Выпуск: №98 2016

Рубрика: Рефлексии

О неполноте настоящего

О неполноте настоящего

Елизавета Артамонова. «Достроенная реальность» / Computer game, 2014

Илья Будрайтскис. Родился в 1981 году в Москве. Историк, теоретик. Член редакционного совета «ХЖ». Живет в Москве.

Пять лет назад вышел номер «Художественного журнала», посвященный итогам 2000-х. Перелистывая его, можно заметить, что авторы (в том числе и я с Алексеем Пензиным[1]) воспринимали хронологическую границу десятилетия как рубеж, позволяющий приступить к процедуре «искупления времени». Эта процедура, которую Жак Рансьер считает необходимым и достойным критики качеством академической исторической науки, предполагает выделение черт, свойственных определенному времени. Оно рассматривается как гомогенное пространство, внутри которого все подчинено его собственным законам. «Искупить время» — значит вывести себя за его пределы, изучив обитателей эпохи, особая ментальность которых превращается в объект исследования и научных догадок. Рассуждая о конце десятилетия, мы как бы располагаем себя вовне, находя свой собственный переработанный опыт внутри замкнутого пространства опыта коллективного. Только с этой дистанции мы можем оценить значение прожитого и пережитого периода, содержание которого становится понятным в связи с завершенностью его формы. Она может характеризоваться настроенчески — вера или безверие, пессимизм или энтузиазм, надежда на лучшее будущее или меланхолическое постижение прошлого, что помогает нам в понимании основного стиля эпохи. В соответствии с ним (или в сопротивлении ему) мы открываем смысл собственных действий, в конечном счете утверждая самих себя как людей «своего времени»[2].

some text
Алиса Керн. «Проект памятника зрителю #1», 2015

Стремление к подобным «искупительным» рассуждениям о времени очень естественно (так как является в итоге попыткой понять самих себя и разгадать внутреннюю связь событий и решений собственной жизни). Однако пробы восстановить смысловое единство времени, которое принципиально разорвано и де-синхронизировано, таят в себе опасность упрощения. То, что казалось пройденным и преодоленным, неожиданно проявляет себя как потенциальное, как сила, лишь начинающая раскрывать себя в становящемся будущем. И наоборот — надежды на приход нового оказываются лишь разбитой иллюзией, принадлежащей прошлому.

Попытка подвести итог десятилетия летом 2011 оказалась почти комическим подтверждением этих известных особенностей смещенного, вывихнутого времени. Через несколько месяцев после выхода номера улицы российских городов стали сценой массовых протестов, большинство участников которых вдохновлялись идеей устранения эстетического несоответствия между архаичной, патерналистской властью и устремленным в глобальное будущее активным меньшинством «русских европейцев». Этот кратковременный и поверхностный штурм времени сменился триумфом власти, которая благодаря внутренней угрозе окончательно освоилась в роли консервативного «вечного настоящего». То, что в 2000-х выглядело как архаика, оказалось лишь предисловием к подлинной архаике, утвердившей себя к настоящему моменту в качестве единственно легитимной реальности. Ставший ответом на протестное движение «консервативный поворот», активация, казалось, ушедших навсегда в прошлое политических, культурных и территориальных разломов на постсоветском пространстве, общий рост гнетущей катастрофичности — все это не только не обозначило перехода в какое-то новое состояние, но наоборот, стало развитием и как бы осуществлением 2000-х. Смена одного десятилетия другим не только не зафиксировала между ними какого-либо разрыва, но и выявила в качестве характерного и определяющего все, что прежде могло показаться случайным или уходящим. Десятые стали как бы сосредоточением, концентрацией нулевых, задача искупления которых потеряла всякую ясность и отодвинулась в неопределенное будущее.

Разорванность, расщепленность как качество переживаемого времени, его принадлежность постоянно настигающему прошлому и отдаляющемуся будущему, делает практически невероятным разговор о собственно настоящем. Однако эта невозможность во многом определяется самим представлением о настоящем, которое непременно должно заключать в себе ясность границ между прошлым и будущим.

Наверное, в России последним хронологическим десятилетием, о котором можно рассуждать в пределах четко очерченных временных границ, были 1990-е. Они оказались своеобразной точкой отсчета, отталкиваясь от которой мы можем делать хоть какие-то выводы относительно современности. Это десятилетие до сих пор работает как общественный маркер разделения между выигравшими и проигравшими, просвещенными гражданами мира и ностальгирующими патриотами. К тому времени можно относиться определенно — то есть ментально принадлежать или отвергать. Сам дух 90-х был неразрывно связан со стремлением постоянно уточнять собственную темпоральную ясность, проводя границу между теми, кто перешел рубеж и шагнул в будущее, пополнив ряды глобальных людей, и теми, кто не смог этого сделать. В стремлении расправиться с анахронизмом, установившим власть над частью общества, ясно просматривался чистый просвещенческий горизонт ожиданий — когда будущее становится яснее не благодаря усвоению опыта прошлого, но через его преодоление. То есть, чем меньше элементов опыта прошлого расположено в настоящем, тем ближе становится будущее.

