Выпуск: №8 1995

Страница художника
КачучаЯн Раух

Рубрика: Манифесты

Конец оптики

Конец оптики

Венелин Грин «Trick or Drink», перформанс

...так бывает с теоретической мыслью, любующейся своей немощью...
Жан-Мишель Хеймоне

 

1

Я утверждаю: кончается в искусстве эпоха оптического, вооруженного зрения, которая открылась импрессионистами и завершается жалким компьютерным искусством. На смену ей приходит эпоха новой чувственности. Эпоха осязательного отношения к миру.

 

2

Мы далеко еще не освободились от власти отходящей эпохи, и во многом мы все еще только покорные продолжатели основных тенденций умирающего века. В частности, чувство личности, как оно определилось в начале столетия, в значительной мере остается господствующим и сейчас. Его основная особенность — это решительное перенесение центра тяжести извне вовнутрь. Отсюда расцвет так называемой интеллектуальной рефлексии и ее победа в искусстве и, как следствие, некий основной разлад: сознательно принятая и оправдываемая несогласованность между нашим «я» и его проявлениями в мире. Эта несогласованность может быть выражена очень простой и ясной формулой: современный человек не смеет быть тем, чем он себя осознает, и не хочет сознавать себя тем, что он есть. Вместо этого он предпочитает заниматься производством оптических иллюзий — разработкой все новых и новых технологических средств, позволяющих следовать основному закону рефлексивного самосознания — закону внутреннего оправдания. То есть человек уже не живет в мире, уже не судит мира, но лишь забавляется его капризными отображениями в себе самом. Признав «смерть бога», «смерть человека» и «смерть искусства», современное самосознание обрекает себя — в силу довлеющих над ним законов — вечно объяснять и оправдывать все эти «смерти», оно принимает на себя ответственность за них — ответственность столь же иллюзорную, как и сами эти «смерти».

 

3

Горизонт современного оптического видения замкнут и ограничен: оно охватывает лишь ничтожную часть целостного психофизического бытия субъекта и лишь мизерную часть бытия мира. Прежде всего самосознание не знает тела: только слабые и спутанные, часто лживые отголоски жизни тела доходят до нас как таковые, в образах наших кино-, видео- и фотоизображений. Эти способы передачи телесной жизни столь же иллюзорны и не дают целокупной картины существования тела, как, например, балет, представляющий из себя всего лишь кальку милитаристских парадов прошлого столетия, или как анатомические атласы для студентов художественных институтов — атласы мертвого тела. Самосознание страшится тела, вступающего с ним в вечное противоборство, оно допускает до себя лишь отдельные знаки «телесности». Синди Шерман фиксирует эти дискретные знаки в сериях своих фотоизображений, которые есть всего только симуляции некоего «культурного», «исторического» существования тела. Фотографии Шерман отсылают зрителя вовсе не к самому телу, не к его жизни, а к другим фотографиям, фильмам и картинам. С другой стороны, видеоработы Брюса Наумана трактуют тело как объект тотального насилия со стороны мира и других тел. Тело для Наумана — последняя, окончательная определенность — есть тем самым и чистейшая обреченность, чистейшее уничтожение и поругание. И это поругание творится не только по законам трагедии, но и по законам фарса.

 

4

Однако самосознание не знает не только тела. Оно не ведает и мира. Ибо сознание, ставшее самоцелью, самосознавание помимо самоосуществления видит мир искаженно, оптически, то есть — ложно.

Я утверждаю: современное видение зарождается из трусливого сластолюбия и бессильной жадности. Этими же чувствами оно питается и живет.

В самом деле, ведь прорастание сознания в акт, внутреннего — во внешнее осуществляется в выборе. А «выбрать», по прямому смыслу слова, это значит: утвердить одни возможности, мужественно отвергнув другие, неисчислимые. Итак, действительный выбор предполагает прежде всего готовность к отречению. Если же этой готовности нет, если сознание сластолюбиво и жадно цепляется за все раскрывающиеся перед ним возможности и не хочет ничем поступиться из этого призрачного богатства, — тогда ему остается только одно: уклониться от осуществления. Именно так и поступает современное видение: оно предается любованию возможностями ради них самих. Выражением такого мирочувствования является, конечно, телевидение. Вместо того чтобы побуждать к активному социальному, экзистенциальному или этическому действию, оно погружает массового зрителя в странное этическое оцепенение и в чудовищный экзистенциальный цинизм. Созерцание в один краткий промежуток времени военных действий где-нибудь в бывшей Югославии и демонстрации мод в Париже есть не только информационная сенсация, но и воплощение последнего человеческого бессилия.

