Выпуск: №11 1996

Рубрика: Эссе

Раны, нанесенные временем, исцеляются пространством

Раны, нанесенные временем, исцеляются пространством

Жили-были дед да баба,
Ели кашу с молоком,
Дед на бабу рассердился —
Хлоп по пузу кулаком!
А из пуза два арбуза
Покатились в Дом Союза.
В Дом Союзе говорят:
— Места нет для октябрят.

Из детского фольклора

Вот уже два года, как я собираюсь написать текст, посвященный президенту Ельцину. Это намерение зародилось во мне в момент, когда я находился в номере гостиницы «Астория» в Петербурге, — я включил телевизор и увидел выступление Ельцина в Туве. Президент произносил краткую речь, одетый в традиционную тувинскую одежду из расшитого сине-зеленого шелка, весьма напоминающую старинное китайское одеяние вроде тех, в каких обычно изображаются персонажи даосского пантеона — князь Подземного мира Ян-Ван или Лао-Дзюнь, заведующий производством пилюль бессмертия. Теперь я вроде бы приступаю к реализации того давнишнего намерения, и это странным образом совпадает с приближением выборов, на которых мне хотелось бы за Ельцина проголосовать — как говорится, «отдать за него свой голос», что, видимо, означает «промолчать», «воздержаться от речи в чью-то пользу». Однако, если уж собираешься «воздержаться от речи», то, естественно, хочется что-то сказать о том существе, которому такое воздержание можно преподнести в качестве «дара».

Наш интерес к Ельцину объяснить нетрудно. Можно сказать, что Ельцин представляет собой трофей или даже фетиш «Медицинской герменевтики» — фигуру исцеления от герменевтического нервоза (если понимать «Медицинскую герменевтику» как шквал локальных терапий, последовательно стирающих возможности истолкования). Мы уже писали о том, что Россия всегда старалась быть загадкой как для самой себя, так и для остального мира: российская (а затем советская) внешнеполитическая и внутриполитическая стратегия всегда была стратегией загадочности — победа достигалась там, где удавалось выступить в качестве Сфинкса, превращающего своих соперников в Эдипов. Кащеево яйцо этой загадочности, как правило, располагалось в зоне центральной власти — оно вручалось монарху в качестве того самого державного яблока, того тяжеловесного колобка, чье грохочущее, «тяжелозвонкое» ускользание воспевали русские поэты, перелагавшие стратегии власти пневматическими кодами интимных расширений и сжатий. Как писал Мандельштам:

Я слышу Августа и на краю земли
Державным яблоком катящиеся годы...

Таким образом русская история представляет собой последовательность «тайн», закрепленных за фигурами центральной власти, причем эти «тайны» цепочкообразно инициируют друг друга: «Тайна Грозного» порождает «Тайну Годунова», которая порождает «Тайну Самозванца»; «Тайна Павла I» разворачивается в «Тайну Александра I», чтобы затем продлиться в виде «Тайны Николая I»; «Тайна Николая II» порождает «Тайну Ленина», которая дает возможность реализоваться «Тайне Сталина» и т. п. Вся эта герменевтическая «ризома» заканчивается «Тайной Горбачева», и в этой финальной "тайне" она коллапсирует: Ельцин революционен тем, что у него нет тайны, более того, он сам не является тайной, он ничего не означает, у него нет подтекста, нет «содержания». Эпоха его правления — это время, когда России удалось стать наименее загадочным местом на свете. Если раньше, можно сказать, эта страна жила по законам сновидения, то теперь она живет в соответствии с закономерностями галлюцинации, а галлюцинация тем и отличается от сновидения, что она не шифр, не код. И любая экзегеза, ориентированная на истолкование галлюцинации, обречена на гибель. Я не случайно написал, что России удалось стать наименее загадочным местом на свете, хотя внешним миром эта «удача» совершенно справедливо интерпретируется как глубокое политическое и военное поражение. И тем не менее, будучи действительно поражением, причем очень серьезным, эта глобальная утрата загадочности является одновременно и исцелением, и здесь невозможно не вспомнить классическое высказывание Конфуция, всегда бывшее девизом «Медгерменевтики»: «Только пройдя через Великое Поражение, истинный муж обретает полноту своих свойств». Очевидно, что плановая экономика была эко номикой смыслов, задаваемых номенклатурно-бюрократическими иерархиями через систему контроля за практиками истолкования. Рынок же не нуждается в смыслах, точно так же, как он не нуждается в их публичных деконструкциях. Рынок уничтожает как осмысленность, так и абсурд. Он располагает только алеаторикой предельно редуцированного «прока», и в этом смысле рынок (и современная российская экономика с ее криминальным либерализмом является скандально яркой иллюстрацией тому) представляет собой самый грандиозный симулякр природы, когда-либо созданный людьми. Добавим: созданный для бесконечных воссозданий. Именно бюрократия, бывшая еще совсем недавно гарантом смыслов, оказалась сейчас наиболее коммерциализованной частью общества, и именно эта коммерческая бюрократия обеспечивает противопоставляемые любым смыслам «естественное положение вещей» и «комбинаторику ничего не значащих обстоятельств и состояний». В этих неабсурдных и неосмысленных парадигмах нашего времени нетрудно узнать знакомую по китайским классическим текстам риторику «мутного» Дао, утрясающего самое себя изнутри, не прибегая при этом к помощи упорядоченных небес. Иначе говоря, даосская риторика — это просто риторика народности. Пустым, очевидным и совершенно обнаженным центром этого дискурса является Ельцин, власть без тайны и без программы, ориентированная на то, что «вещи сами собой устроятся, если им не мешать». Ельцина упрекают в том, что он не соответствует демократическим образцам западного типа, однако для него демократия — это просто народовластие, то есть власть не столько народа, сколько того дискурса, который обслуживает мыслеформу народности. Понятие «народ» было придумано скорее всего Лао-Цзы. Ельцин, инспирировавший данный текст своим переодеванием в даосскую одежду, воплощает такие древние идеалы благополучия, как «желудки народа должны быть полными, сердца — пустыми». В смене ельцинских ошибок, побед, поражений, достижений, провалов, выпаданий в алкогольные помутнения и в прояснения — во всем этом, в конечном счете, должна проступать даосская «хрупкая неуязвимость». По отношению к власти этого типа не срабатывает традиционная оппозиционная риторика разоблачения, ибо она подразумевает отсутствующий слой «скрытого». Как бы ни был Ельцин одет — в тувинский национальный костюм, в спортивную одежду или в партикулярное платье, — на каком-то уровне он всегда является нагим — это «голый король», которого нельзя разоблачить, потому что он и не предполагает никаких, даже субтильно-невидимых, одежд.