Разочарование, несбывшиеся ожидания, переживание настоящего как данности смещения времен, ни одно из которых не в состоянии одержать победу над остальными, стало определяющей чертой современности, принципиально основанной на принятии собственной неполноты, своей не-осуществленности. Будущее, таким образом, принимает характер чистой спекуляции в отношении настоящего. Как отмечает Сухаил Малик, «вы понимаете неопределенное будущее как условие для действий, которые должны быть совершены»[3]. Получается, что поскольку настоящее лишено своего собственного смысла, то есть порядка отношений со временем, спекулятивное, сконструированное будущее компенсирует это отсутствующее значение. Такое объяснение похоже на перевернутую модель «протестантской этики» Вебера, в которой иррациональность цели (спасения души) достигалась через предельную рационализацию средств (земной жизни, ориентированной на накопления ценностей и материальный достаток). Сегодня, напротив, иррациональность жизни получает оправдание через рациональность цели — предупреждение риска, превентивную нейтрализацию последствий своих собственных действий.

Это «будущее в настоящем» обладает подлинно взрывным потенциалом, поскольку содержит вызов как консерватизму, постулирующему настоящее в качестве органического утверждения прошлого, так и левым, чья программа изменений основана на бесконечных попытках исправить прошлое, переустановив его отношения с настоящим. Если консервативный подход искупает время через его непрерывность, обусловленность и справедливость, легитимируя текущее положение дел, то для левых настоящее всегда содержит собственное искажение, представляя руины поражений и возможностей, которые не были осуществлены, но должны быть восстановлены через грядущее мессианское событие. Если в первом случае искупление осуществляется через примирение с действительностью, с непосредственным опытом, то во втором — действительное не имеет права на существование именно потому, что представляет из себя неискупленное прошлое. Гамлетовское вывихнутое время («век расшатался…») связано с гнетущей необходимостью и одновременно актуальной невозможностью осуществления мести, восстановления попранной справедливости, для которой постоянно не находится необходимых исторических инструментов. Эта необходимость/невозможность мести для Гегеля представляла, как известно, центральную фигуру Модерна, воплощенную в мучительном бездействии Гамлета (который «сомневается не в том, что ему нужно делать, а в том, как ему это выполнить»[4].

some text
Мария Полуэктова. «Новый год», 2016

Таким образом, мы находимся в заточении подавляющих обстоятельств, созданных не нами, в плену непреодолимой власти Истории, которую необходимо либо принять, либо изменить через активацию всех заложенных в ней противоречий. Будущее — не завтрашнее сегодня, но сегодняшнее завтра. Таким образом, действие на опережение должно исходить из противоречий, содержащихся в будущем (то есть обстоятельств, во власти которых находится сегодняшний человек). Настоящее представляется территорией произвола, чья рациональность принадлежит будущему. Теперь не прошлое предстает пространством проигранных битв (чей окончательный итог будет подведен в мессианском будущем прошлого), но будущее становится местом возможных сражений, диспозиция которых определяется сегодня. И не прошлое является скопищем руин нереализованных возможностей, а руины настоящего живут в ожидании будущего, которое способно собрать их воедино. Тогда как настоящее пытается представить утвердить свою власть как вечность («неофеодализм», по выражению Аванесяна[5]), будущее становится местом подлинного пересмотра самих оснований этой власти.

Ставка на опережение, стремление предугадать возможный шаг другого является, как известно, одним из базовых принципов военной стратегии. Еще Клаузевиц утверждал, что война не может иметь исключительно научных оснований, которые могли бы обеспечить победу одной из сторон исходя из калькуляции и анализа всех обстоятельств, имеющихся в наличии и принадлежащих настоящему моменту. Непредсказуемость войны, огромное значение случая и нематериальных моральных сил связаны с ожиданием, стремлением каждой из сторон предупредить возможное действие противника. В соответствии с теорией полярности Клаузевица[6], каждая из противоборствующих сторон должна действовать исходя из несоответствия вероятного представления противника о себе. Множество вариантов предотвращения возможного будущего наслаиваются друг на друга, превращая войну в игру с непрогнозируемым исходом. Полярность войны создает новое соотношение между царством случая и царством необходимости, в котором первое обретает небывалую автономию по отношению ко второму. Время невероятно ускоряется, каждая минута может обратить преимущества в их прямую противоположность, и будущее на какой-то период устанавливает свое господство над настоящим. Однако в условиях классической войны, с ог­раниченным количеством суверенных участников, власть обстоятельств настоящего и прошлого все же сохраняется. Ресурсы исчислимы, оборона выгоднее наступления, а политика (то есть рациональность решений, определяемых настоящим балансом сил и стремление к стабилизации, утверждению настоящего) господствует над войной, которая остается ее функциональным продолжением.

