Выпуск: №4 1994

Рубрика: Тенденции

Прощание с личностью

Прощание с личностью

Акция группы «ЭТИ». Фестиваль фильмов «Новой волны», Дом Медиков, Москва

В прежние годы коллективное творчество не так уж часто практиковалось в нашем искусстве. В эпоху «шестидесятников» гораздо важнее был программный индивидуализм, культивирование «островных культур», некоей воображаемой свободной территории, где каждый мог ощущать себя персоной и уникализировать свои откровения на собственном острове — как Шварцман или Зверев. В 70 – 80-е индивидуальность еще больше экзальтировалась: это период суперзвезд, виртуозов, артистического успеха. В концептуализме и соц-арте, при их стремлении идти путем исключительно смеховой культуры, кастрирующей и нейтрализующей все силовое, надиндивидуальное, коллективности как таковой не могло быть. Вместе с тем и как бы вопреки этому уже в концептуализме стали проявляться противоположные тенденции. Само название «Коллективных действий» было далеко не случайным. Хотя для всех нас были очевидны личные интеллектуальные и духовные инспирации Монастырского (его стремление аналитически работать с нематериальными сущностями, опираясь на большую лингвистическую культуру, не упраздняя при этом измерения сакральности, которая, правда, доводилась до все большей апофатики, поддерживаемой сквозной ироничностью), загородную прогулку единомышленников вполне можно было воспринимать как коллективный ритуал или коллективную медитацию. Она была оснащена не личной, а именно коллективной гносеологической целью.

some text
Беседы с завязанными глазами.
Каталог «Аналитические проекты».
Галерея «Риджина», 1992.

Кроме того, концептуалисты — при всей их установке на шизоидность, на размывание любых «параноических», как они говорили, узлов определенности, — сделали нечто очень важное: они побудили пересмотреть роль художника. Они ввели фигуру художника, который одновременно и интеллектуал, и игрок, и исследователь текстов, и чуть ли не мистик. Они сделали искусство едва ли не заменителем философии, во всяком случае, ее полноценной разновидностью. И хотя все это приобрело характер исключительно пародийный, — именно в такой синкретичности, которую уже не назовешь ни «искусством», ни «философией», ни «медитативной практикой», — исчезала устаревшая фигура художника, где-то в одиночестве что-то творящего и к чему-то призывающего. Они внесли важную тему: через искусство надо перейти. Как и через человека. Ярче всего это проявилось, конечно, в «Медгерменевтике». Тут коллективное творчество уже приблизилось к той грани растворения профессиональных границ, где объекты — или вернее, информационные структуры, которые они выдавали, — по крайней мере, на уровне концепции растворяли персональность Пепперштейна, Лейдермана или Ануфриева. И хотя они соблюдали недостаточную конспиративность такой общности (да и на самом деле, как мы знаем, сплошной монолитности не было, ибо оставалась мощная персональность отдельных участников), — на уровне совокупной «культуротерапии», которой они занимались и в которой себя мыслили, они действительно растворяли свои «Я» художника.

some text
Беседы с завязанными глазами.
Каталог «Аналитические проекты».
Галерея «Риджина», 1992.

А программная несамодостаточность ни текстов по отдельности, ни изображений по отдельности, ни фотографий, ни объектов — это их заслуга и несомненная находка. Как складывается ситуация в дальнейшем? Остатки образований, напоминающие о прежних группировках — будь то «Коллективные действия», которых уже нет, или «Медгерменевтика», которой тоже нет, или отдельные лидеры, как правило, здесь отсутствующие, как Кабаков или Комар-Меламид, — все это, как известно, сложилось в некую мифологическую общность «московской номы». Став, по сути дела, официальным искусством теперешнего времени, имея своих последователей, которые спешат раствориться в уже наработанной эстетике или эпигонски стилизуют себя под нее, эта «нома» превратилась в группу мягкого, «вежливого» давления. Она пытается представить себя монопольным репрезентантом всего того интересного, что есть в искусстве последних десятилетий, вытеснив из поля зрения как мистичных и интересных одиноких шестидесятников, так и те явления молодого искусства, которые то ли по стилевым, то ли по иным пристрастиям не вписываются в иронико-критическую эстетику, этой «номой» репрезентируемую. Короче, она превратилась в благопристойное искусство истеблишмента; ее ироничность по поводу советского монстра прекрасно вяжется теперь с новыми пропагандистскими механизмами. И хотя иногда еще кажется, что она может сменить темы, объекты — как это происходило у «Трехпрудников», работавших с языком рекламы, нового «кича» и общества потребления, — однако сам дискурсивно-аналитический аппарат, сам метод деструкции и пародирования, сам вкус языка сформирован тем периодом, когда все это служило актуальным задачам преодоления «совка». Произошла канонизация этого искусства, изначально избавлявшегося от всякой канонизации. Его адепты выглядят как некоторая всеохватная общность, почти без берегов. Короче, оно стало выполнять ту же функцию в нашей культуре, что когда-то соцреализм. И вот тут, на почве некоторого сопротивления этим сложившимся правилам игры и стандартному вкусу — да и просто на почве каких-то иных, незасвеченных потребностей, которые существуют в нашей художественной культуре, — возможно возникновение новой деперсонализации, если не в массовом, то в групповом содействии.

some text
Беседы с завязанными глазами.
Каталог «Аналитические проекты».
Галерея «Риджина», 1992.

