Выпуск: №4 1994

Рубрика: Беседы

Новая коллективность или «мировой бульон»?

Новая коллективность или «мировой бульон»?

ХЖ: О последствиях инноваций, вносимых новыми технологиями, говорят и пишут очень много. Мы пригласили Вас потому, что Вы, кажется, ярче других видите то, что нас интересует, а именно те глобальные следствия, которые называете «экранной культурой» (в противоположность «книжной культуре» прошлого). В своих работах Вы укореняете наступающую культуру в глобализме новейших коммуникаций, настаиваете, как на важнейшем, на понятии диалога, рифмуя его с интерактивностью. Вырисовывается картина, полная утопического дыхания. Художественную среду все это очень волнует. Поэтому... Можете начать с чего угодно. Итак, что же изменится?

Анатолий ПРОХОРОВ: Парадоксальным образом, ничего. К этому новому миру, к миру «экранной культуры», где все коммуникации легки и мгновенны, человеческая психика адаптируется удивительно быстро. И происходить будет обычная суматоха и кутерьма, только, возможно, в масштабе планетарных расстояний. Можно вообразить себе обывательские скандалы по поводу того, что недодали одну руку при трансляции голографического изображения и так далее. И по-прежнему заниматься той же наукой, искусством, политикой, так же переживая по различным поводам.

Это кажется парадоксальным — но ведь телекоммуникации работают на тех же двух «каналах дальнодействия», на которых быт и общение, как правило, и строятся, — зрении и слухе. Мы же мало общаемся с помощью вкуса, обоняния, осязания. А это значит, что уже миллионы лет мы находимся в состоянии телекоммуникации. Так что некоторое добавочное минимальное «протезирование», которое добавляется новенькими приборами, лишь сдувает пыль с тех задач, которые были изначально. Визуальность и аудиальность (90% идет через слух) ничем не потревожены.

ХЖ: Ну, а разговоры о дегуманизации, неантропоморфности новой культуры?

А.П.: На человеческом уровне и это не так. Грядущий мир тяготеет к гораздо большей антропоморфности, нежели нынешний, вопреки распространенной точке зрения на будущую цивилизацию (которая, однако, в глубинном слое, на уровне базовых ценностей действительно перестает быть антропоморфной и антропоцентричной). В «пенном» же слое, на поверхности все эти новые компьютерные технологии очень сильно двинут образ мира к антропоморфности. Ведь, обратите внимание, уже сегодня среди программистов одним из центральных становится такое понятие, как «дружественный интерфейс». Речь идет о задаче — убедить человека в простоте обращения со сложными системами, создать иллюзию теплоты в общении человека и машины. Возникает ситуация даже некоей наркотичности работы с компьютером. А что может быть теплее, чем наркотик?

ХЖ: То есть, Вы хотите сказать, что как бы ни была совершенна «экранная культура», насколько бы она ни была совершеннее культуры гутенберговской, она не отменяет старых путей?

А.П.: Не только не отменяет, она их все поглощает с жадным чавканьем, как, например, поглощена культура книги новыми технологиями. В этом смысле никто ничего не выкидывает. Бережность, с которой новые технологии относятся к старой культуре, поразительна и увеличивается с каждым шагом, доходя до прямого воспроизводства ее феноменов на новых носителях.

Здесь очень важно понятие «обратимости». Я имею в виду то, что ответил Питер Брук, когда его спросили, не возмущен ли он авангардистскими постановками Шекспира. Он ответил: «Но при этом тексты Шекспира никто не сжигает». Новая культура работает с презумпцией обратимости, она всегда оставляет возможность вернуться, в отличие от сакральных культур, которые зачеркивают обратимость как «нулевой факт». Ведь для всех сакральных культур всегда значимы лишь необратимые действия, те, за которые несешь ответственность и которые ведут к прямому и неповторимому прохождению своего жизненного пути. В этом смысле «экранная культура» является как бы целиком профанной.

Она не видит особенной разницы между Джокондой, рисунками неандертальцев или авангардными акциями, между античной трагедией и компьютерной игрой. Эти новые «машины», создающие виртуальную реальность, могут погрузить тебя в мир, совсем незнакомый, где тебя начинают обманывать чувства, где ты можешь испытать опыт людей, у которых мир распадается, — шизофреников, параноиков, людей в белой горячке или, наоборот, в религиозном экстазе. Все становится простым и доступным, демократичным, говоря в старых понятиях. Хотя идеалы демократии, конечно же, отменяются.

ХЖ: А что еще отменяется?