Эти отношения между политикой и войной принципиально меняются после появления ядерного оружия и особенно с окончанием Холодной войны. Отныне невозможно прямое столкновение между ключевыми игроками, каждый из которых обладает средством моментального окончания игры и полного обнуления предшествующих ей обстоятельств. Однако это не только не приводит к реализации рационального вечного мира, но напротив, делает войну еще более автономной, иррациональной и непредсказуемой. Она ускользает не только от давления морали, но и от инструментализации со стороны политики. Война приобретает гибридный характер, связанный с постоянным размыванием границ между мир­ным и военным состоянием. В непрозрачную, ус­коль­зающую от известных законов войны и политики зону гибридных столкновений постоянно вовлекаются все новые и новые территории, переживающие эрозию государства. Так в Ираке, Сирии или восточной Украине военная логика разрушает суверенность, а на смену нормативным отношениям между гражданами и государством приходит многообразие вооруженных акторов, каждый из которых забирает себе частицу расколотой суверенности («вырывает куски мяса из тела Левиафана», как выражался Карл Шмитт[7]). Гибридная война, в отличие от игры, имеющей свои правила, начало и конец, характеризуется опрокинутым в неопределенность состоянием, в котором цели участвующих в конфликте сторон не могут прийти к компромиссу, предполагающему волевое окончание военного положения. Более того, для большинства вооруженных акторов, встроенных в новую военную экономику, отсутствует связь между политическими целями и подчиненными им военными средствами. Гибридная война, стирая границу между войной и миром, преодолевает известное соотношение средств и целей.

Исследовательница новых войн Мэри Кэлдор указывает на их связь с неолиберализмом и процессами экономической дерегуляции, охватившими мир после конца Холодной войны.[8] Грань между сокращением государственного сектора, делегированием функций обеспечения безопасности и охраны собственности частным армиям и новыми гибридными конфликтами становится все более хрупкой. Освобождаясь от политики, война начинает диктовать ей свои правила. Так, в сегодняшнем представлении военных стратегов и аналитиков гибридная война является процессом, опрокинутым в общество, и ведется на бесконечном множестве фронтов: информационном, идеологическом, культурном и т.д. Фактически никакой акт внутренней политики сегодня не является полностью автономным от де-территориализированных гибридных битв. Любое публичное высказывание или массовый протест могут стать оружием в запутанной и непрозрачной военной игре, вышедшей из-под контроля игроков.

some text
Илья Плотников. «Петь осанну красному цвету», 2016

Итак, если классическая, старая война, при всем значении силы случая и власти момента, опиралась на определенный опыт (знание о противнике), то есть чистое настоящее, вводившее естественное ограничение вариантов развития событий, то новая (или гибридная) война основана на полной предопределенности будущего. Стирание границ между войной и миром — это риск, постоянная превентивность, которая определяет сегодняшний день, мешая осуществить будущее. Эта зависимость от будущего не только не гарантирует переход к принципиально новому состоянию, но и внушает страх перед ним, придает ему качество неизбежной катастрофы. Будущее в настоящем превращает будущее как таковое в постоянную угрозу, в территорию полной непредсказуемости, де-суверенизации и незащищенности, гарантирующую элитам полную власть над настоящим, господство здесь и сейчас.

Эта власть настоящего основана на постоянном продлении его жизни, на отодвигаемой границе, отделяющей одно время от другого. Состояние гибридности, непрозрачности территориальных, политических и темпоральных границ является определяющим для переживаемого нами момента. Для того чтобы перевернуть страницу, выйти из принадлежности этой эпохе, нужно освободить будущее от качества угрозы.

Необходим прорыв за логику превентивности, из настоящего будущего собственно в будущее. Препятствием в таком случае становится не прошлое — как неизжитый анахронизм, призрак, преграждающий путь к полноте настоящего, но само настоящее, которое вполне осуществлено, и даже больше, чем нужно. Чтобы его отвергнуть, надо принять его во всей полноте как нечто осуществленное, как уже реализованную угрозу и состоявшуюся катастрофу.

Примечания

  1. ^ См.: Художественный журнал № 83.
  2. ^ Рансьер Ж. Понятие анахронизма и истина историка // Социология власти, №2, 2016. С. 212.
  3. ^ См.: Аванесян А., Малик С. Комплекс-Время. В настоящем номере Художественного журнала. С. 31.
  4. ^ Гегель Г.В. Ф. Эстетика. В четырех томах. Том 1. (Под редакцией Мих. Лифшица) М.: Искусство, 1968. С. 252.
  5. ^ Аванесян А., Малик С. Там же. С. 33.
  6. ^ Клаузевиц К. О войне. М.: Эксмо, 2007.
  7. ^ В кн.: Шмитт К. Государство и политическая форма. М.: Высшая школа экономики, 2010.
  8. ^ Калдор М. Новые и старые войны: организованное насилие в глобальную эпоху. М.: Институт Гайдара, 2015. 
Поделиться

Статьи из других выпусков

№93 2015

Критика как просвещенное повиновение. К теории прибавочной стоимости «критического» в современном искусстве

Продолжить чтение