Выпуск: №11 1996

Рубрика: Свидетельства

«Социальное освобождение человека касалось нас не в меньшей степени, чем раскрепощение духа...»

«Социальное освобождение человека касалось нас не в меньшей степени, чем раскрепощение духа...»

Объявление, опубликованное в "Сюрреалистической революции" (№1, декабрь 1924 г.)

Данный текст представляет собой фрагменты из радиоинтервью, данных Андре Бретоном Андре Парино, транслировавшихся по французскому радио с марта по июнь 1952 года и в том же году выпущенных отдельной книгой.

Когда вышел первый номер «Сюрреалистической революции» — а это произошло в конце 1924 года, — его участники достигли единодушного согласия по следующим пунктам: окружающий нас так называемый картезианский мир — невыносим, как мистификация без тени юмора, и все формы бунта против него — абсолютно оправданны. Вся психология понимания была поставлена под вопрос. Они категорически отказывались принять все, порожденное чисто «корковым» взглядом на сознание. Поскольку старый «рассудок» утратил для нас, таким образом, то всемогущество, которым он располагал на протяжении веков, все те моральные обязательства, которые он налагал на человека, разумеется, в наших глазах лишались всякого оправдания. Я не хочу сказать, что это заставляло нас помещать себя «по ту сторону закона», мы только строго ограничивали действие этого закона. Именно в этом смысле должна пониматься декларация, помещенная на обложке первого номера «Сюрреалистической революции»: «Нужно прийти к новой декларации прав человека».

В довольно сумбурном тексте, где я заявляю, что прихожу на пост главного редактора «Сюрреалистической революции», — тексте, по которому видно, как я сдерживаю себя, чтобы не говорить всего, — я с горем пополам пытаюсь дать понять, что речь идет о том, чтобы бесповоротно «покончить со старым строем мысли», но для этого недостаточно надеяться «запугать мир устрашающими требованиями».

Предлагаемое мной средство состоит в том, чтобы вернуться на исходные позиции, вернуть язык в состояние брожения, как в гипнотических сновидениях или в автоматическом письме, и слепо положиться на последствия этого акта. Общественные помыслы не были оставлены. Они только хотели претворяться менее лирично, с большей строгостью. Обращение к политике было уже близко. В предисловии к четвертому номеру есть фраза, в которой я до сих пор узнаю себя: «При настоящем состоянии европейского общества мы готовы принять любой принцип революционного действия, пусть даже оно исходит из классовой борьбы, — лишь бы оно зашло достаточно далеко».

Оставившее столь яркий след в истории сюрреализма обращение к политике можно более или менее точно датировать летом 1925 года... В то время Арагон как-то бросил запальчивую реплику: «Русская революция? Я могу только пожать плечами. На уровне идеи это, самое большее, темный министерский кризис... Проблемы человеческого существования не могут быть разрешены этими жалкими революционными действиями, производящимися на нашем Востоке в последние несколько лет... Могу добавить, что определять эту деятельность как революционную — просто злоупотребление языком». Тогда большинство из нас решило, что он окончательно заврался. Даже самые чуждые политике увидели здесь только несостоятельную и необоснованную браваду.

Надо думать, все это задело меня за живое, так как я пришел к решению открыть публичные дебаты. Поводом стал опубликованный в пятом номере «Сюрреалистической революции» реферат работы Троцкого о Ленине... Происходившее несколько позже действительно было похоже на массовое обращение. В строго религиозном смысле, на нас рассчитывали исключительно благодаря нашим намерениям, казавшимся удовлетворительными. Сюрреалисты внесли туда много своего. Они пришли к настоящему согласию, полагая, что самое шокирующие в окружающем нас мире — то порабощение, в котором одна, причем ничтожная, часть рода человеческого держит другую, и этому не может быть никаких оправданий. Это зло было самым нестерпимым из всех зол хотя бы потому, что в силах самого человека было найти избавление от него. На самом деле мы были далеки от того, чтобы полагать, что упразднение существующего положения вещей будет панацеей, я хочу сказать, мы отнюдь не думали, что, как только существующий порядок будет упразднен, «все будет к лучшему в этом лучшем из миров». Из того, что сюрреализм постоянно ссылался на Лотреамона и Рембо, ясно, что подлинным предметом его заботы было, по ту сторону социального поведения индивидуумов, человеческое поведение. Это не преуменьшало тот факт, что социальное поведение, абсолютно случайное и произвольное, как, например, во Франции XX века, навязывает человеку экран, помещаемый между ним и его подлинными проблемами, и речь шла прежде всего о том, как прорвать этот экран. На протяжении многих лет люди придумывали всевозможные проекты, но один из этих проектов доминировал над всеми остальными, это был марксистский проект. Из всего этого мы с наибольшей уверенностью сделали вывод, что, чтобы помочь «изменить мир», нужно начать иначе его мыслить, что мы и пытались сделать, в том числе безоговорочно приняв пресловутую «первичность материи по отношению к духу». Это была необходимость, которой мы подчинились, хотя для многих из нас это было связано со значительными жертвами.