А.П: На уровне ценностей — очень многое из старой культуры... Новая будет куда более интегральной. Там снимается, например, противостояние науки и искусства, трансформируются основания наших профессиональных страстей. Принцип «доказательности» утратит свою силу. Вместо него появится более общее понятие «убедительности», что резко и травматично подорвет ситуацию в основаниях естественных наук и выдвинет на первое место, если угодно, «пост-нео-риторику». Речь в науке пойдет уже не о том, чтобы высказать некое утверждение, которое просто повиснет в воздухе, а о том, чтобы придать ему убедительность и целенаправленно заставить (именно заставить!) научную корпорацию определиться по отношению к нему.

Короче, мы переходим в нормальную ситуацию, когда психотехника (в своем более мягком варианте антропотехники, техники проживания жизни, формирования вокруг себя определенного слоя человеко-текстовых взаимоотношений) станет доминантной практически в любой профессии. Вернее, в том, что раньше считалось профессией. Дальше начинает распадаться ситуация этическая, поскольку принцип убедительности дает некоторое преимущество эстетическим ценностям. Роль авангарда тут очень велика. К счастью, он не понимает, что является в этом деле исследовательским звеном...

ХЖ: Теперь уже понимает...

А.П.: Да, сейчас начинает понимать, и это гораздо хуже. Когда исследователь не рефлектирует, действует как бы под наркотиком, ему удается успешнее создать некий действительно новый тип вненаучного исследования.

ХЖ: А кстати, почему наркотики? Почему о них все время заходит речь, когда говорят о новой культурной реальности?

А.П: Обратите внимание: привычный наркотик — наркотиком не считается. Нет проблемы книги как наркотика, хотя если вспомнить хотя бы пушкинскую Татьяну или сервантесовского Дон Кихота — чем же для них было чтение, если не наркотиком, и это проработано в культуре. Нет проблемы беседы как наркотика. Но когда возникает новая форма наркотического существования, она необычна, странна — и сразу маркируется, к ней сразу возникает амбивалентное отношение.

Здесь, кстати, важно прежде всего не то, что новая форма осуждается, а то, что она замечается, она возникает на рынке человеческого внимания. Ведь человеческое внимание — это мощный ресурс, им человек расплачивается за все. Поэтому и рынок нашего внимания — это самый настоящий рынок со всеми «рыночными причиндалами» — стоимостью, игрой на повышение, на понижение и так далее... Ну, например, убеждение — это чистая игра на повышение на рынке человеческого внимания.

Мы еще не умеем работать с проблемой наркотиков: насколько я знаю, даже специалистам трудно было предугадать, что дохлая игра «Тэтрис» советского программиста Алексея Пажитнова заставит людей во всем мире каждый день часами гонять какой-то несчастный стакан. Это отчетливо наркотическая ситуация. Отреагирование чего там идет, компенсация какой глубинной потребности?

Наркотики являются репрезентантом глубинного культурного механизма, а культура, со своей стороны, может быть названа первонаркотиком или метанаркотиком, и как только возникает чуть новая форма наркотика, все замечают именно его, привыкнув ко всем остальному.

ХЖ: Мы привыкли, что когда говорят о последствиях «виртуальной реальности», интерпретируют это явление, если не критически, то, как минимум, в мизантропических тонах. От Бодрийара до «Газонокосильщика» новая культурная реальность предстает почти как сумрачная Антиутопия. Ваше же видение, безусловно, оптимистично, а описание скорее напоминает позитивную Утопию. Как вы оправдываете эту позицию?

А.П: Тем, что я, как сейчас говорят, «культуролог», хотя мне не нравится это слово (хорошо бы придумать что-нибудь типа «коммуникатор»). А для культуролога оценки «позитивно-негативно» абсолютно бессмысленны. Смысл имеют только рассматривание, описание, постройка модели. Что будет, скажем, с такой-то областью науки, когда туда придет вот такой инструментарий?

Как будет выглядеть научная истина при ослаблении v принципа доказательности и возрастании роли суггестии, а следовательно, этической доминанты? И так далее.

ХЖ: Но в эстетике кроме суггестии действует еще такой принцип, как «отстранение» — то есть, нечто противоположное убедительности. А в науке кроме требования доказательности всегда были такие вещи, как сократовская ирония, декартовское сомнение, кантовский критицизм — все то, что продолжается у Поппера в виде «принципа опровержимости» как признака научности. Именно способность к самокритике — основа диалога и воображения: ты настолько способен воображать, что можешь вообразить себя неправым, а правым своего оппонента. Все эти принципы — они что, исключаются в экранной культуре? Или же наоборот, включаются на каком-то новом витке?

А.П: Когда мы ставим под сомнение ситуацию доказательства, мы говорим: надо не просто вычислять, не просто заниматься чем-то рекурсивным. И дедуктивный, и индуктивный методы являются рекурсивными — и оба лопаются. Мы приходим в результате к своего рода инсайтным моментам, ситуации прямого видения. Инсайтное видение — это своего рода схлопывание, свертывание некоторого развернутого действия, выученного нами в результате длительного филогенеза. Свертывание рекурсии — вообще проблема замечательная: свертывается рекурсивная вычислимость, приводя все к восприятию — прямому, непосредственному и мгновенному.

