Выпуск: №7 1995

Рубрика: Симптоматика

Мне (нужное вписать) лет

О чем, собственно говоря, шум? Все обстоит совершенно нормально. Нет никаких причин для беспокойства. Или, во всяком случае, для удивления. Все идет, как обещали нам физики. Внесение возмущения в систему вызывает ее изменение. Энтропия, как ей и положено, возрастает. Размер самоорганизующихся структур неуклонно уменьшается. Иначе говоря — то есть переходя от термодинамической терминологии к социокультурной: некая общность (свой круг — круг своих), существовавший в доперестроечную эпоху, в какой-то момент — уже также ставший историей — распался на множество мелких группок, кружков и тусовок. Критерии разбиения были самые разнообразные — от эстетических пристрастий и материального достатка до доступности источников информации.

Подобно тому как одна спектральная линия расщепляется на несколько при попадании молекулы в какое-либо поле, так же распались старые компании. Роль наложенного поля зачастую играли центры, аккумулирующие в себе власть и влияние: политические партии, крупные банки, международные корпорации, на худой конец частные меценаты и спонсоры. Дело не в больших или меньших деньгах, которые были кому-нибудь когда-нибудь уплачены. Старые тусовки развалились не потому, что кто-то «продался». Просто большинство людей не обладают достаточно жесткими установками, чтобы успешно противиться структурирующему влиянию сил надличностного уровня. Опыт «противостояния» советских времен вряд ли может служить здесь подспорьем: тогда сотрудничество с властями воспринималось как вариант навязываемого компромисса, и человек, пишущий доносы, независимо от того, как он интерпретировал свои действия, совершал поступок, подлежащий некой вполне определенной моральной оценке.

В настоящий момент подобной однозначности уже не может быть — возможно потому, что доносы уже некому адресовать. Те же операции, которые индивид проделывает на собственном сознании, трудно осудить. Впрочем, как и оправдать.

Это расщепление, коснувшееся так или иначе всего общества, не обошло собой его часть, традиционно имеющую дело с «культурой» в той или иной ее форме. Образовавшиеся здесь группки отличаются от множества «компаний», так или иначе имевших место в советское время, высокой скоростью обработки информации и совершенно особенной динамикой развития, определяемой понятием «культурного консьюмеризма». Последний вкратце можно охарактеризовать как стремление к быстрой отработке и смене новых культурных концепций, понятий и идей. В случае, когда задействованы сходные механизмы, результаты в культуре и экономике тоже будут подобны. «Модернистское» стремление к ускорению прогресса и желание быть замеченным вынуждают специалистов выдвигать все новые и новые подходы в любых областях — будь то электроника или художественная критика. Так, на Западе в области современных гуманитарных наук почти любая теоретическая работа устаревает в течение нескольких лет. Подобное явление во многом аналогично моде — не случайно сфера применения последнего слова расширяется с каждым годом.

Запущенный механизм вряд ли может способствовать получению интересных результатов: чем больше скорость отработки, тем меньше ее глубина. Продолжая геологическую метафору, можно сказать, что используется только открытая часть любого местонахождения — подземные работы оставляют тем, кто придет потом.

Подобную «экстенсивность» можно, разумеется, оправдать огромным объемом того, что требуется освоить после многих лет сравнительной культурной изоляции. Новые идеи и методологии, получившие доступ на постсоветский культурный рынок, действуют здесь аналогично упомянутым выше властным структурам: любой соприкасающийся с ними так или иначе подпадает под их влияние. Однако соблазн поверхностных работ действует растлевающе независимо от причин, его порождающих.

Что уж тогда говорить о журналах, если мода зачастую проходит быстрее, чем работают печатные машины: за время подготовки к печати и собственно публикации представляемый материал успевает концептуально устареть и «сойти с круга». Это особенно заметно в случае тематических номеров: как только тема сформулирована, она автоматически перестает представлять какой-либо интерес; можно поручиться, что за время публикации идеи большинства работ потеряют привлекательность для круга, близкого авторам журнала. То же самое происходит с конференциями, разговоры о кризисе которых стали за последние два года общим местом в «культурологических» и «филологических» тусовках. Не случайно публика на конференциях все больше обсуждает ораторское искусство и манеру поведения докладчиков, а не их сообщения. В лучшем случае журнал — или сборник тезисов — сразу по выходе превращается в документ, фиксирующий умонастроение соответствущей группы авторов на период подготовки материала. Поэтому дата в конце статьи становится самой значимой ее частью. Набирать ее следует не менее крупным кеглем, чем название, а указывать — с точностью до месяца.

В результате написание статьи становится вещью в себе, имеющей своей целью только само писание. Для автора работа с расчетом на публикацию через полгода психологически едва ли не хуже, чем работа в стол. Неопределенность адресата статьи дополняется тем, что объект исследования в большой степени задает его методологию: если речь пойдет о виртуальных реальностях, то следует применять идеи, восходящие к работам Маклюэна или Бодрийара, а если о поэтике Мандельштама, то обратиться к рассмотрению интертекстуальных влияний и аппарату мотивного анализа.