Я говорю прежде всего о содействии, которое наделяется некоторой тотальной силой. То есть, во-первых, о содействии, носящем характер воскрешения сакральных, архетипических начал, уподобляющих современное искусство практике традиционных культур. А с другой стороны — о групповой энергии, несущей в себе деструктивный, разрушительный, революционно-взрывной энергетический заряд и пафос. Обе линии, как мне кажется, сейчас актуальны. Они, как ни странно, возникают в своей дополнительности — в качестве парадоксальной оппозиции тому, в общем-то, горизонтальному ландшафту, на который претендует «нома» как представитель местной культурной ситуации. Если концептуализм пытался выровнять любые «очаги паранойи», все привести к иронически-скептическому равновесию, то сейчас возникает потребность в чем-то настоящем, агрессивном и одновременно восстановительном. И то, и другое требует коллективности или, во всяком случае, деиндивидуализации. Первая из этих тенденций ставит перед собой задачу в языке временном, развивающемся, в языке современного искусства зацепить формально нефиксируемый (не имеющий формального готового рецепта) дух глубины традиции. Здесь идут поиски — зачастую окольными путями, через некие, может быть, языческие действа, групповые ритуалы — разбудить спящие в бессознательном матрицы мифа. То есть, уже не разрушать, не подтачивать миф, чем занимался концептуализм, а способствовать его оживлению. На этом пути никогда не может работать одинокий опыт художника: ведь речь идет о том, в чем индивидуальное растворяется. Просыпается интерес к действию за пределами собственно сферы искусства, способному атаковать сознание и подсознание, разблокировать и освободить спящие и подавленные слои восприятия и мышления, а с другой стороны, захватывать и овладевать этим мышлением, чтобы пробудить витальную энергию творящего, наличную силу мифа. Для этого и возникают общности, где люди вначале как бы понарошку (или эстетически-стилизованно, учитывая, что все так или иначе затронуты постмодернизмом) воспроизводят ритуальную систему поведения — типа той, где я участвую как, по сути дела, безличный персонаж. Я имею в виду Движение «Танатос», которое откровенно идет на оживление архаических мифологем, опираясь на евразийские, угро-финские, славянские традиции, на пробуждение коллективной памяти, — причем, одна из ипостасей «Танатоса» (и это, может быть, самое главное) — «умерщвление» наших индивидуальностей во время действ.

some text
Беседы с завязанными глазами.
Каталог «Аналитические проекты».
Галерея «Риджина», 1992.