Возражения, возникавшие у ортодоксальных коммунистов по поводу моего вступления в партию, были крайне наивными, что не мешало им быстро обрести размеры непреодолимых препятствий. Они были обращены в основном ко мне как к издателю «Сюрреалистической революции», журнала, одно название которого, темное и на первый взгляд еретическое, вызывало многочисленные подозрения. Мое чистосердечие, пылкость моих убеждений, подвигнувшая меня на это вступление, не могли дать ни малейшего основания для того беспокойства, что вызывало у «ответственных лиц» название журнала и которое еще более усугублялось его содержанием. Они с недоумением и возрастающей обидой передавали друг другу этот журнал. Сейчас я не могу удержаться от некоторой иронии, вспоминая эти сеансы, происходившие по личной договоренности, всегда в весьма ранний час, иногда во внутреннем дворе школы на улице Дюэзм, иногда в зале Дома Синдикатов на авеню Матюрен-Моро, перед сменяющими друг друга «контрольными комиссиями», вынуждавшими меня оправдывать сюрреалистическую деятельность и давать гарантии лояльности моих намерений.

Эти комиссии всегда состояли из трех членов, всегда мне незнакомых и отличавшихся только именами. Обычно это были иностранцы, обладавшие лишь весьма несовершенным знанием французского языка. Помимо этой детали, эти мероприятия, как я их сейчас вспоминаю, больше всего напоминали допрос в полиции. Случалось, он продолжался и после полудня, мне отводилось лишь строго ограниченное время для обеда, очень быстро мои объяснения признавались удовлетворительными, но неизменно наступал момент, когда один из допрашивающих выставлял на всеобщее обозрение номер «Сюрреалистической революции» и все опять оказывалось под вопросом. Самое забавное, как мне это видится на расстоянии, — то, что неизбежно выводило их из себя, это некоторые иллюстрации, и в особенности — репродукции Пикассо. Перед ними они приходили в настоящее исступление, распаляя друг друга и соревнуясь в язвительности: с какой стороны это нужно рассматривать, что бы это могло «изображать», у меня, видимо, слишком много свободного времени, если я полагаю, что могу тратить его на эти мелкобуржуазные глупости, неужели я считаю, что это сопоставимо с Революцией и так далее. Мне уже казалось, что все не так уж плохо, в конце концов каждая комиссия была за то, чтобы вынести официальное подтверждение моего приема в партию, но почему-то опять собиралась новая комиссия и, к общему ужасу, журнал с оранжевой обложкой вновь летел на ковер...

Хотя все эти утомительные придирки явно не кончались, анкетирование все же завершилось, и я наконец был приписан к своей ячейке. Столкнувшись с ледяной неприязнью, которую они мне демонстрировали — даже не говоря об откровенных провокациях, — я вынужден был отказаться от надежды продвинуться дальше по этому пути. Те из моих друзей сюрреалистов, кто одновременно проявил сходную инициативу — в особенности Арагон и Элюар, — также были вынуждены закрыть здесь свой счет. Все происходило таким образом, как если бы возникла некая жизненная необходимость предотвратить наметившееся в сюрреализме естественное соскальзывание, вынуждающее нас замкнуться в чисто литературной и художественной деятельности. Также кто-то, возможно, скажет, что на протяжении многих лет мы следовали некоему уклону, одному из многих, заставляющему нас рассматривать искусство как убежище и, неважно из-за какого повода, отрицать или просто усомниться в том, что социальное освобождение человека касается нас меньше, чем раскрепощение духа.