Герменевтический дискурс, построенный на вычитывании (и вчитывании) смысла, отброшенный центральной властью, естественно остается уделом оппозиции. Все противники Ельцина, в противовес ему, имитируют патетику ресемантизации, восстановления смыслов. Коммунисты показывают самый «тяжелый» квазифундаменталистский сплав всех возможных процедур истолкования, всех шизофренических экзегез, в которых не осталось уже даже «безудержности безумия», поскольку параноидальный потенциал ресемантизации скован банальной логикой коммерциализованной «воли к власти», что фактически превращает проект ресемантизации в карикатуру на якобы вожделенный смысл. Жириновский доводит это издевательство над собственными влечениями до предельного гротеска: это как бы искусственный «гипер-Ельцин», ненатурально повторяющий, передразнивающий безответственную естественность Дао, и его задача сводится в конечном счете к разрушению дискурса народности через его травестирование. В этом смысле, осознанно или нет, Жириновский является агентом западной индустрии развлечений, «агентом Голливуда», стремящимся превратить Россию в большой и опасный аттракцион, в неуправляемый симулякр, в Джурассик-парк. Симуляция отсутствующего герменевтического усилия лежит и в основе риторики блока «Яблоко» — это своего рода экологическая версия державности, предполагающая обнаружить смысл в расчленении коллективных тел на утопические «я-блоки», которые смогут наконец-то наделить друг друга фантомами «западной» трезвости и персональной ответственности. Все эти оппозиционные риторики если и подпитываются вожделением к смыслу, то это вожделение носит некрофилический или даже садистический характер: смысл надо восстановить, для того чтобы унизить его, отомстив ему за «позорные» времена его отсутствия. Повторение фразы: герменевтический дискурс, отброшенный центральной властью, естественно остается уделом (и делом) оппозиции. Если это так, то в традициях «Медгерменевтики» было бы ввести элементы этого узурпированного оппозицией дискурса «обратно» в текст, посвященный, условно говоря, поддержке существующих центральных властей. То есть следует внезапно пойти против всего вышесказанного и начать истолковывать то, чья суть состоит в невозможности быть истолкованным. При этом истолкование, по идее, должно «исцелиться» от прямого издевательства над собой, перейдя из положения симулякра, изъеденного энергиями вины и «воли к власти», в разряд производителя пусть очень мимолетных, но все же терапевтических эффектов.