Но если речь идет о восприятии, то на него накладываются совершенно новые функции и новая ответственность. Ответственность, которую раньше нес разум.

И именно тут возникает совершенно по-новому проблема «диалога», взаимоотношения людей. Раньше модус восприятия непосредственно корреспондировал с модусом реагирования, действия, поступка. А общение, коммуникация — это был как бы лишь слой масла, намазанный на кусок хлеба. Теперь оказывается, что общение, обобществление выходят на первый план.

Новые коммуникации, новые компьютерные технологии свертывают времена и показывают нам реальное существование определенных сообществ, невидимых колледжей, профессиональных страт, которые становятся ныне психофизиологической реальностью. У нее есть свои характерные времена восприятия и отреагирования. Сейчас, когда все завинчено охлопывающимися расстояниями и скоростями, оказывается, что группы — большие и малые — реагируют со скоростями, приближающимися к нашим собственным, организмическим. Наступает мир новых психофизиологических феноменов. Это как феномен семьи, в пространстве и реальности которой ты совсем иной, нежели вне ее. И если раньше существовала отдельная этика между людьми, отдельная — между малыми сообществами, отдельная — между государствами, то теперь это все начинает ползти. Сейчас этих страт очень много, и они наползают друг на друга. Каковы этические обязательства между ними, укладываются ли они в два-три известных до сих пор варианта, пока что совершенно неясно.

ХЖ: Это очень интересно: ведь сегодня идея коллективности в усредненном интеллигентском сознании все еще сопрягается с тоталитарными режимами, с идеологией, с коммуналками — т.е. с нивелированием личности. Все восьмидесятые годы на интернациональной художественной сцене триумфировал экзальтированный неолиберальный индивидуализм. И вот мы наблюдаем, как среди наиболее чутких художников возникает тенденция деперсонализации творчества, актуализации института коллективности. Это что, закономерность?

А.П: Конечно. Ведь за возникающими колоссальными возможностями кроется почти императивное требование новой культуры — доходящее до нас от лица новых технологий — по отношению к нам, к людям. Требование, чтобы мы восстанавливали свои старые традиционные коллективистские ценности, переформировывали и успевали разламывать ценности индивидуализма — но не в припадке нигилизма, а ради расширения потенциала собственных возможностей. Это — работа с идеологией общества и общности как суммой базовых идей человечества, благодаря которым оно сохраняет себя единое и как стабильное «существо». Кризис, который возникает в этой связи в интеллигентском сознании, это рабочий процесс гетерогенизации под флагом обретения всевозможных собственных прав, с тем чтобы потом все их радостно делегировать «живому веществу» человечества.

ХЖ: А каковы же тогда принципы моделирования новой коллективности?

А.П: Первый принцип — ситуативность. В смысле: что сделано этим коллективом, не зачеркивает того (и вообще не соотносится с тем!), что сделано другим — даже если мы вошли в него сразу же после окончания работы в первом. Мало того, то, что мы там сделали и что было сказано, никак не соотносит нас с ситуациями, складывающимися до этого коллектива и после. Такая ситуативная гибкость разрушает одну из мощных осей культуры — а именно ее временную ось, ось стабильности коллектива.

Рядом с принципом ситуативности можно назвать принцип абсурдности — в смысле Камю — то есть, отсутствия связи между ситуациями. Как идеал, разумеется.

Далее — принцип «групповой работы» (надо сказать, что «групповая работа» — это не просто «работа в группе», как и психоанализ — не просто «анализ психики»). У некоторых групп способность инсайтного «пробивания» настолько разработана, что они уже не останавливаются на чисто рабочих процедурах, а сразу выходят на уровень сакральных областей, которые раньше казались доступны лишь индивидууму в его принципиальной уединенности.

С другой стороны, для индивидуума работа в коллективе — это испытание, вызов «моей» индивидуальности в том смысле, что я должен понять, могу ли я поступиться своим безбрежным эгоизмом. И начинается процесс разрушения в любом случае, работа на расслабление той индивидуальности, которая есть одна сплошная судорога, либо усиливающаяся до выпадения в социальный осадок, либо рассасывающаяся на полигоне новой коммунальности.

ХЖ: Здесь все-таки есть проблема. В доэкранной культуре источником творчества было напряжение между личностью и несовершенством культуры. Настолько ли совершенна эта новая «экранная культура», что снимает напряжение между личностью и культурой? А если напряжение снимается, то будут ли какие-то новые источники для творчества?

