Выпуск: №18 1997

Рубрика: Эссе

После того, как это стало модным

После того, как это стало модным

Поскольку я очень давно не перечитывала «Записки у изголовья», я не помню, есть ли там перечень, озаглавленный «Пять самых модных вещей» (цифра не носит обязательного характера). Наверное, да. И он точно есть во всех модных журналах (из относительно недавнего, например, «семь вещей, модных сегодня: мужское белье all-in-one, безалкогольное пиво, фильм Грега Араки «The Doom Generation», сигары...» — журнал «ОМ» за март 1996 года). В фильме Питера Гринуэя «Записки у изголовья» этот список присутствует инверсионно, он, как «два в уме», корректирует показываемое. Так, мы слышим: «Всё прекрасное — цвета винограда и бумаги» и видим свежий труп, покрытый иероглифами и завернутый в бумажный саван оттенков эйлатского камня. Понятно: все прекрасное — текстуальность + телесность, татуировки, а еще мужская одежда от Пол Смит (Лондон), в которой в предыдущих кадрах являлось ныне опутанное текстами тело, причем особенно эта одежда ценима, как говорят знающие люди, именно в Японии. Досмотрев до конца, можно перечислить основные из замеченных модных тем — детские сексуальные травмы, гомосексуализм, женская сексуальность и проблемы феминизма, адаптация культурных традиций национальных меньшинств (здесь — японцев) в контексте западного мейнстрима, электронное искусство. Получается «живая картина» современного искусства, точнее — электронная версия «живой газеты», потому что картинность, такая целостная и действительно живая, какой она была, например, в «Поваре и воре», здесь распадается на картинки в нескольких одновременно «раскрытых» на экране окнах с каллиграфическими подписями. Фасеточное мультиэкранное зрение, требуемое для разглядывания этих окон, девальвирует кинокартины в избыточный комментарий научпопа, под который часто и стилизовалось концептуальное искусство. Но оно должно было быть скучным для чистоты стиля. В своем роскошном варианте оно неуклонно сползает в сторону богато иллюстрированных модных каталогов с выделенными в дизайне фрагментами рекламируемых товаров. В качестве комментария показанные картины концептуально безумны. Глаз едва ли способен уловить такое количество информации и обнаружить столько разных сноровок, чтобы, например, понять смысл иероглифов, спроецированных на сцену слева и справа от ложа любви к каллиграфии («День» и «Ночь»), заметить прекрасно ожившие формы знаменитой солонки и другие цитаты из истории классического искусства или разобрать оказавшееся вверх ногами «говорящее» название книги «К обычаю правды», книги, которая лежит не просто так, но подле любовников, аллегорически представляя слова Сей Сенагон: «две вещи, к которым стоит относиться с доверием, — радости плоти и литература». В обеих этих радостях переспевшему брожению фильма гораздо ближе культово-католические перечни сказок Оскара Уайльда или — еще ближе — «Венеры и Тангайзера» Обри Бердслея, эти любимые всеми декадентами синодики прекрасного — «Стабат Матер» Россини, любовь и сотни других вещей. Они ближе, нежели протоколы «Записок у изголовья», которые, вероятно, показались привлекательными режиссеру-концептуалисту своей сухой перечислительностью. Однако борхесовская страсть к редкостям в постмодернистских перечнях превосходит концептуальное самоограничение арифметическим счетом до трех или семи, превосходит возможности естественного отбора и восприятия и поддается соблазну перечислить, назвать и показать все. Этот соблазн удовлетворяют только компьютерные инвентари. С их помощью утопический образ европейски образованного знатока здесь незаметно поглощает многоотраслевая компьютерная память, разрушающая изнутри коллекционерские радости знаточества, счастье узнавания цитат. Впрочем, многие цитаты и автоцитаты, наоборот, даже слишком откровенны, опознаваемы, наподобие модных элементов — рекламируемых товаров, они, как секреты, лишь слегка присыпаны листиками. «Ты найдешь меня в библиотеке. В любой библиотеке» воспринимается как пародийная версия «Газонокосильщика». Уже давно вошли в моду и библиотеки, и прекрасный труп любовника, у которого только на этот раз половой член не отрезан, чтобы съесть, а скрыт-похоронен под книгой, как под крышкой саркофага (под «Записками у изголовья», конечно же). Тогда листами из книг набивали утробу и так убивали, теперь потрошат, а не фаршируют и далее консервируют кожу в «пергамент» с уже нанесенным текстом (что весьма