В этой ситуации привлекательность объекта или метода начинает определяться его незатертостью и невычерпанностью — как будто каждой идее соответствует своя «энергия», которой хватает только на первый десяток разработчиков. Те же проблемы можно отследить на примере любых других «творческих» людей: художников, кураторов, кинематографистов, писателей и т. д.

«Творческим» людям могут быть противопоставлены «жизнетворческие». Занимаясь сплошь и рядом теми же видами деятельности (писание стихов и прозы, постановка спектаклей, организация выставок и т. д.), они существенно отличаются преследуемой — иногда подсознательно и неосознанно — целью: результат их деятельности скорее определяется состоянием экзистенции автора, чем качеством им написанного или представленного. Собственная жизнь уникальнее выставки или статьи, и если переписать чужую работу зазорно, то прожить чужую жизнь всего лишь невозможно. Современники обычно воспринимают «творческий акт» как некий жест, некое высказывание. Разумеется, в существующей ситуации безадресности подобное высказывание — будь оно художественным или научным, существуй в виде книги, статьи или выставки — невозможно. «Жизнетворческие» люди, однако, мыслят скорее категорией сплошного текста, в котором высказывания тонут и растворяются, — потому для них кризис высказывания не столь опасен.

Поскольку большинство групп обладают ограниченным эвристическим потенциалом, то большинство идей привносятся извне. Собственно говоря, тусовки различаются по скорости и порядку поступления новых идей и концептов, с одной стороны, и скорости их освоения, обработки и отбрасывания — с другой. Эти два критерия и задают для каждой группы некое свое «время».

Каждое время имеет свой язык. Распад единого потока времени подобен вавилонскому смешению языков. Одни и те же слова используются по-разному в различных тусовках. Так, беглый просмотр прессы позволяет установить около пяти различных трактовок «постмодернизма»: от совершенно оригинальных (то есть не имеющих никакого отношения к общемировому контексту) до набора взаимоисключающих версий, модных в шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы на Западе. Отсюда же — невозможность понять реальное состояние идей в России, особенно наглядное, когда попытка предпринимается иностранцем, поле зрения которого ограничивается узкой прослойкой понимающих хотя бы один из европейских языков. Впрочем, может ли существовать что-либо реальное в ситуации столпотворения?

Однако коммуникация между группами все равно осуществляется, но адресант не видит адресата и зачастую даже не подозревает о его существовании. И тогда функции журналов оказываются, в лучшем случае, просветительскими. Слово пишущего «отзывается» самым неожиданным образом, и пресловутое тютчевское «сочувствие» остается единственным, что можно к нему испытывать.

Счастлив тот, кто всегда сохраняет верность избранному времени или избранной тусовке, подчиняясь заданному или даже задавая свой темп изменений. Счастлив тот, кто может без труда себя идентифицировать.

Человек же, переходящий от группы к группе, тусующийся то там, то тут, рискует впасть в противоположную крайность. Неопределенность границ и лихорадочная динамика сегодняшних тусовок легко порождает у него кризис самоидентификации — или, что более вероятно, усиливает уже существующий. Друзья, которых он знает не один десяток лет, оказались разбросаны по разным концам семантического пространства, и в каждых новых гостях приходится настраиваться заново.

Пресловутая «постмодернистичность» есть, в частности, проявление этого кризиса самотождественности, заранее осознанного и возведенного в аксиому. Нельзя отождествить себя с той ролью, которую предлагает индивидууму общество, и нельзя отказаться от роли вообще, и поэтому следует исполнять как можно больше ролей, но исполнять их не до конца, не давая социальной маске стать лицом.

Еще несколько лет назад Россия в этом смысле буквально представляла собой золотое дно постмодернизма — социальные роли еще не устоялись и простора для игры было больше, чем где бы то ни было. Большие состояния приобретались быстрее, чем новая психология. Даже влезая в респектабельный костюм, олдовый хиппи сохранял лексику андеграунда. Наиболее умные отрефлексировали это и сознательно пытались усидеть на двух стульях. И пока они балансировали, постмодернистическая чувствительность торжествовала. Равновесие, однако, было неустойчивым, а торжество рефлексии и «игры» — недолгим. Расцветшие «тысяча цветов» пахнут подозрительно одинаково — затхлым запахом провинциального снобизма, а радость от разнообразия компаний уступила место меланхолии. В какой-то момент еще могло показаться, что мировосприятие, формирующееся в результате беспрерывных переходов от тусовки к тусовке, следует уподобить этакому постмодернистскому переключению каналов телевизора. То есть скорее мультикультурности, чем шизофрении. Однако сейчас состояние умов все больше и больше напоминает телевизор, у которого настройка уже полетела: ни на какой программе не удается задержаться. Отсюда — легкое чувство головокружения.