А.П: Обратите внимание на слово, которое вы употребили — «напряжение». Это физическое понятие. Но эти физические модели имеют очень глубокий смысл. Сегодня они взяты вами из культурного материала, с одной стороны — как его максимальное репродуцирование, а с другой стороны — как его архетипическое запечатлевание. А затем они опрокидываются, как зародыши, как споры, в новый культурный материал, чтобы там прорасти. Так было и раньше: психоанализ весь построен Фрейдом на сознательном использовании механики сплошной среды — вытеснения, давления, работы клапанов. Ньютон взял понятие «силы» из богословия. Сила является там шестой иерархией среди небесных воинств. Выражение «силы небесные» было понятием, а не метафорой. Понятие «силы», того что давит и оказывает определенное воздействие, было отработано во внутренних практиках, которые потом стали религиозными, а затем упали на другой культурый материал. Что же касается «напряжения» между художником и культурой...

Есть неизмеримая пропасть между иерархией образов мира и — миром-как-он-есть, миром в себе. Образность означает проективность, «проекцию мира на...», знак мира. «Образ» в переводе с греческого обозначает «неполное присутствие» (я, кстати, думаю, что понятие «полноты» когда-нибудь станет одним из основных в теории культуры понятий). Творчество — это лишь образ творения. В своей местной метафизике, когда я действительно что-то сотворил, — как след моего жизненного пути, — творчество есть ежесекундное переползание из секунды в секунду, творение себя самого, последующего. Для обыденного человека все эти акты автоматизированы. Но в этом и его спасение. Если автоматизм этого проволакивания себя самого, всей своей психики по каждой новой последующей секунде теряется, т.е. если человеческих усилий на это не хватает, человек становится душевнобольным, настолько невероятна мощь нашего творения самого себя. Она-то и движет нас к концу, к точке трансформации, которую мы судорожно называем смертью. Но эта точка в каком-то смысле единственный генератор культуры (это не совсем в сакральных ее областях).

«Напряжение», о котором вы говорите, есть напряжение между смертью и мною. Куда же оно денется? Другое дело — как оно протекает, в каком культурном контексте осуществляется. Есть такой Ричард Фейнман, лауреат Нобелевской премии, один из самых гениальных людей в; теоретической физике; он придумал теорию фейнмановских диаграмм, которая абсолютно изменила лицо физики. Примерно так: вот глаз, вот пламя свечи. Известно, что свет попадает в глаз по прямой. Но в квантовой физике выясняется: свет идет сразу во все стороны и попадает в наш глаз отовсюду. Короче, если мир не классический, а квантовый — то есть тот, где очень большие скорости и очень маленькие расстояния и объекты, — то количество путей, по которым свет реально попадает в глаз, почти бесконечно. Культура в этом смысле устроена квантовым образом. Нас совершенно не волнуют простые и прямые взаимодействия («вот прокурор: жил, жил, да и помер»), нас волнуют более сложные траектории, и весь вопрос в том, какие новые культурные траектории открывают нам новые технологии.

ХЖ: Вы как-то сказали, что Вы — «коммуникатор». Ваша деятельность как бы уходит по ту сторону традиционных интеллектуальных практик и каким-то образом выходит на институтосозидание. Нечто подобное мы видим в искусстве, где растет и усиливается институт кураторства. Какова позиция интеллектуала, созидающей личности в контексте этой новой культурной ситуации?

А.П: Давление нынешней социокультурной ситуации, наверное, таково, что коммуникативный слой опускается на наши головы и формирует наши интенции. Эти безумные коммуникативные стяжки, коммуникативное коллапсирование, все то, что Мак-Люэн описал в терминах «мировая деревня», но что куда больше напоминает «мировой бульон»... Социокультура все это ощущает и на это отчетливо реагирует и поэтому сейчас следует ожидать роста коммуникативных (по своей внутренней сути)тпрофессий.

Сложность подобной профессиональной деятельности в том, что мы должны отдавать себе отчет: здесь мы манипулируем людьми так же, как раньше манипулировали текстами. Профессия коммуникатора есть образ профессии медиатора, соединяющего, а на самом деле — воссоединяющего (если вспомнить значение слова «религия» то есть воссоединение). Архетип этой профессии отчетливо сакрален, хотя и направлена она на создание все новых и новых слоев профанной культуры. Это неслабая стяжка. О чем, в сущности, говорит слово «коммуникация»? Это опять-таки образ сакрального направления жизни.

Но образ этот, как и всякий образ, фальшивый, это проекция на пошлую поверхность, на экран. Но именно в этом смысле экран вполне может служить метафорой культуры как таковой.

Поделиться

Статьи из других выпусков

№16 1997

Русские художники в Кёльне. Из истории последней волны русской (э)-миграции

Продолжить чтение