Итак, современное видение слагается — и каждый может проверить это на самом себе — из образов того, что неосуществимо или не осуществилось, чего мы не умеем, или не смеем, или не хотим осуществить, — но от чего мы все-таки не решаемся до конца отказаться, властно оттолкнуть в забвение. Наоборот, мы тщательно культивируем эти образы, будь то документальные киноматериалы убийства Кеннеди, фотопрелести Мэрилин, репродукции шелкографий Уорхола, голливудские сюжеты... Отвращаясь от мира и самих себя, мы жадно всматриваемся в смутное протекание этих образов и ищем в них свое «я». Погружаясь в эту мелькающую пелену, мы верим, что погружаемся в себя — в свою сокровенную и существенную глубину...

 

6

Знаменательно, однако, что как раз в те моменты высшего напряжения, когда человек бывает в наибольшей степени собою, он менее всего думает о себе: его взор обращен не внутрь, на свое «я», но вовне, в мир, на объект действия. Он весь в своем акте. Так бывает в мгновения серьезной опасности или предельного физического напряжения, в моменты эротической поглощенности или этического усилия. В такие минуты внутреннее конкретно отождествляется с внешним, чувство своей цельности и полноты пронизывает самый акт, нераздельно сопутствует его ритму.

Всякий, в той или иной форме, изведал это и может вспомнить, что настоящее чувство личности менее всего похоже на самоуглубление и интеллектуальную саморефлексию. Нет, для саморефлексии надо предварительно распуститься, размякнуть, то есть уже перестать быть собой. Именно поэтому результатом рефлексивного самосознания чаще всего оказывается не целостное «я» наблюдателя и не мир в его целокупности, но какие-то психические клочки и обрывки, атомы психофизического бытия. Или же — тот или иной проективный дискурс. Это и есть реализация оптического видения, направленного на упразднение себя и мира через самоанализ, вооруженный технологическими новациями. Это видение развертывается всецело в плане иллюзионистского сознания, ориентированного на психологизм и дискурсивность, но не на самоосуществление и существование.

 

7

Что же может быть противопоставлено оптическому видению в рамках сегодняшней художественной теории и практики? Только одно: искусство, ориентирующееся на переделку человеческих отношений. Я утверждаю: только изменение человеческих отношений, кардинальное пересоздание всей эмоциональной, психической, самосознающей сферы человека может быть сейчас задачей художника. Новая чувственность, основывающаяся на тотальной откровенности и самореализации, определит ближайшее будущее искусства. Переделать человеческие отношения в мире всеобщего выживания, с одной стороны, и технологического иллюзионизма, с другой, почти невозможно. Тем более что речь вовсе не идет о какой-то очередной утопии. Речь идет прежде всего о том, что художник должен стремиться к целостному исповеданию, к абсолютно полноценному разговору с миром, к максимальной напряженности и отзывчивости — на последнем пределе смеха и ужаса. Художник должен наконец сказать то, что он думает. Для этого он по крайней мере должен думать.

Между тем совершенно ясно, в какой сфере бьется сейчас живая человеческая мысль. Это, конечно же, сфера бесчестия: человека опять обманула власть, опять ему нужно негодовать и действовать, а для этого опять нужно нести бремя ненависти и любви. Это тяжело, неблагодарно и почти смехотворно — напоминать о любви и ненависти. Но только их скандальное пробуждение способно поднять на ноги заигравшееся, истаскавшееся и обесцененное искусство. Только художественное движение, в котором все изобразительные средства исходят из базисных человеческих чувств и направлены на то, чтобы обратить человека к целостному действию на том трудном пределе, где эстетика смыкается с этикой, а поэтика — с политикой, только такое художественное движение способно претендовать на новое слово. А то, что это слово в настоящий момент должно замкнуться на политическом действии как одном из крайних модусов человеческого выражения, совершенно очевидно и необходимо.

 

8

Ни один этический или эстетический предрассудок не может остановить художника на пути полной и самой рискованной откровенности. Эта откровенность может носить только персональный, личностный характер в области, где в последнее время утвердился режим игрового, надменно-абстрактного и оптико-технологизированного выживания.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№65-66 2007

Прогрессирующая ностальгия: между гламуром и тюлевыми занавесками

Продолжить чтение