Нечто подобное происходило в течение последних десятилетий и на Западе, где проблемы идентичности были вызваны возникновением большого количества новых «общностей», члены которых учились идентифицировать себя как «американцы -ского происхождения», «гомосексуалисты» или «зеленые». В наших же краях как новая социальная группа воспринимаются только «новые русские» — все остальное дробление происходит скорее на уровне тусовок. Это и не удивительно: опыт Запада показывает, что новые идентичности не возникают сами, а в большой степени создаются: не случайно единственная удачная идентификация в России фактически появилась в результате самоназвания в известной статье «Коммерсанта».

Единый поток времени распался; остались лишь воспоминания о былом единстве, о тех пресловутых семидесятых, длившихся в России с 68-го по 84-й. И интерес к этому общему прошлому нетрудно заметить на всех уровнях: от художественных концепций до музыки, нарядов и наиболее читаемых книг. «Мелодии советского кино» слышны от рекламы «Хопра» до танцев у Петлюры; на ТВ один за другим выходят старые кинохиты: «Блеф», «Чудовище» и «Зорро»; «Вечный зов» уже год как вытеснил из списков бестселлеров Чейза. Написанная от руки реклама на ларьке призывает: «Вспомним времена застоя. Анекдоты, Леонид Ильич и... РИЖСКИЙ БАЛЬЗАМ! Имеется сертификат качества». Лично для меня символом этого «воспоминания-возвращения» служит самый блистательный день рождения 1994 года, изыскано и сознательно стилизованный хозяевами под семидесятые: подавали икру, балык и салат «оливье», запивали все это «Столичной», «Советским шампанским» и «Байкалом», рассказывали анекдоты и слушали «лонгплей» Брежнева.

Всеобщее желание «восемьдесят четвертого года без КГБ и КПСС» вот-вот будет удовлетворено — по крайней мере в области моды, кино и чтива. Желание это вполне понятно: в конце концов, семидесятые остаются самым буржуазным периодом за последние восемьдесят лет русской истории. А нормальный человек — в силу своей нормальности — жаждет буржуазного комфорта и покоя. Кроме того — всегда просыпающаяся через пятнадцать—двадцать лет ностальгия и питающееся ею ретро.

Однако в российском ретро трудно не заметить своих обертонов. Движущая сила ностальгии «тогда мы были моложе (лучше, честнее, искреннее, активнее и т. д.)», движущая сила сегодняшнего возвращения «тогда мы были мы» — то есть когда мы могли идентифицировать себя без особых проблем с тем или иным набором мнений, который не менялся в календарном темпе смены времен года.

Впрочем, обе точки зрения («мы были лучше» и «мы были мы») одинаково ошибочны. Каждое десятилетие по-своему представляет себе прошлое: есть семидесятые для восьмидесятых, есть семидесятые для девяностых. От семидесятых «глазами восемьдесят седьмого года» осталось словечко «застой», которое иногда еще используют по старой привычке; девяностые пока не отлили свое восприятие того пятнадцатилетия в чекан формулы. Однако и те и другие семидесятые — всего лишь семидесятые, увиденные из вне, это семидесятые «глазами _тых», «для _ых», а не семидесятые для себя, в себе.

Из настоящего невозможно проникнуть в сокровенную субстанцию прошлого, можно только сымитировть его стиль. Поэтому совместные воспоминания принципиально поверхностны и избегают глубины; прошлое каждого из вспоминающих герметически замкнуто, туда не удается привнести ничего из сегодняшнего дня, не удается «осмыслить в свете прожитых лет». Трудности в написании достоверной «истории ментальности», о которых столько говорили Мишель Фуко и школа «Анналов», ничуть не уменьшаются при приближении к сегодняшнему дню. Поэтому, внимательно вглядевшись в семидесятые, каждый из нас увидит не клеши, «Иронию судьбы» и даже не стопки папиросной бумаги, заполненной Самиздатом, — но отчужденность собственного прошлого, не позволяющую проникнуть в него. Перед лицом этой непроницаемости стушевываются мелкие замечания о том, что «на самом деле» единого круга не было никогда, и сегодняшний день просто более откровенно выявил то, что можно было увидеть еще вчера.

Ностальгия по семидесятым — это признак сиротства, тоска по утерянному означаемому.

Поверхностность воспоминаний и работ не столь прискорбна, сколь симптоматична, ибо означает примат означающего над означаемым, оболочки метафоры — над ее содержанием, стиля — над сущностью. Может быть, в этом — одна из причин кризиса тождественности: на основе стиля не удается создать новую идентичность, а сущности и означаемые остались в прошлом; причем — у каждого свои.

И потому, внимательно вглядевшись, мы увидим время, в котором «мы были мы», но в котором не было никого из нас, а только неизвестные и непонятные люди, почему-то носящие наши имена. Когда мы поймем это, все распадется окончательно: чаемое единство окажется иллюзорным, а корни — утраченными.

Назад оглядываться не рекомендуется — присмотревшись, можно увидеть только горящий Содом или бушующее адское пламя. Воспоминания, мелькнув, словно тень Эвридики, исчезнут.

Ноябрь 1994 г.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№5 1994

Бойс: Сумерки Богов. Предпосылки критического исследования

Продолжить чтение