недостоверно, с точки зрения технологии). Тогда страшно душили клочками бумаги с обрывками слов, теперь эти развоплощенные или непереваренные знаки эффектно выливаются из мертвого рта лужицей туши (а именно тушью новый Ромео-Джульетта-Джером запил свою отраву, может быть, превратил в отраву какое-то невинное снотворное). «Воздух выпит», и ожидания гринуэевцев удовлетворены сполна. И желание высказаться о смертельной силе желаний и радостей плоти-и-литературы опустошено без остатка. Циничные манипуляции модой на себя самого напоминают образ змеи, пожирающей свой хвост. Хотя Гринуэй, вероятно, представлял собственную позицию над морем моды. На эту мысль наводят саркастические по отношению к моде похоронные жалобы матери погибшего любовника-переводчика-каллиграфа: «Он никогда не любил меня, он любил мою сестру, хотя тогда это еще не было модным. А она увлекалась копрофагией, впрочем еще до того, как это стало модным...» Слушая это, невольно задумываешься: а была ли вообще жизнь до того, как что-то стало модным? Вероятно, в раю только и нет моды. После изгнания из рая (из детства, по фильму) девушка-писательница работает моделью и восстанавливает связь с отцом, писателем-каллиграфом, через поиски каллиграфа-любовника, которые так печально и символически заканчиваются. В финале она страшно мстит абсолютному злу литературы — издателю, который сексуально использовал и отца, и любовника, посылая ему сначала прекрасных юношей, расписанных разными японскими и китайскими загадками («Закрытые глаза не могут видеть» — надпись, спрятанная на верхнем веке), а потом борца-убийцу, тело которого гласит иероглифической вязью: «Я — смерть твоя». Автор сценария предполагает, что все подготовленные европейские туристы знают, что такое дзен-буддизм, коан и борьба сумо. Эта смертельная оргия каллиграфического письма в фильме находит для себя формальный выход опять-таки через компьютерное пространство. Если в начале своей карьеры девушка с остервенением пихает печатную машинку в унитаз (двойной Дюшан), испытывая глубокую неудовлетворенность механическим характером текста, то через много лет в наше время высоких технологий, оказавшись в ресторане без кредитной карточки, она сканирует узор своей ладони как факсимиле на счете, уподобляя линии руки иероглифическому письму, почерку как индивидуальности и судьбе. Это предполагает, что электронное письмо, представляющее идею культуры как гипертекста, словно бы превышает и сменяет собой средневековую каллиграфию, скоропись, идеально сочетавшую традицию высших повествований и индивидуальные движения руки пишущего. Имперсонален или нет персональный компьютер? Речь идет о том же соблазне мнимости, как и в действии моды: если вы носите эту модную одежду, вы исключение из правил. Япония и «Записки у изголовья» — очень подходящий материал для таких спекуляций благодаря сплаву регламента и импровизации, интернациональным супертехнологиям и до конца не открывающейся европейцам традиционности. Проблема герметичности, которая оборачивается прозрачностью, которая в свою очередь оказывается непроницаемой, — вот тема моды и бесконечно красивых пассажей фильма. Они красивы красотой романтического XIX века — как экзотические характерные танцы в классическом балете. И они так же мимолетны, все эти экранные столбцы вязи. И поэтому в самом конце для удобства пользователей и из верности оглавлению в книжной природе показывают краткое содержание всего в трех иконках: «три вещи, которые заставляют сильнее биться сердце» — любовник, потеря любовника, рождение ребенка (совпавшее вполне по-феминистически с публикацией новых «Записок» и захоронением, как подобает, кожи возлюбленного — книги жизни, вырванной у осквернителя-издателя). Вы заглядываете в окошки с иконами на экране, как под лист лопуха, наблюдая волшебный театрик, где живет среди страшных жуков японская Дюймовочка. Выход на свободу из-под лопуха и далее из кинотеатра сопровождался продолжением каллиграфического экстаза: подбежал Владик Мамышев и попросил листок бумаги, чтобы записать свои впечатления как поэтический экспромт. Привожу их без комментариев:

Братва и распиздяи
А также их родители
Хуйню на постном масле
Увидеть не хотите ли?

(Впрочем, первым делом он записал телефон прекрасного юноши Дениса.)

Поделиться

Статьи из других выпусков

№3 2014

Critique of the “Living Romantic Role Model”. Commentary on the Interaction between New Actionism and Art in Russia

Продолжить чтение