Смерть художника или смерть искусствоведа такого-то — пусть в условном пространстве инвайронмента, через условную, инсценированную коллективность, ради выхода к тому, что превосходит и «я», и «мы» и выходит в нечто неведомое или, по крайней мере, указует к нему, — вот ради чего все делается. Это и есть один из самых высоких ликов «Танатоса». Можно привести другой пример: сейчас Тегин с Пономаревым исполняют действо, которое нельзя назвать по отдельности ни музыкой, ни инвайронментом, и где неважно, кто чем занимается — важно, что это действо, что туда подключены через призму современной музыки и тибетские, добуддийские ритуалы, и боннское пение монахов, и Бог знает что еще — однако без желания напрямую превратиться в исполнителей ритуалов, потому что в результате это все-таки не культ в традиционном, каноническом смысле, а искусство, которое должно проходить через современный мир с его безумием. Есть и иные такого рода общности. Они, как правило, недолговечны, ибо во всех нас еще очень много «гуманистической» трухлявой привязанности к своим персональным скорлупам и имиджам. К тому же и внешняя среда действует в чем-то развращающе: люди начинают в субтильных духовных тонкостях между собой в чем-то расходиться, вступать в какие-то конфликты на почве индивидуального понимания программных установок. То есть начинаются человеческие разборки, которые ведут к рассеиванию коллектива на персональные атомы. Но все это, как правило, опять-таки на какой-то период: непрерывность коллективной темы все равно продолжается; надличностная структура, которая при выпадении одного или другого персонажа, казалось бы, потерялась, продолжает существовать; сверхперсональная мифологема и эстетика надперсональной общности существуют и пробиваются. И зовут они не к иронической рефлексии, которая преобладала в концептуализме, а к чему-то иному, к своего рода магии, суггестии, как минимум, к психоделике, если пользоваться таким жаргоном. Да, именно к психоделике: не будем на многое претендовать. До какого-то подлинного прорыва еще далеко. Но даже если речь идет всего лишь о создании психоделического пространства, измененных состояний сознания, то и это уже очень важно, потому что запускает в сознание и подсознание некоторые важные для нас мифологические парадигмы. Речь идет об антипозитивистских — но позитивных, восстанавливающих сакральную вертикаль измерения духа, включая и грозные, страшные уровни, — движениях. Они могут быть очень недолговечны на человеческой плоскости. Их след может быть небольшим и вовсе не тем, чем хотелось бы. Но если он остался, то это коллективный след, и интерпретироваться эти работы будут как коллективные художественные явления. Теперь о другой ветви, о которой тоже надо сказать в этой связи. Мне кажется, что сейчас, наряду с желанием вернуть настоящее на уровне ностальгичности — что хорошо в постмодернизме, — есть и другое, не менее жгучее: желание вернуться к настоящему через разрушение всего отжившего, через противостояние всей той липкой и обволакивающей коммерциализированной ментальности, которая здесь сейчас насаждается. Возникает потребность противостоять пошлым стереотипам обывательского и идеологизированного сознания, совершить необходимую диверсию против массовых коммуникаций, деструктурировать эту систему. Такие нигилистические векторы несут в себе запас здорового молодецкого бунта, который, на мой взгляд, не менее нужен, чем сакрально-археологические экспедиции к истокам времен (или же к их концу, чего нам на самом деле хотелось бы... может быть). Это протест, полный витальной силы, желающий обрести не формы усталого комментирования, а формы акции, которая была бы сделана громко, шумно, которая не ограничивалась бы политическим действом, а была бы, скорее, жестом террора, которая бы привлекала толпу и задействовала пружины молодежи как акция группы «ЭТИ» со словом из трех букв перед Мавзолеем. Может быть, эта линия не такая уж замысловатая (я не в восторге от этого), но она опирается на очень витальную линию контркультуры, которая сейчас фактически становится по ту сторону «правых» или «левых» разграничений. Она свидетельствует о потребности в энергетике восстания на уровне менталитета в целом. А на уровне искусства — принимает формы коллективных атак на общество, которые у нас (видимо, по причине «железного занавеса») не успели в свое время реализоваться: ведь ничего подобного бунтующим студентам Сорбонны 68-го года, где были попытки превратить баррикады в эпатажные действа и жесты протеста в искусстве, у нас до сих пор не было, да и не могло быть. А нынешняя ситуация, может быть, вызывает зуд именно по таким вещам. И хотя здесь возникает нечто, имеющее мощные морфологические, формальные прообразы на Западе, однако, учитывая специфику нашего менталитета, это может получиться хотя и менее культурно, но в чем-то круче.

Молодые ребята типа «ЭТИ» или «НЕЦЕЗИУДИКОВ» — левацкие, контркультурные радикалы — будучи очень энергичными и даже агрессивными молодыми людьми, на самом деле готовы легко поступиться своей индивидуальной ролью ради того, чтобы включилась масса. И вот как раз совпадение элитарных, эзотерических поисков тех, кто ходит в пограничном хаосе и сакральности, и общностей молодых бунтарей — в принципе могут создать некую нормальную нонконформистскую дополнительность. Правда, это лишь одна из гипотез.

Правда и то, что эстетика шока пока что является лишь способом сравнительно безопасного «пробуждения» и не переходит грань дозволенного. Это тоже нельзя сбрасывать со счетов. И может быть, именно поэтому сюда в какой-то степени подключается концептуализм. Он сейчас выглядит, с одной стороны, как искусство победившее, а с другой — как искусство усталое, теряющее свою витальную энергетику. И не случайно, что в кругу, близком к концептуализму, например, в галерее Кулика организовывались все эти скандально знаменитые действа с убийством свиньи и вся линия зоопроектов. К ним можно относиться по-разному, но важно, о чем они говорят. А говорят они о том, что люди, близкие к концептуализму, почему-то захотели работать с чем-то непредсказуемым, с животными и с некими внеинтеллектуальными уровнями в человеке — с чувственностью, с телесностью, с природным в себе и окружающем мире, то есть, с тем, что уже в силу материала выходит на какие-то трансличностные уровни, за пределы индивидуальной рефлексии и реакции. Именно коллективно-дионисийское начало должно, видимо, прорваться через все эти жесты шока, жесты контакта с животным (с его непредсказуемым поведением), жесты откровенной чувственности, которой почему-то не хватает нашему искусству... Во всех случаях пусть на какое-то время, пусть на два часа художник такой- то, литератор такой-то должны упразднить свои роли, привычки, авторские права, чтобы что-нибудь получалось из задуманного. Разумеется, полагая, что будут развиваться подобные общности, я вовсе не отрицаю, что ностальгически, как бы от противодействия должны возникать и какие-то очень одинокие персонажи, островные аутсайдеры, которые захотят как бы убежать от всех и устроить свою одинокую башню. Такие персонажи тоже возможны, и мне хотелось бы, чтобы они дополняли культурный ландшафт ближайшего будущего.

Записал Леонид Невлер

Поделиться

Статьи из других выпусков

№103 2017

От «эстетики взаимоотношений» к этике индивидуализма: почему мне хотелось плакать на «Фаусте» Анны Имхоф

Продолжить чтение