Кто-то, кто сказал или скажет, что сюрреализм оказался здесь несостоятельным, что он должен был бы представить свою собственную политическую программу вместо того, чтобы захотеть приспособиться к уже существующей программе, возможно, будет прав интеллектуально, но (как мне кажется) будет ошибаться в плане неких человеческих ценностей. В том, что касается социального преображения мира, соображения срочности стоят на первом месте. Инструмент, необходимый для этого преображения, существовал и уже прошел проверку.

Он назывался марксизм-ленинизм. И у нас еще не было повода предполагать, что его острие окажется отравленным. Арагон и те из сюрреалистов, кто тогда вступил в компартию, оказались в весьма сложной ситуации. С одной стороны, они ангажировались, они согласились подчинить свою литературную деятельность дисциплине и контролю партии — не стоит даже говорить о том, что партия весьма неодобрительно рассматривала сюрреалистическую деятельность, — но, с другой стороны, все же будучи сюрреалистами, они не могли отказаться от той авантюрной стороны сюрреализма, которая требовала беспрепятственной свободы своего движения. Дали, в частности, твердо решил довести эту авантюру до предела, освободившись от любых тормозов.

Арагон проявлял по этому поводу признаки чересчур лихорадочного беспокойства. Однажды Дали описал и набросал на наших глазах некий последний «сюрреалистический объект» собственного изобретения, представляющий собой смокинг, весь отделанный ликерными рюмками, наполненными молоком. Арагон, очень взволнованный, поднялся и выступил против столь расточительного расходования этого молока, дойдя даже до упоминания о голодающих детях, которые так в нем нуждаются...

Художник Диего Рибера, чьим гостеприимством я пользовался во время моей поездки в Мехико, срочно взялся устроить нашу встречу с Троцким. Троцкий к тому же знал, что я много раз поднимал голос в его защиту, и хотел видеть меня. В то время, когда он скитался без визы по всему миру, именно Рибера нашел для него пристанище в Мексике и расположил к нему президента Карденаса. С тех пор Троцкий был гостем Риберы, но жил, вместе с женой, секретарями и людьми, которым была поручена его охрана, в другом доме. Покушение на него казалось столь вероятным, что дом был фланкирован с обеих сторон двумя сторожевыми постами, где постоянно дежурили пять-шесть вооруженных человек, в чьи обязанности входило останавливать для проверки все подъезжающие машины. В краткой речи, произнесенной мною по возвращении на митинге рабочей партии, я описал свои впечатления о первой встрече с Троцким, за которой потом последовало множество других.

Я не слишком останавливался на чудесах его умственной организации, позволявшей ему, например, диктовать одновременно три текста. В тот день я говорил с людьми, вскормленными его мыслью и не рисковавшими недооценить ее ресурсы. Мне казалось более важным показать в Троцком человеческое в самом высоком смысле этого слова, и потому особое значение я придавал его способности, которую я смог оценить во время наших длинных путешествий по Мексике, связать любую незначительную подробность наших наблюдений с некой глобальной идеей так, что в этом не было ничего искусственного или насильственного, связать ее с надеждой на исправление ценностей этого мира, еще более укреплявшей чувство необходимости революционной борьбы. Я не смею утверждать, что в наших повседневных отношениях крайние различия воспитания и прочего, существовавшие, возможно, между Троцким и его постоянными собеседниками — Риберой, его женой и мной, — не приводили то и дело к некоторым стычкам. Какова бы ни была наша к нему почтительность и вопреки нашим усилиям не задеть его, мы не могли избежать того, чтобы невольно не противопоставить ему наш артистический темперамент, глубоко ему чуждый. Есть нечто удивительное в судьбе этого человека, всегда вызывавшего глубокую симпатию художников, но имевшего лишь самое приблизительное понимание проблем искусства.

Он явно страдал, когда кто-то из нас останавливался, чтобы потрогать доколумбовскую керамику; я помню укоризненный взгляд, брошенный им на Риберу, когда тот уверял (в этом не было, впрочем, ничего экстравагантного), что рисунок непрестанно приходит в упадок с пещерных времен; я помню, как он взорвался, когда однажды мы принялись рассуждать при нем о том, что, как только будет создано бесклассовое общество, не замедлят возникнуть новые, то есть неэкономические поводы к кровавым конфликтам... Но это были лишь мимолетные разногласия, не угрожавшие гармонии наших отношений...

Перевод с французского ЕВГЕНИИ КИКОДЗЕ

Поделиться

Статьи из других выпусков

№50 2003

Оружие, которое отсырело. Судьба как критерий профессионального образования

Продолжить чтение