Существует известная формула Уварова: «Православие, самодержавие, народность». У этой формулы, как и у ее создателя, скверная репутация. Однако, если отвлечься от исторических реалий, связанных с этим знаменитым девизом политической реакции начала XIX века, можно сказать, что эта формула на каком-то уровне представляет собой кальку с «трех драгоценностей» Китая: буддизма, конфуцианства, даосизма. Условные аналогии «трех драгоценностей» мы можем обнаружить и в России, причем проблема в общем-то сводится к тому, что если в китайской культуре был (хотя бы в качестве идеала) провозглашен принцип гармонического сосуществования этих «конфессий», то в России они никогда не находились в должном состоянии баланса: какой-нибудь один элемент этого треугольника неизменно доминировал, жестко и бестактно подавляя остальные. Традиции такого рода рассуждения, построенного на «чересчур смелых обобщених» и «гедонистических сопоставлениях», позволяют с легкостью сказать следующее: начиная с крещения и вплоть до петровской «вестернизации» Россия находилась под властью практически ничем не уравновешенного «буддизма», то есть православия с его монастырями, медитациями, «сведением ума в сердце» и т. д. Несбалансированная власть такого рода, конечно же, мучительна и страшна, поскольку за экстатические пики келейного и соборного «духовного подвига» так или иначе приходится платить чудовищными массовыми абстиненциями и провалами в безудержное изуверство. Этот «буддийский» радикализм породил реакцию в виде наступления эпохи жестокого конфуцианства, опять же не смягченного ни буддийской духовностью, ни даосской народностью. Конфуцианская эпоха начинается с Петра, с провозглашения России империей, и заканчивается распадом СССР. Это власть номенклатурных иерархий, власть буквы и судьи, власть систем и порядков, получающих свою «железно-ледяную» легитимность из рук Императора. Иначе говоря, это «самодержавие». В 1991 году, в момент упразднения СССР, с началом «ельцинского времени», мы вступили в эпоху российского «даосизма», то есть в эпоху, когда у власти оказался последний элемент уваровского треугольника — «народность». Возможно, и даже скорее всего, диктатура «народности» более выносима, чем диктатуры двух предшествующих принципов. Однако, к сожалению, даосизм (чей черед, можно сказать, настал) опять же не желает согласованного, сбалансированного сосуществования с двумя другими «драгоценностями»: «буддизм» (то есть РПЦ) оттерт умелыми даосскими секуляризующими приемами, «конфуцианство» снято глубоким разрушением всех возможных ритуалов, связанных с формальной этикой и законом. Если России и следует предложить некую неоконсервативную утопию (а поползновения такого рода составляют 90% всего политического дискурса самых разных и (непримиримых партий), то, по всей видимости, придется так или иначе вернуться к переосмысленной формуле Уварова, к утопии гармонического сосуществования «трех сокровищ», которые бы умело корректировали друг друга. Даосскую «народность» (т. е. рыночную экономику и демократическую, выборную систему власти) следует уравновесить православным «буддизмом» через расширенное строительство монастырей и восстановление монашеских исихастических практик, а также конфуцианским «самодержавием» в виде правовой системы и жестко установленной формальной этики публичной речи и публичного поведения.

Эпоха ельцинского даосизма началась, как я уже сказал, в момент конца СССР, когда объем советского времени замкнулся и «стало видно», что Советский Союз существовал 69 лет (с 1922-го по 1991-й), то есть представлял собой явленную во времени мандалу Инь — Ян. Постсоветское существование, существование «в бесконечном конце СССР» обречено на даосскую медитацию на эту мандапу, устанавливающую диктат времени над пространством. С другой стороны, сейчас 96-й год, год пост-коитальной печали, когда мужское и женское повернулись друг к другу спинами и между этими холодными спинами проникает сквозняк отмененных пространств, делающий исход выборов, назначенных на этот год, непредсказуемым. Сработает ли конфуистский «Стиль Пьяницы»? Или же тыква-горлянка неожиданно перевернется и в песок уйдут остатки вина, принесенного из ближней деревни? Закончу, по традиции, стишком:

«Стиль Пьяницы» и снова «Стиль Дракона»,
Чак Норрис бьет ногой в колокола,
И над Москвой коленопреклоненной
Три Терминатора у царского стола...

конец апреля, 96

 

ПРИПИСКА. В момент, когда я закончил писать этот текст, я неожиданно получил подарок: семь маленьких пестрых фигурок, изображающих различных даосов. Коротко их опишу. Смеющийся даос с красной рыбой на руках; Лao-Дзюнь с яйцеобразной, вытянутой головой; лежащий даос в синем халате, с голым брюхом; свирепый даос с синим мечом; смеющийся даос с белым мешком; женщина-даоска, играющая на цине; очень старый маленький даос с седым пучком на голове.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№79-80 2010

Коалиция работников искусства: это не история

Продолжить чтение