предстает в форме слуховой галлюцинации. Он утверждает, что это дьявол нашептывал ему в ухо приказ убить президента. Характерным для шизофрении является также сочетание идей преследования и величия (Горгулов считает себя в силах «заставить Лигу Наций, все великие державы, Америку и Францию начать борьбу с русским коммунизмом»).

Итак, нет никаких сомнений, что герой романа шизофреник. Как же объяснить с точки зрения телеологии повествования, что французский суд, включая экспертов-психиатров, счел его вменяемым и приговорил к смертной казни на гильотине? С одной стороны, это вновь актуализирует классический модернистский дискурс XX века: редуцированная, деперсонализированная личность умалишенного в ее конфликте с обществом, причем общество само представляется душевно столь нездоровым (отсюда и противоречия на эпистемическом уровне), что с легкостью принимает сумасшедшего «за своего». С другой стороны, в романе нет критики общества, которая обязательно присутствовала бы в классическом модернистском дискурсе, этическое измерение здесь редуцировано, что вновь подключает идею устало-ностальгического взгляда из конца XX века на классический модернизм, тему прощания с ним.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№99 2016

Навигация по неолиберализму: политическая эстетика в эпоху кризиса

Продолжить чтение